
Полная версия
Легко видеть
Живая история советского самолетостроения сильно отличалась от официально опубликованной и изобиловала подробностями, о которых вообще нельзя было нигде прочесть. Нередко к Николаю Васильевичу заходили повидаться и поговорить его старые сослуживцы по прежним местам работы, и тогда неизвестные подробности этой живой истории сыпались на Михаила как из рога изобилия. Работа всегда сопровождалась гонкой и очень часто проходила в атмосфере террористических репрессий против цвета инженерной интеллигенции, не жалевшей ума и сил ради того, чтобы советские самолеты достойно противостояли чужим. Как и везде, в авиапроме нашли себе место и самоотверженность, и изобретательность, и зависть, и предательство. Но над всем этим преобладал ненормированный труд. Они тянули лямку, постоянно чувствуя опасность за своей спиной. Любой из них знал, случись что с самолетом – с кем угодно власть расправится, как захочет – от главного конструктора до рядового. Собственно, многие уже трудились в заключении и даже читали лекции тем, кто остался на свободе. Разумеется, дистанционно, по внутренней трансляции. Слушатели узнавали голоса и сообщали в семьи арестованных, что такой-то и такой-то жив. А то ведь никто не ведал, какова их судьба. Мало было сажать таких, как Туполев, Поликарпов, Королев, Мясищев, обвинив их во вредительстве и шпионаже. Мало было пугать репрессиями оставшихся на свободе людей. Оказывается, им, вредителям, все-таки доверяли учить делать дело целые коллективы лояльных власти специалистов, то есть пока считающихся лояльными. Это ли не было прямым доказательством фиктивности предъявленных обвинений во вредительстве тем, кому доверяли обучение советских кадров?. Но власть прибегала к подобным мерам, хоть и неохотно, но без малейшего смущения, очевидно, полагая, что большевики могут заставить работать на их победу кого угодно, в том числе и упорных, закоренелых врагов, сделав их своими покорными рабами. Так что дожить без злоключений до старости при советской власти вообще и, тем более, в авиапроме, было далеко не просто. Тут и с аппаратами легче воздуха случались катастрофы. Что же тогда говорить об аппаратах тяжелее воздуха, которые, вопреки естеству, математически познанному еще Архимедом, удавалось делать все более и более скоростными, высотными, грузоподъемными и дальнелетными? «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью!» – вот о чем мечтали и что повседневно создавали полусвободные, а то и вовсе заточенные квалифицированные люди, трудами и достижениями которых могла бы гордиться любая страна. И нельзя сказать, что ими не гордилось собственное государство, во славу которого они работали.
Однако хуже и горше всего пришлось тем коммунистам-идеалистам, которые велением души и решением своих национальных компартий прибыли в Страну Советов, чтобы своими руками и интеллектами помогать ее народам как можно скорее сделать сказку былью в интересах всего страждущего человечества. В том ОКБ, где Михаил работал под началом Николая Васильевича, за ярчайшим примером такого рода не надо было ходить далеко. Всего двумя этажами ниже Михаил вскоре после поступления увидел в коридоре дверь, а на двери – нестандартно большую дощечку – черное стекло, большие золотые буквы – с единственным словом на ней – БАРТИНИ. В таком стиле на памяти Михаила оформлялись только вывески государственных учреждений, но это-то слово что могло означать? Если фамилию, то скорее всего итальянскую. Если это была аббревиатура, то какое многословное название она могла собой заменять? Неужто что-то вроде «бюро артиллерийского испытательного научного института»? В пользу какой гипотезы надо было сделать выбор? В самом деле, на военных самолетах и вертолетах ставили скорострельные автоматические пушки и крупнокалиберные пулеметы, так что постоянный контакт с артиллеристскими организациями мог привести к созданию их представительства в авиационном ОКБ. Но в пользу другого предположения – что это фамилия – говорило то, что в ее звучании не слышалось ни малейшей фальши – как в голосе знаменитого итальянского тенора не найдешь ее при исполнении любой итальянской же оперной арии. И хотя самостоятельно решить до конца, что же стояло за словом БАРТИНИ, Михаилу не удалось, он все же был более склонен к тому, чтобы считать его фамилией, хотя каким образом природный итальянец мог оказаться в режимной организации, трудно было понять.
Вскоре, однако, выяснилось, что это действительно была фамилия, а ее носителем оказался не какой-нибудь обрусевший потомок давнего иммигранта, а настоящий живой итальянский аристократ. В ОКБ он занимал пост заместителя главного конструктора.
Кто-то из коллег однажды показал Михаилу самого Бартини. Это был человек невысокого роста, правда, совсем не казавшийся маленьким благодаря широким плечам и гордо сидящей крупной голове. Лицо его выглядело непроницаемым, а в его чертах и впрямь чувствовалось что-то общее с лицами итальянских кондотьеров, изваянных классиками Возрождения. Довольно скоро выяснилось, что никаких функциональных обязанностей по тематике ОКБ у Бартини нет, и что он работает сам по себе. Это показалось Михаилу достаточно странным, пожалуй, даже загадочным. Но чем именно занимается этот итальянец в их организации, он впервые услышал из щебета девиц первого отдела, когда ждал очереди на получение металлического «спецчемодана» с секретными бумагами – «Бартини-то все рисует,» – с оттенком пренебрежения сказала одна из них, столь же глупая, сколь и красивая Октябрина.
Другая пожалела Бартини в связи со свалившимся на него горем – в горах Тянь-Шаня разбился его сын-альпинист.
Начальница первого отдела, бывшая надзирательница концлагеря, слегка улыбнулась после первого замечания и состроила постную мину после второго. Загадочность вокруг фигуры неведомого итальянца все возрастала. Николай Васильевич Ломакин знал о Бартини не очень много. До войны он возглавлял свое самолетное ОКБ, покуда его не посадили. Конструктор он был интересный, ввел в дело много новаций, но теперь практически отстранен от дел, после реабилитации ему дали должность зам. главного конструктора просто как синекуру – вроде как в виде извинения за то, как с ним обошлись.
Отставной полковник авиации Мясоедов из бригады эксплуатационной документации знал о Бартини больше.
– Он еще в 1933 году сконструировал скоростной самолет с крылом «обратная чайка» «Сталь-6». Почему он так назван? Потому что основным конструкционным материалом была сталь, а не дюраль.
– Это давало экономию в весе? – удивился Михаил.
– Как ни странно – давало. – ответил полковник. – Конструкции были очень тонкостенными, но прочными. При одинаковой прочности с дюралевыми даже более легкими. Кроме того, он применил испарительную водяную систему охлаждения вместо радиаторной, а это избавило систему от радиаторов, выставляемых в поток воздуха и создававших большое лобовое сопротивление. За счет улучшения обтекаемости и всего остального скорость его машины сразу поднялась на 100 километров в час по сравнению с другими того же назначения. Потом он выпустил «Сталь-7» – побольше и побыстрей. А дальний бомбардировщик, который он спроектировал, закончили уже без него. «Ер-2» назывался или ДБ-240.
– Без него завершали, потому что его тогда уже посадили?
– Да. Это было еще до войны.
– А после он выпускал самолеты?
– Насколько я знаю, проектировал. А вот построено, по-моему, не было уже ничего. В серию, во всяком случае, точно ничего не пошло.
Сведения, полученные от полковника Мясоедова, потом довольно долго не пополнялись, пока Аля не принесла Михаилу сразу много новостей. У нее в приятельницах ходила молодая художница из отдела технической эстетики, а та, в свою очередь, сдружилась с Бартини на почве занятий живописью. От нее и стало известно, что Роберто Бартини, молодой коммунист, инженер и летчик, добровольно и по решению руководства итальянской компартии приехал в Советский Союз укреплять красную авиацию. Как раз в то время итальянским авиастроителям принадлежали многие рекордные достижения. Здесь он стал весьма успешно работать, создавая самолеты, далеко обставлявшие машины конкурентов, пока, в соответствии с политической модой, введенной любимым вождем товарищем Сталиным, не был объявлен итальянским фашистским шпионом. Из него пытались выбить соответствующее признание. Бартини рассказал, что следователь-палач, истощив весь свой арсенал пыток, пообещал живьем растворить его в феноле. Почему он не выполнил свою угрозу, Бартини не знал, но в конце концов его перевели в «шарагу», иными словами, в тюремное конструкторское бюро, возглавляемое Туполевым, где он вместе с другими заключенными инженерами продолжал проектировать и строить советскую авиацию.
Трудно было вообразить все, что творилось в душе искреннего благородного идеалиста, принесшего свою жизнь на алтарь коммунистического интернационала в чужой стране ради его победы в мировом масштабе, который был без малейшего повода и доказательств, лишь на основании тотальной подозрительности, объявлен шпионом, а главное, подлецом, и ПОЭТОМУ был подвергнут невыносимым пыткам в качестве награды за бескорыстие теми, кому он служил и помогал. По мнению Михаила, единственным результатом такого обращения могло быть только крушение идеала в сознании человека, которого лишь случайно не растворили в феноле живым, хотя все остальное успели на нем перепробовать, а также объявление войны этому гнусному и ненавистному людоедскому строю, как только это станет возможным, и вынесение себе самого сурового приговора за глупость, признание ошибочности, порочности и непростительности всего своего жизненного пути, всех своих прошлых сознательных действий.
То немногое, что он знал о Бартини, доказывало, однако, что без малого не растоптанный, не растворенный и не убитый итальянец из этой схемы вопреки неумолимой логике своего бытия, все-таки выпадал. Он готов был продолжать свою творческую работу в пользу государства – изверга, но на всякий случай ему этого не позволяли, даже после освобождения из «шараги». Или он считал, что все равно не выпущен из нее? Такое объяснение казалось вполне возможным. Михаил и пользовался им целых двадцать лет, пока случайно не наткнулся в магазине на книжку Игоря Чутко «Красные крылья», посвященную как раз жизни Бартини. Только оттуда Михаил выяснил нечто существенное, проясняющее истоки редчайшей стойкости этого человека – и то не до конца.
Он был сыном весьма богатого и знатного аристократа барона Лодовико Орос ди Бартини, внимательнейшего и чуткого ко всякому движению мальчика к знаниям и развитию его духа. Благодаря этому Роберто Бартини получил при воспитании все, о чем только мог мечтать и что обеспечивал ему ни в чем не отказывавший отец, умело устремлявший мысли сына в благородное русло. Однако барон Лодовико не хотел, да и не пробовал, обязательно сделать сына продолжателем своей жизни и дела. Тот был волен выбирать себе дорогу вполне самостоятельно. И потому ничто не помешало повзрослевшему мальчику узреть вопиющие социальные несправедливости, а затем и решить, что главное дело его жизни – это покончить с ними. Так несколькими десятилетиями раньше поступил и другой благороднейший человек, перед которым были открыты все пути к успеху – русский князь из Рюриковичей Петр Алексеевич Кропоткин. Только Роберто Орос ди Бартини связал свою жизнь не с анархизмом, а с коммунизмом. Кроме того, в отличие от Кропоткина, молодой Бартини принимал участие в акциях красных террористов, и потому под ним уж начала гореть итальянская земля. Тогда-то, спасая его жизнь, компартия и послала его в Страну Советов строить красную авиацию – ведь он уже был к тому времени высокообразованным инженером, не только летчиком. Но он оказался много крупнее, чем просто высокообразованным и умелым специалистом. Его натуре и уму была присуща по существу того же рода физико-техническая и одновременно художественная гениальность, что и его великому земляку Леонардо да-Винчи. Она-то позволяла ему творить небывалое и провидеть будущность любого дела, за которое он брался.
Однако гениальность, присущая Бартини, не уберегла его от одной фундаментальной ошибки – он своевременно не распознал несоответствия несомненно харизматической идеологии коммунизма основополагающим законам Бытия. Нельзя было верить ни в достижимость всеобщего равенства людей в материальном обеспечении их потребностей без насильственного нормирования этих потребностей, ни в то, что, буде такое предполагаемое равенство возможным, оно станет главным стимулом для расцвета всех творческих способностей каждой личности. Странно, но проницательный ум Бартини не отметил в природе и обществе тех факторов, которые на самом деле определяют развитие: а именно бессчетное число всевозможных неравенств и неравновесных состояний в любой данный момент времени – только тогда жизни присущ динамизм, только тогда в ней происходят изменения. А ведь нельзя было сказать, что Бартини не интересовали философские проблемы бытия, что он просмотрел нечто определяюще важное из-за того, что оно имело сугубо абстрактную природу, а он, дескать, был по преимуществу новатором-прагматиком, решавшим конкретные проблемы. По крайней мере, Михаил в подобную ограниченность такого мыслителя, как Бартини, совершенно не верил и потому задумался, что же заставило этого гения продолжать придерживаться прежней линии и прежней цели жизни несмотря на то, что он вынужден был понять ущербность своей идеологической позиции, принятой им на вооружение еще в годы юности. Не сразу, но постепенно, вновь и вновь прокручивая в своей голове все известные ему обстоятельства жизни Бартини, Михаил пришел к выводу, что виной этому было то пресловутое понятие чести, которого строго придерживались истинные аристократы прошлого. Честь предусматривала прежде всего верность слову вообще, а данной клятве – тем более. Роберто Бартини имел неосторожность поклясться в верности коммунистическим идеалам освобождения от эксплуатации трудящихся масс, поскольку его молодому и страстному сознанию показалось, что именно коммунистическое будущее человечества позволит достичь этой цели. Своей клятвой он напрочь отрезал путь – нет – не назад – просто совсем в другую сторону, где могло быть найдено действительное решение коренных проблем жизни, личной свободы творчества. После давнего, в общем-то, скверного, но клятвенно закрепленного выбора он считал себя обязанным нести свой крест, отягощенный осознанным заблуждением, и дальше по своему прежнему, на самом деле оказавшемуся для него крестным пути.
И в этом Михаил снова усматривал сходство судеб князя Кропоткина и барона Бартини. Ведь и юный Кропоткин, возмущенный крепостническими порядками в России, выбрал путь революционера, чтобы покончить с вопиющим бесправием угнетенного народа, уповая, правда, не на марксистские идеалы, а на идеалы анархизма, которые он сам теоретически развивал. Как и Бартини, он тоже связал себя клятвой в том раннем возрасте, когда еще не имел возможности всесторонне проанализировать сущность жизни. Уже в старости, после Октябрьской революции, наблюдая за тем, что творится во время Гражданской войны, он с горечью признался другому великому революционеру – Георгию Валентиновичу Плеханову – что всю свою сознательную жизнь проработав над теоретическими основами анархизма, он теперь убедился, что его учение используется только как словесное прикрытие откровенного бандитизма, в суть же учения никто не пытается вникать.
Михаил был уверен, что разочарование Петра Алексеевича Кропоткина не касалось действительных идеалов анархизма. Жизнь без внешнего принуждения – это единственный несомненный вид абсолютной свободы в социуме. Власть же – любая власть! – принуждает. Но ликвидировать власть извне, не заменив ее властью внутри себя, которая ограничивала бы непомерные эгоистические устремления каждой личности, означало отдать всю власть в обществе в руки бандитов, что и показала практика революции и Гражданской войны, где поклонников анархизма было хоть пруд пруди. Любой из них считал себя вправе устанавливать власть над кем только сможет, но только не над собой.
В душе Михаил был согласен с Кропоткиным, что анархия – это наилучший способ социального устройства из всех возможных. Но только для каких условий? Очевидно – лишь для таких, когда интересы одной личности не сталкиваются в конкурентном режиме с интересами других. А когда это возможно? Когда люди живут в одиночестве или же в столь отдаленном соседстве друг от друга, когда им ничего не требуется делить и когда их каждая редкая встреча превращается в подлинный праздник. На перенаселенной людьми планете условий для существования обществ без власти давно уже не осталось, да и с нравственными самоограничениями эгоизма у большинства живущих на Земле прирожденных экспансионистов дело обстояло почти так же плохо, как и во времена давней дикости и беззакония. Расплодившись без меры и плотно заселив все местности, все биотопы, где хоть как-нибудь можно было поддерживать свое существование в условиях многолюдства, человечество перечеркнуло теоретическую возможность реализации жизни без власти и перевело соответствующее учение в категорию утопического анархизма.
Но все равно – и практически невозможный недостижимый идеал высокой пробы, и пожизненная верность своему клятвенно утвержденному выбору пути заслуживали уважения как благородные мыслительные абстракции. Практический же выбор пути нельзя предопределять для себя наперед раз и навсегда в любом возрасте, но особенно в юности, поскольку человеку одновременно свойственно абсолютизировать свои сиюмоментные знания и совершать ошибку за ошибкой, пока они не заставят понять, что же он делает неправильно и как следует откорректировать свой путь. Видимо, как раз это имел в виду сам Роберто Орос ди Бартини в своем завещании, призывая изучить его жизнь и извлечь из нее урок.
А урок как раз и состоял в том, что и Бартини, и Кропоткин в первую очередь были незаурядными учеными – один в области техники, аэродинамики и физики, другой – географии и геологии, где каждый из них успел сделать значимые открытия, несмотря на то, что большую часть их творческого потенциала поглотила суетная политическая борьба, заточение и их последствия. Оба эти гиганта мысли потрясли немало других людей. Но оба оказались грешны перед Создателем в том, что не реализовали себя в полную силу на тех поприщах, куда устремляло их творческое призвание, да так до конца и не устремило. Нельзя было им своим честным словом навеки связывать себя, не дав себе времени как следует вслушаться в глубинные внутренние устремления, поддавшись власти эмоций в большей степени, чем диктату способностей и ума. Им так и не пришло в голову сделать выводы из свидетельств истории и личных наблюдений, убеждавших в том, что честных и беззаветно служащих революции людей после победы всегда оттесняют назад или истребляют эгоисты и мерзавцы, которым социальный переворот был нужен исключительно для того, чтобы самим встать во главе власти, а затем заботиться о ее сохранении за собой, а вовсе не о народе – до народа очередь так никогда и не могла дойти.
Бартини слишком поздно прозрел насчет того, что коммунизм отнюдь не гуманнее фашизма, точно так же как князь Кропоткин слишком поздно обнаружил, кому понадобилось его имя и обрывки его идей для прикрытия собственной мерзости и гнусных устремлений. Так зачем им было отдавать свои дарования тем или другим претендентам на всемирную диктатуру? Разве не стоило Бартини уехать из фашистской Италии не в Советский Союз, а в одну из стран, принципиально чуждых тоталитаризму, например, в Англию или США? В последнем случае его способности могли раскрыться и реализоваться наиболее полным образом, что доказали в своих областях деятельности такие беглецы из своих стран, как Ферми, Ипатьев, Сикорский, Зенкович, Замятин, Зворыкин, Леонтьев и многие, многие другие.
Михаил вдруг поймал себя на том, как далеко он ушел в мыслях от того визита в дом Николая Васильевича Ломакина. А ведь именно тогда он ощутил, какая радость может всколыхнуться в душе, если воздать любовью за любовь, внимание и наставничество со стороны человека старшего поколения, который сам пожелал отнестись к тебе как к сыну. Слава Богу, он, последователь и ученик, сумел ответить хотя и меньшим благом на большее, но все же как раз таким, которое смогло впечатлить и обрадовать пожилого учителя и его жену. Они не знали, куда его посадить, чем угостить, как отдарить, хотя ничего этого не требовалось. Михаил радовался и стеснялся. Он убеждал, что ничего не стоит делать, но его не слушали, и пришлось покориться. На прощание они с Николаем Васильевичем расцеловались. И уже выйдя из подъезда на улицу, он услышал такой знакомый громкий надтреснутый голос, который сверху окликнул его: «Михаил Николаевич!» – Михаил поднял голову. Николай Васильевич и его жена махали ему с балкона руками, и от их вида у него почему-то сжалось сердце, хотя сразу не было понятно, из-за чего. Он махал им в ответ, то и дело оборачиваясь, пока дом и балкон не скрылись из вида. И лишь тогда он подумал, что это от предчувствия. Вряд ли им еще суждено будет увидеться. Хорошо хоть сегодня успел сделать Николая Васильевича ненадолго счастливым и даже помолодевшим. Жаль, но скоро источник такого преображения неминуемо должен был истощиться, а придумать другое оживляющее средство в том же роде Михаил больше не мог. Давно прошли времена, когда почти любой практикующий инженер мог под конец жизненного пути сказать об итогах своей деятельности: «я сделал эту машину», «я построил этот мост, этот завод, эту шахту, плотину, железную дорогу, корабль», – потому что он, как правило, один, с помощью всего лишь нескольких техников, целиком и полностью спроектировал эти объекты и сам наблюдал за их реализацией в металле, камне и других материалах. Теперь аналогичные вещи создавались только многолюдными коллективами инженеров, научных работников, техников, лаборантов, не говоря о рабочих. И только лица, возглавлявшие такие коллективы, могли утверждать при попустительстве прочих – это сделал я. Это мое. С ходом технического прогресса фигура инженера как в производственном, так и в социальном плане продолжала неуклонно мельчать. Исключения из общей массы стали редкостью, хотя совсем измельчать инженерная профессия не могла, слишком уж много изобретательности требует эта работа несмотря на резкое сужение размеров поприща у каждого инженера, обязанного делать что-то новое. Просто раньше она, во всей своей научной основе, была больше сродни искусству, чем теперь. Современные инженеры получили возможность сверхбыстро проводить сложные расчетные процедуры, моделировать различные варианты конструкции с помощью компьютера, но даже при этом инженерное дело не перестало быть искусством, просто это стали реже замечать.
А ведь любому человеку хочется оставить на Земле памятный след и связать его со своим именем. Для этого те, у кого были деньги, жертвовали их на храмы, больницы, приюты, колокола, учебные заведения и научные экспедиции, а те, у кого больших денег не было, сами ставили часовни и церкви, пытаясь заодно снискать Милость Божию и прощение за грехи. Больше того – выдумали даже именные премии и стипендии, чтобы хоть таким образом достучаться до сознания потомков и напомнить им о себе. Конечно, имена людей, проявивших себя выдающимися мастерами на творческом поприще, передавались в неведомое будущее лучше и естественнее, чем имена фабрикантов, банкиров и других жертвователей. Тем не менее и они оказывались способны теснить имена великих вождей, политиков, полководцев и героев, прославившихся неслыханной удачей и отвагой. Аристотеля, например, вспоминают не реже, чем его ученика Александра Македонского, а уж где еще найдешь воителя с большей славой, чем у него? Имя великого путешественника, ученого и гуманиста Фритьофа Нансена при всей склонности людей к забывчивости и по сию пору значит для них больше, чем имена таких выдающихся политиков как Бисмарк, Дизраэли и Витте, а король оперной музыки – гениальный Джузеппе Верди – больше знаком даже не очень искушенным в культуре людям, чем итальянской же герой Джузеппе Гарибальди.
Михаилу еще с детских времен хотелось как-то встроиться со своими будущими заслугами в этот славный ряд. Он не был безмерно честолюбив, но снискать себе всеобщую известность, несомненно, хотел. Сначала как героический путешественник, затем как ученый, затем как писатель. Впрочем, став писателем, он вполне примирился со своей безвестностью. Возможно, наряду со многим прочим, это позже помогло ему стать философом. Так каковы оказались итоги тех видов деятельности, которыми он занимался в жизни как для заработка, так и для души?
По специальности инженера-механика во время работы на заводе сконструировал несколько настольных электромагнитных прессов и несколько полуавтоматов. Не так плохо. Фотография висела на стенде «Лучшие рационализаторы завода». Еще лучше было то, что его надолго запомнили и после ухода с завода. За принципиальность в борьбе с хамством начальников. Это была первая серьезная школа для Михаила – школа социальной жизни. Он мало чего добился тогда в своей войне с главным технологом и его заместителем. Но! Но сумел доказать, что его никаким несусветным планом не задавить. А еще – и это было куда важнее – успел сразу сделать вывод, что если посвятить себя правозащитным делам, времени ни на что не останется. Ни на заводскую работу, ни на работу дома. Все ресурсы уйдут сквозь пальцы в песок, а сделать ничего важного не сможешь. Постоянно выдерживать все, что пришлось из упрямства выносить в течение последних полутора лет, было невозможно, да и не имело смысла. Самоуважение сохранилось, надежда на правозащитную самореализацию – нет. Она в практическом смысле дискредитировала себя.