
Полная версия
Полное собрание сочинений в одном томе
– Ты, кажется, что-то сказал?
– Я сказал: здравствуйте.
– Тебе что-нибудь не нравится? – забеспокоилась жена.
– Да, кое-что, – сухо ответил Семен Семенович. – Мне, например, не нравится, что каждый огурец стоит один рубль пятнадцать копеек.
– Но ведь на весь салат пойдет два огурчика.
– Да, да, огурчики, лососина, анчоусы. Ты знаешь, во сколько все это станет?
– Я тебя не понимаю, Семен. Мои именины, придут гости, мы уже два года ничего не устраивали, а сами постоянно у всех бываем, просто неудобно.
– Почему неудобно?
– Неудобно, потому что невежливо.
– Ну, ладно, – сказал Семен Семенович томно. – Дай сюда список. Так вот, все это мы вычеркиваем. Остается… собственно, ничего не остается. А купи ты, Катя, вот что. Купи ты, Катя, бутылку водки и сто пятьдесят граммов сельдей. И все.
– Нет, Семен, так невозможно.
– Вполне возможно. Каждый тебе скажет, что селедка – это классическая закуска. Даже в литературе об этом где-то есть, я читал.
– Семен, это будет скандал.
– Хорошо, хорошо, в таком случае приобрети еще коробку шпрот. Только не бери ленинградских шпрот, а требуй тульских. Они хотя и дешевле, но значительно питательнее.
– Можно подумать, что мы нищие! – закричала жена.
– Мы должны строить свою жизнь на основах строжайшей экономии и рационального использования каждой копейки, – степенно ответил Семен Семенович.
– Ты получаешь тысячу рублей в месяц. К чему нам прибедняться?
– Катя, я не вор и не растратчик и не обязан кормить на свои трудовые деньги банду жадных знакомых.
– Тьфу!
– Я оставляю твой выпад без внимания. У меня есть бюджет, и я не имею права выходить за его рамки. Понимаешь, не имею права!
– И в кого он такой сквалыга уродился? – сказала жена, обращаясь к стене.
– Ругай меня, ругай, – сказал Семен Семенович, – но предупреждаю, что финансовую дисциплину я буду проводить неуклонно, что бы ты там ни говорила.
– Говорю и буду говорить! – закричала жена. – Коля уже месяц ходит в рваных ботинках.
– При чем тут Коля?
– При том тут Коля, что он наш сын.
– Ладно, ладно, не кричи! Купим этому пирату ботинки. С течением времени. Ну, что там еще надо? Говори уж скорее. Может быть, рояль надо купить, арфу?
– Арфу не надо, а табуретку на кухню надо.
– Табуретку! – завизжал Семен Семенович. – Зачем табуретку? Чего уж там! Купим для кухни сразу кожаную мебель! Всего только пятнадцать тысяч. Нет, Катенька, я наведу в доме порядок.
И он долго еще объяснял жене, что пора уже покончить с бессмысленными тратами, пирами и тому подобным безудержным разбрасыванием и разбазариванием социалистической копейки.
Спал он спокойно.
1935Лентяй
Ровно в девять часов утра небольшая комната сектора планирования наполнилась сотрудниками. Прогремел железный футляр, который сняли с ундервуда и поставили на подоконник, захлопали ящики письменных столов, и рабочий день начался.
Последним явился Яков Иванович Дубинин.
– Салют! – сказал он жизнерадостно. – Здравствуйте, Федор Николаевич, здравствуйте, Людмила Филипповна. Остальным – общий привет.
Но, повернувшись к своему столу и увидев на нем большую кучу деловых папок, он сразу увял.
Некоторое время он сидел, тупо глядя на бумаги, потом встрепенулся и развернул «Правду».
– Ого! – сказал он минут через десять. – Немцы-то, а? «Эр нувель» пишет…
Сектор безмолвствовал.
Дубинин, конечно, понимал, что надо бы заняться планированием, но какая-то неодолимая сила заставила его перевернуть страницу и углубиться в чтение большой медицинской статьи.
– Товарищи, – внезапно воскликнул он, высоко подымая брови, – вы только смотрите, что делается! Вы читали сегодняшнюю «Правду»?
Трудолюбивые сотрудники подняли на него затуманенные глаза, а Людмила Филипповна на минуту даже перестала печатать.
– Можно будет рожать без боли! Здорово, а?
Он так взволновался, как будто бы сам неоднократно рожал и испытывал при этом ужасные страдания.
Машинка снова застучала, а Яков Иванович принялся читать дальше. Он добросовестно прочитывал все по порядку, не пропуская ни одного столбца и бормоча:
– А сев ничего. Сеют, сеют, засевают. Что-то в этом году в грязь не сеют? А может, сеют, но не пишут? Ну-с, пойдем дальше. Ого! Опять хулиганы! Я бы с ними не стеснялся, честное слово! Профессор Пикар приехал в Варшаву. Я бы лично никогда не полетел в стратосферу. Хоть вы меня озолотите… Ну-с, в Большом театре сегодня «Садко», билеты со штампом «Град Китеж» действительны на двадцать восьмое. Дальше что? Концерт Беаты Малкин… Вечер сатиры и юмора при участии лучших сил… Партколлегия вызывает в комнату № 598 товарища Никитина… Так, так… Телефоны редакции… Уполномоченный Главлита 22624…
Дубинин озабоченно посмотрел на часы: было всего только одиннадцать.
– Да, а «Известия» где? – деловито закричал он. – Дайте мне «Известия». Федор Николаевич, где «Известия»? Вечно эта проклятая курьерша куда-то их засовывает.
– Сегодня «Известий» нет, – сухо ответил Федор Николаевич.
– Как нет?
– После выходного «Известий» никогда не бывает.
Яков Иванович даже изменился в лице, когда понял, что читать больше нечего. В тоске он захрустел пальцами и четверть часа сидел, не будучи в силах пошевелиться. Потом собрался с духом и стал изготовлять картонный переплетик для своего паспорта. Он долго и старательно что-то резал, клеил и, высунув язык, выводил надпись: «Я. И. Дубинин».
К часу дня грандиозный труд был закончен. Приближалась роковая минута, когда придется все-таки заняться планированием. Яков Иванович отвернулся от письменного стола брезгливо, как кот, которому пьяный шутник сует в нос дымящуюся папиросу. Он даже фыркнул от отвращения.
За окном шумели голые весенние ветки.
– Сегодня солнечно, но ветрено, – сообщил Яков Иванович, набиваясь на разговор.
– Не мешайте работать, – ответила Людмила Филипповна.
– Я, кажется, всем здесь мешаю, – обидчиво сказал Дубинин. – Что ж, я могу уйти.
И он ушел в уборную, где сидел сорок минут, думая о нетоварищеском, нечутком отношении к нему сотрудников сектора планирования, о профессоре Пикаре и о том, что билеты на «Град Китеж» действительны на двадцать восьмое.
«Вот черт, – думал он, – ходят же люди по театрам. Времени у них сколько угодно, вот они и шляются».
В свой сектор Дубинин вернулся томный, обиженный.
– К вам посетитель приходил, – сказала Людмила Филипповна. – Относительно запланирования стеклянной тары. Он ждет в коридоре.
– Знаю без вас, – сурово сказал Яков Иванович. – Сейчас я с ним все вырешу. Уж, извините за выражение, человеку в уборную сходить нельзя.
Но в эту минуту его позвали к начальнику.
– Слушайте, товарищ Дубинин, – сердито сказал начальник. – Оказывается, вы сегодня опять опоздали на десять минут к началу служебных занятий. Это что ж получается? Не планирование, а фланирование. Вы понимаете, что такое десять минут, украденные у государства? Я вынужден объявить вам выговор в приказе. Я вас не задерживаю больше, товарищ Дубинин. Можете идти.
«Не задерживаю», – горько думал Яков Иванович, медленно идя по коридору. – ««Фланирование»! Скажите пожалуйста, какой юморист. Тут работаешь как зверь, а он… бюрократ паршивый! Городовой в пиджаке!»
– Нет, я этого так не оставлю, – кричал он в отделе, заглушая шум машинки. – Да, я опоздал на десять минут. Действительно, на десять минут я опоздал. Ну и что? Разве это дает ему право обращаться со мной, как со скотом? «Я вас не задерживаю!..» Еще бы он меня задержал, нахал. «Можете идти!» Что это за тон? Да, и пойду! И буду жаловаться!
Он хватал сотрудников за руки, садился на их столы и беспрерывно курил. Потом сел на свое место и принялся сочинять объяснительную записку.
«Объяснительная записка», – вывел он посредине листа.
Он сбегал в соседний сектор, принес оттуда красных чернил и провел под фиолетовым заглавием красивую красную черту.
– Товарищ Дубинин, – сказал тихий Федор Николаевич, – готовы у вас плановые наметки по Южному заводу?
– Не мешайте работать! – заревел Яков Иванович. – Человека оскорбили, втоптали в грязь! Что ж, ему уже и оправдаться нельзя, у него уже отнимают последнее право, право апелляций?
Федор Николаевич испуганно нагнул голову и притаился за своим столом.
– Я им покажу! – ворчал Дубинин, приступая к созданию объяснительной записки.
«25-го сего месяца я был вызван в кабинет товарища Пытлясинского, где подвергся неслыханному…»
Он писал с громадным жаром, разбрызгивая чернила по столу. Он указывал на свои заслуги в области планирования. Да, именно планирования, а не фланирования.
«Конечно, острить может всякий, но обратимся к непреложным фактам. Инкриминируемое мне опоздание на десять минут, вызванное трамвайной пробкой на площади имени Свердлова…»
– Пришел товарищ Дубинин? – раздался голос. – Я, собственно говоря, поджидаю его уже два часа.
– Что? – сказал Дубинин, обратив к посетителю страдающий взгляд.
– Я, товарищ, по поводу стеклянной тары.
– Вы что, слепой? – сказал Яков Иванович гнетущим шепотом. – Не видите, что человек занят? Я пишу важнейшую докладную записку, а вы претесь со своей стеклянной тарой. Нет у людей совести и чувства меры, нет, честное слово, нет!
Он отвернулся от посетителя и продолжал писать:
«Десятиминутное опоздание, вызванное, как я уже докладывал, образовавшейся на площади имени Свердлова пробкой, не могло по существу явиться сколько-нибудь уважительной причиной для хулиганского выступления тов. Пытлясинского и иже с ним…»
В половине пятого Дубинин поднялся из-за стола.
– Так и есть, – сказал он. – Полчаса лишних просидел в этом проклятом, высасывающем всю кровь учреждении. Работаешь как дикий зверь, и никто тебе спасибо не скажет.
Объяснительную записку он решил дописать и окончательно отредактировать на другой день.
1935Театральная история
Ощущения человека, собирающегося в театр, не сложны, но очень приятны. Утром, на работе, он как бы между делом важно сообщает:
– Сегодня я иду в театр, так что в вечернем культ-штурме участвовать не смогу.
Дома он с удовольствием слышит, как в соседней комнате жена говорит кому-то по телефону:
– К сожалению, сегодня вечером нас с Павликом не будет дома. Мы с Павликом идем к Мейерхольду. Нет, почему же, в пятом ряду, середина. Мы никогда не сидим дальше пятого ряда.
И хотя Павлик знает, что жена прилгнула, что весьма часто они сидят далековато и на этот раз был куплен пятый ряд потому лишь, что не было мест дешевле, все же ему приятно слышать ее слова. В конце концов чувство гордости не чуждо нашим современникам.
И даже пятилетняя дочка тоненьким голоском кричит с балкона играющим на дворе девочкам:
– Папа и мама идут сегодня на «Три обморока».
– «Тридцать три», – поправляет костлявый Павлик, надуваясь от гордости. – Сколько раз я тебе говорил!
В этот день обедают раньше обычного. Надо спешить, ибо после третьего звонка вход в зрительный зал не допускается. Вообще все эти слова: зрительный зал, третий звонок, либретто, запасный выход, капельдинер – удивительно приятны.
Одеваться начинают за два часа до спектакля. Тут, конечно, выясняется, что пропала запонка, и черт знает, где теперь ее искать, что воротничок плохо выглажен и на нем есть морщинка, что бинокль взяли Власовы и уже месяц не отдают. Просто свиньи, которым никогда не надо делать одолжений. Наконец все улаживается. Запонку находят, воротничок переглаживают, а бинокля никакого не надо, ведь сидеть-то будут в пятом ряду, откуда все прекрасно видно.
Однако в последнюю минуту жена обнаруживает, что спустилась петля на чулке, и принимается ее подымать с медлительностью, приводящей Павлика в негодование. Он стоит в пальто и новой кепке. В другой раз он никогда не пойдет в театр с такой, мягко выражаясь, легкомысленной женщиной.
– Неужели нельзя было раньше посмотреть? – говорит он с дрожью в голосе. – Все пропало.
Но ничего не пропало. Они необыкновенно удачно сели в автобус и поспели в театр как раз вовремя, даже немножко рано. И сейчас все пережитые волнения с запонкой и чулком кажутся очаровательными. Без них, пожалуй, все было бы даже не так интересно и значительно. Нет, что бы ни говорили, а посещение театра – настоящее событие.
Это было восьмого апреля.
Некий доцент Первого московского университета с женой, испытавшие все предтеатральные ощущения, быстро сдали свои пальто, вручили рубль гардеробщику, купили программу, вручили полтинник капельдинерше и побежали в зрительный зал. Еще минута, и они увидят спектакль, о котором так много говорят.
Дальнейшие события будут изложены с протокольной точностью и в той головокружительной последовательности, в какой они развертывались.
– Постойте, постойте, – сказала контролерша у входа, – мы еще посмотрим, какие у вас билеты.
Билеты были наготове, прекрасные билеты, где с юридической педантичностью были указаны и день спектакля, и его час, и номер ряда, и номер: места, я название пьесы.
– Вас-то мне и надо, – мрачно сказала контролерша. – Эти билеты аннулированы.
– Как аннулированы?
– Это дело не мое, гражданин. Обратитесь к администрации.
Когда человека называют «гражданином», произнося это слово с металлическими интонациями в голосе, то уже ничего хорошего не ждите.
– Позвольте, – сказал доцент, – билеты у меня правильные, пустите меня в зал, мы опоздаем!
– Я уже вам сказала, гражданин, русским языком. Обратитесь к администрации.
И, отпихнув его, она уже обращалась к другим зрителям:
– Вы можете пройти. А ваши места тоже аннулированы, гражданин. И ваши. Русским языком вам говорят: граждане, обратитесь к администрации.
Началась какая-то чертовщина. Доцент помчался к администратору.
К нему вышел человек в ковбойском наряде, с выражением нечеловеческого спокойствия на молодом лице.
– Пожалуйста, выясните поскорее это недоразумение! – крикнул доцент, горячась. – Уже начался спектакль.
– В чем дело? – сказал ковбой, не теряя хладнокровия.
– Это я вас должен спросить, в чем дело. Безобразие какое!
– Ну так вот, – медлительно продолжал ковбой. – Билеты первых пяти рядов аннулированы. Понятно?
– На каком основании?
– У нас сегодня смотрят спектакль иностранные дипломаты.
– Ну и пусть смотрят. Очень рад. Но при чем тут я?
– Я ничего не могу сделать, гражданин. Обратитесь к товарищу Бернацкому.
И ковбой удалился в свое ранчо, напротив раздевалки. А в это время в зале уже гремела музыка, шел спектакль.
Бернацкий (очевидно, тоже администратор) был в толстовке, но, невзирая на эти мирные одежды, характер имел железный.
– Чего вы волнуетесь? – говорил он, с отвращением глядя на доцента. – Вам уже говорили, спектакль смотрят иностранцы.
– Да, но ведь билеты проданы мне, а не кому-нибудь другому.
– Деньги за билеты можете получить обратно.
– Дело не в деньгах. Раз вы мне продали билет, вы должны дать мне место. Я этого требую.
– Вы ничего не можете требовать. Билеты аннулированы.
– Почему же вы об этом не известили заблаговременно? Почему не объявили в газетах? Наконец, если вы не успели объявить в газетах, то почему не вывесили объявления хотя бы на дверях? Нам по крайней мере не пришлось бы раздеваться, покупать программу и вообще выносить все это унижение.
– Не учите меня, как надо оповещать публику. Вас это не касается. Получите свои деньги и уходите.
Услышав этот беспредельно хамский ответ, доцент растерянно оглянулся.
Позади него уже собралась порядочная толпа таких же, как и он, обманутых зрителей. Их было человек сто. Они стояли в полутемном фойе, с ненужными биноклями и программками в руках, изумленные и беспомощные. От них пахло одеколоном и пудрой. Сейчас, в своих шелковых платьях и лучших пиджаках, они чувствовали себя неловко, как голые. Они-то спешили, одевались, завивались, ехали откуда-то издалека – и вдруг нарвались на каких-то полудиких тупиц и нахалов.
– Это возмутительно! – воскликнул доцент. – Я напишу об этом в «Правду». Вы даже не понимаете, что вы делаете.
Администратор расхохотался.
– Можете писать куда хотите. Сказано – и кончено.
Говоря по совести, хотелось дать по морде. Но драться нельзя. И доцент продолжал приводить словесные доводы. Тогда из-за спины администратора выдвинулся совсем еще юный ревнитель порядка.
– Следуйте за мной, – сказал он официально.
– А вы кто такой?
Ревнитель предъявил удостоверение Осодмила.
Доцента увели в кабинет, где и потребовали объявить свое звание.
– Вот вы ученый, – рассудительно сказал юноша, ознакомившись с документами, – а бузите. Вы знаете, что вам за такие штуки сделают? Тут иностранцы ходят, а вы беспорядок устраиваете.
– Так ведь это вы устроили беспорядок! – заорал доцент, не помня себя.
После этого была произнесена классическая громовая фраза:
– Пра-а-шу очистить помещение!
И доцента выгнали.
Вот, собственно, все, что произошло восьмого апреля в театре имени Мейерхольда на спектакле «33 обморока».
Мы часто и справедливо говорим о том, какой у нас замечательный театр и какой у нас замечательный зритель. Как же случилось, что в одном из наших театров могли так поступить со зрителем? Это произошло потому, что между искусством и прекрасным советским зрителем стали люди с лакейскими душами, люди, для которых слово «иностранец» значит больше, чем гордые слова «советский гражданин».
Вызывает ярость то, что произошло вечером восьмого апреля.
Легко себе представить, как будут оправдываться эти люди.
– Что, собственно, случилось? Ну, пришли! Ну, ушли! Ведь деньги они могли получить обратно! Подумаешь, амбиция!
А дело не в амбиции. Дело в достоинстве советского гражданина, которого никому не позволено унижать. Дело в правах наших граждан, правах, которые никто не смеет стеснять. Унижение советского гражданина есть унижение достоинства всей страны и преступление против существующего в ней порядка. Надо прокуратуре заняться наконец такого рода преступлениями. Это представляет крупнейший общественный интерес.
В Советском Союзе к иностранцам – и к дипломатам, и к путешественникам, и к специалистам – относятся с величайшей корректностью. Мало того, с общепризнанным гостеприимством. Но это не значит, что под видом заботы об иностранцах кто бы то ни было получил право наносить ущерб советским гражданам.
И описанное здесь, казалось бы, простенькое происшествие на самом деле имеет большое политическое значение.
1935Интриги
С товарищем Бабашкиным, освобожденным секретарем месткома, стряслась великая беда.
Десять лет подряд членская масса выбирала Бабашкина освобожденным секретарем месткома, а сейчас, на одиннадцатый год, не выбрала, не захотела.
Черт его знает, как это случилось! Просто непонятно.
Поначалу все шло хорошо. Председатель докладывал о деятельности месткома, членская масса ему внимала, сам Бабашкин помещался в президиуме и моргал белыми ресницами. В зале стоял привычный запах эвакопункта, свойственный профсоюзным помещениям. (Такой запах сохранился еще только в залах ожидания на отсталых станциях, а больше нигде уже нет этого портяночно-карболового аромата.)
Иногда Бабашкин для виду водил карандашом по бумаге, якобы записывая внеочередные мысли, пришедшие ему на ум в связи с речью председателя. Два раза он громко сказал: «Правильно». Первый раз, когда речь коснулась необходимости активной борьбы с недостаточной посещаемостью общих собраний, и второй раз, когда председатель заговорил об усилении работы по внедрению профзнаний. Никто в зале не знал, что такое профзнания, не знал и сам Бабашкин, но ни у кого не хватило гражданского мужества прямо и откровенно спросить, что означает это слово. В общем, все шло просто чудесно.
На Бабашкине были яловые сапоги с хромовыми головками и военная гимнастерка. Полувоенную форму он признавал единственно достойной освобожденного члена месткома, хотя никогда не участвовал в войнах.
– А теперь приступим к выборам, – сказал председатель, делая ударение на последнем слоге.
Профсоюзный язык – это совершенно особый язык. Профработники говорят: выбора, договора, средства, процент, портфель, квартал, доставка, добыча.
Есть еще одна особенность у профработника. Начиная свою речь, он обязательно скажет: «Я, товарищи, коротенько», а потом говорит два часа. И согнать с трибуны его уже невозможно.
Приступили к выборам.
Обычно председатель зачитывал список кандидатов. Бабашкин вставал и говорил, что «имеется предложение голосовать в целом»; членская масса кричала: «Правильно, давай в целом, чего там!»; председатель говорил: «Позвольте считать эти аплодисменты…»; собрание охотно позволяло; все радостно бежали по домам, а для Бабашкина начинался новый трудовой год освобожденного секретарства. Он постоянно заседал, куда-то кооптировался, сам кого-то кооптировал, иногда против него плели интриги другие освобожденные члены, иногда он сам плел интриги. Это была чудная кипучая жизнь.
А тут вдруг начался кавардак.
Прежде всего собрание отказалось голосовать список в целом.
– Как же вы отказываетесь, – сказал Бабашкин, демагогически усмехаясь, – когда имеется предложение? Тем более что по отдельности голосовать надо два часа, а в целом – пять минут, и можно идти домой.
Однако членская масса с каким-то ребяческим упрямством настояла на своем.
Бабашкину было ужасно неудобно голосоваться отдельно. Он чувствовал себя как голый. А тут еще какая-то молодая, член союза, позволила себе резкий, наглый, безответственный выпад, заявив, что Бабашкнн недостаточно проводил работу среди женщин и проявлял нечуткое отношение к разным вопросам.
Дальше начался кошмарный сон.
Бабашкина поставили на голосование и не выбрали.
Еще некоторое время ему представлялось, что все это не всерьез, что сейчас встанет председатель и скажет, что он пошутил, и собрание с приветливой улыбкой снова изберет Бабашкина в освобожденные секретари.
Но этого не произошло.
Жена была настолько уверена в непреложном ходе событий, что даже не спросила Бабашкина о результатах голосования. И вообще в семье Бабашкиных слова «выборы, голосование, кандидатура», хотя и часто произносились, но никогда не употреблялись в их прямом смысле, а служили как бы добавлением к портфелю и кварталу.
Утром Бабашкин побежал в областной профсовет жаловаться на интриги, он ходил по коридорам, всех останавливал и говорил: «Меня не выбрали», – говорил таким тоном, каким обычно говорят: «Меня обокрали». Но никто его не слушал. Члены совета сами ждали выборов и со страхом гадали о том, какой процент из них уцелеет на своих постах. Председатель тоже был в ужасном настроении, громко, невпопад говорил о демократии и при этом быстро и нервно чесал спину металлической бухгалтерской линейкой.
Бабашкин ушел, шатаясь.
Дома состоялся серьезный разговор с женой.
– Кто же будет тебе выплачивать жалованье? – спросила она с присущей женщинам быстротой соображения.
– Придется переходить на другую работу, – ответил Бабашкин. – Опыт у меня большой, стаж у меня тоже большой, меня всюду возьмут в освобожденные члены.
– Как же возьмут, когда надо, чтоб выбрали?
– Ничего, с моей профессией я не пропаду.
– С какой профессией?
– Что ты глупости говоришь! Я профработник. Старый профработник. Ей-богу, даже смешно слушать.
Жена некоторое время внимательно смотрела на Бабашкина и потом сказала:
– Твое счастье, что я умею печатать на машинке.
Это была умная женщина.
Вечером она прибежала домой, взволнованная и счастливая.
– Ну, Митя, – сказала она, – я все устроила. Только что я говорила с соседским управдомом, как раз им нужен дворник. И хорошие условия. Семьдесят пять рублей в месяц, новые метлы и две пары рукавиц в год. Пойдешь туда завтра наниматься. А сегодня вечером Герасим тебя выучит подметать. Я уже с ним сговорилась за три рубля.
Бабашкин молча сидел, глядя на полку, где стояло толстое синее с золотом Собрание сочинений Маркса, которое он в суматохе профсоюзной жизни так и не успел раскрыть, и бормотал:
– Это интриги! Факт! Я этого так не оставлю.
1935На трибуне среди гостей
Человек, наблюдавший несколько раз Первомайский парад на Красной площади, легко заметит, что у гостей, заполняющих трибуны, уже выработались свои привычки и обычаи.
У отцов установилась привычка приводить с собой детей, ставить их на барьеры трибун, или сажать к себе на плечи, или подымать на вытянутых руках высоко над головой, вызывая этим комичное отчаяние бездетных и холостяков.