bannerbanner
Полное собрание сочинений в одном томе
Полное собрание сочинений в одном томеполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
71 из 138

«Ударная бригада писателей при доме «Общества по внедрению культурных навыков в слои бывш. единоличников имени М. В. Коленова» в течение последних трех дней выпустила одиннадцать пьес для деревенской сцены. Пьесы трактуют разные актуальные вопросы и называются:

«Фанька-забойщица» (Деревенский водевиль с танцами).

«С миру по нитке» (Крестьянский лубок).

«Шея» (Народная трагедия в семи актах).

«Голому – рубашку!» (Хороводное действо).

«Овин» (Драма).

«Колесо» (Драма в четырех частях).

«Пахота» (Драма с прологом и апофеозом).

«Железный конь» (Деревенская опера).

«Кулак Евтюхин» (Сцены из жизни).

«Поп Федор нашел помидор» (Вечер затейников)».


И каждый день приносит все новые грозные вести. Уже Е. Едоков откликнулся на зов Константина Ваалова и в восемнадцать ударчасов написал и успел перепечатать на машинке четыре пьесы, трактующие отход инженерства от нейтральности, а также вопросы использования отходов пряжи на текстильном производстве и вопросы колхозного движения в СССР.

Чтобы окончательно прижать к земле Ваалова, драматург Едоков заявил, что эта работа нисколько его не утомила, и в этот же день сочинил трехактную оперетту, к коей написал и музыку, хотя до сих пор никогда музыкой не баловался.

Уже и ударная бригада при «Обществе по внедрению культурных навыков в слои бывш. единоличников имени М. В. Коленова» превзошла свои темпы и увеличила производительность труда на семьдесят три процента.

Уже и в газете появилось радостное сообщение:

«ПЬЕСА В ПЯТЬ МИНУТ —

КОМЕДИЯ “НЕПОЛАДКИ В ПРОБИРНОЙ ПАЛАТКЕ”».

Речь шла о последних достижениях драматурга Василия Готентодта.

Одним словом, халтурщики бьют в тимпаны.

Тимпан им попался на этот раз очень удобный – идея ударничества. Под прикрытием этого тимпана изготовляются сотни бешеных халтур.

Но если плакаты завхоза вызывают смех, то ударничество «готентодтов» страшит. Ведь пьесы эти ставятся!

Ведь где-то идет народная трагедия в семи актах «Шея». Ведь по радио уже передают вечер затейников под названием «Поп Федор нашел помидор». Идет и «Фанька-забойщица», идет и «Овин», и «Пахота».

Спасите, кому ведать надлежит!

Защищайте социализм!

Гоните пошляков!

1929

Шкуры барабанные

Тревожная весть пронеслась по служебным комнатам обширной конторы, ведающей учетом и распределением «дедушкина кваса». Сотрудники «Дедкваса» скоплялись группами по три и четыре человека, что само по себе уже указывало на крайнее неблагополучие в конторе.

– Скатывается! – грустно шептались отдельные сотрудники «Дедкваса».

– Сползает! – испуганно бормотали в группах.

– Скатывается на рельсы делячества! – говорил старый дедквасовец Выводов.

– Сползает в болото оппортунизма! – хныкал сотрудник Распопов.

– Он нас всех погубит, – откровенно сказала женщина-архивариус. – Я знаю по опыту. Года четыре тому назад был уже у нас прецедент. Начальником конторы служил тогда один партийный товарищ. За ним все держались, как за каменной стеной, а он возьми и разложись.

– И что же? – наивно спросил Выводов.

– А вы как думаете? – с горечью сказала женщина-архивариус. – Его куда-то бросили. Я уцелела только потому, что была в то время беременна и меня нельзя было уволить по кодексу.

Из этого рассказа дедквасовцы быстро уяснили себе участь всех прочих сотрудников, кои не находились в то время в интересном положении.

– И затем была чистка с песочком? – спросил Распопов, дрожа всем телом.

– С наждаком! – грубо ответила женщина-архивариус, уходя к себе в подвал.

Все увидели ее сильно расширенную талию.

– Ей хорошо! – молвил Выводов. – Ее и сейчас нельзя будет уволить. Кодекс не допустит. Но что будет с нами? Скатывается наш любимый начальник, сползает, собака. И это нас погубит. Он полетит – и мы полетим.

– А у меня жена, у меня кредит на мебель, – сказал Распопов, – долги у меня.

И все смолкли в немом отчаянии.

Положение дедквасовцев было весьма щекотливым. Время было бурное – любой мог пострадать. Взволновавшую дедквасовцев весть разнес курьер.

– Заглядываю я вчера в кабинет, а он, товарищ Избаченков, сидит в креслице, и глаза у него бегают. Ну, думаю, так и есть. Впал и, конечно, в разложение. Я их много видел. Которые в креслице сидят и в глаза не смотрят, те конечно, в разложение впадают.

Отборные дедквасовцы, цепко державшиеся за товарища Избаченкова, понимали, что если выставят начальника, то и любимым подчиненным дышать недолго.

– Его нужно упредить, – сказал, наконец Распопов. – Повлиять на него. Что за безобразие – заниматься делячеством! Ему что? Перебросят. А нам куда идти? Где мы такую кормушку найдем?

– Как на него повлиять? – вопрошал Выводов. – Ведь я политически слабограмотный. Надо спасти его от идеологических шатаний.

– Он должен признать свои ошибки, – сказал Распопов, тяжело дыша.

– Свои принципиальные ошибки, – поправил его Выводов.

И оба они осторожно пробрались в кабинет любимого шефа.

Избаченков сидел перед американским шкафом, за стеклами которого церковным золотом мерцали корешки энциклопедического словаря, и работал. У самого его лица блистали полированные черные уши телефонных трубок.

– Здравствуйте, товарищ Избаченков, – решительно сказал Выводов. – Как вы себя чувствуете?

– Да так себе. Неважно, – ответил шеф. – Присядьте пока.

– Ах, товарищ Избаченков, – продолжал Выводов, – я только что видел одного делягу. У него был такой идеологически опустошенный вид, что просто жалко было на него смотреть. Несчастные люди.

Избаченков поднял голову.

– Вот как, – сказал он. – Интересно!

– Да, – хорохорился Выводов, – история безжалостно ломает всех несогласных с нею.

– Вы сами подумайте, – подхватил Распопов, – остаться за бортом жизни! Все живут, работают, а ты сидишь где-то в углу со вскрытыми корнями, и всем противно на тебя смотреть.

– Да, да, – горячился Выводов, – кошмар! Главное, ты сбит с идеологических позиций. Моральное состояние ужасное. Чувствуешь себя каким-то изгоем. И надо вам сказать всю правду. Вы меня извините, товарищ Избаченков, но нет пророка в своем отечестве, ей-богу, нет пророка.

– Зачем же быть пророком? – взмолился Распопов. – Товарищ Избаченков, не будьте пророком! Мы – старые служащие, мы знаем, чем кончаются все эти штуки.

– Позвольте, в чем дело? – изумился Избаченков. – Что это вы там бормочете? Кто морально опустошен? Какие такие пророки?

Выводов толкнул локтем Распопова и, сильно побледнев, пропел:

– Товарищ Избаченков, мы вас очень просим… Мы люди семейные. У Распопова кредит на мебель. На улице мороз. Не губите! Не разлагайтесь под влиянием мещанского окружения…

– Ничего не понимаю, – сказал Избаченков.

– Ради детей… Берегите свою партийную репутацию.

– Почему же партийную? – спросил Избаченков, улыбаясь. – Вы, вероятно, хотели сказать – беспартийную?

– Не шутите с огнем! – закричал Выводов. – Вас уже вычистили? Тогда вам нужно немедленно покаяться.

– Да меня не вычистили. Я – старый беспартийный. Неужели вы не видели, что меня никогда нет на ячейке?

– Мы думали, что вы приписаны к другому предприятию, – закричал Распопов, почуяв совершенно новую ситуацию. – Это меняет дело!

А старый Выводов, трясясь от счастливого смеха, подошел к беспартийному начальнику и прошептал:

– В таком случае я вам расскажу такой анекдот про одного еврея – сдохнете!

Гроза, нависшая над «Дедквасом», миновала.

1930

Волшебная палка

Уже давно граждан Советского Союза волновал вопрос: «А нужна ли нам сатира?»

Мучимые этой мыслью, граждане спали весьма беспокойно и во сне бормотали: «Чур меня! Блюм меня!»

На помощь гражданам, как и всегда, пришло Исполбюро 1 МГУ.

Что бы ни взволновало граждан: проблема ли единственного ребенка в семье, взаимоотношения ли полов, нервная ли система, советская ли сатира – Исполбюро 1 МГУ уже тут как тут и утоляет жаждущих соответствующим диспутом.

«А не перегнули ли мы палку? – думали устроители. – Двадцать пять диспутантов! Не много ли?»

Оказалось все-таки, что палку не перегнули. Пришла только половина поименованных сатириков. И палка была спасена.

Потом боялись, что палку перегнет публика. Опасались, что разбушевавшиеся толпы зрителей, опрокидывая моссельпромовские палатки и небольшие каменные дома, ворвутся в Политехнический музей и слишком уже переполнят зал.

Но и толпа не покусилась на палку. Публика вела себя тихо, чинно и хотела только одного: как можно скорее выяснить наболевший вопрос – нужна ли нам советская сатира?

Любопытство публики было немедленно удовлетворено первым же оратором:

– Да, – сказал режиссер Краснянский, – она нам нужна.

Чувство облегчения овладело залом.

– Вот видите, – раздавались голоса, – я вам говорил, что сатира нужна. Так оно и оказалось.

Но спокойная, ясная уверенность скоро сменилась тревогой.

– Она не нужна, – сказал Блюм, – сатира.

Удивлению публики не было границ. На стол президиума посыпались записочки: «Не перегнул ли оратор тов. Блюм палку?»

В. Блюм растерянно улыбался. Он смущенно сознавал, что сделал с палкой что-то не то.

И действительно. Следующий же диспутант писатель Евг. Петров назвал В. Блюма мортусом из похоронного бюро. Из его слов можно было заключить, что он усматривает в действиях Блюма факт перегнутия палки.

Засим диспут разлился широкой плавной рекой.

После краткой, кипучей речи В. Маяковского к эстраде, шатаясь, подошла девушка с большими лучистыми глазами и швырнула на стол голубенькую записку:

«Почему Вл. Маяковский так груб и дерзок, точно животное, с выступавшим т. Блюмом. Это непоэтично и весьма неприятно для уха».

Записка подействовала на Маяковского самым удручающим образом. Он немедленно уехал с диспута в Ленинград. Кстати, ему давно уже нужно было туда съездить по какому-то делу.

Писатель Е. Зозуля выступил весьма хитро. Все диспутанты придерживались такого порядка: одни говорили, что сатира нужна, и награждались аплодисментами; другие утверждали, что сатира не нужна, и тоже получали свою порцию рукоплесканий.

Своенравный Зозуля с прямотой старого солдата заявил, что плохая сатира не нужна (аплодисменты), а потом с тою же прямотой отметил, что хорошая сатира нужна (аплодисменты).

Потом снова выступал В. Блюм. И снова он утверждал, что сатира нам не нужна и что она вредна. По его словам, не то Гоголь, не то Щедрин перегнули палку.

Услышав о знакомом предмете, зал оживился, и с балкона на стол свалилась оригинальная записка: «Не перегнул ли оратор палку?»

Председатель Мих. Кольцов застонал и, чтобы рассеять тяжелые тучи, снова сгущавшиеся над залом, предоставил слово писателю и драматургу В. Ардову.

– А вот и я, – сказал писатель и драматург. – Я за сатиру.

И тут же обосновал свое мнение несколькими веселыми анекдотами.

За поздним временем перегнуть палку ему не удалось, хотя он и пытался это сделать.

– Лежачего не бьют! – сказал Мих. Кольцов, закрывая диспут.

Под лежачим он подразумевал сидящего тут же В. Блюма.

Но, несмотря на свое пацифистское заявление, немедленно начал добивать лежачего, что ему и удалось.

– Вот видите! – говорили зрители друг другу. – Ведь я вам говорил, что сатира нужна. Так оно и оказалось.

1930

Высокое чувство

Не обязательно влюбляться весною. Влюбляться можно в любое время года.

В светлый январский день, когда галки, поскользнувшись на обледенелых карнизах, неуклюже слетают на мостовую, – в такой день начальница легкой кавалерии Варя Пчелкина со спешившимися кавалеристами произвела налет на финансово-счетный отдел.

– А! Кавалеристы! – с подогретой радостью воскликнул заведующий финансами. – Налетайте! Милости просим!

Звеня невидимыми миру шпорами, легкая кавалерия рассыпалась по отделу.

Варе Пчелкиной достался стол рядового служащего товарища Лжедмитриева. Сам рядовой служащий, лицо которого стало бледным, как сметана, трусливо переглянулся с сослуживцами и принялся давать объяснения. Послышались слова: «Контокоррентный счет», «сальдо в нашу пользу», «подбить итоги» и «мемориальный ордер».

– Так, значит, в нашу пользу? – с предельной суровостью спросила Пчелкина.

– Да. Сальдо в пашу пользу, – вежливо ответил Лжедмитриев.

И хотя все оказалось в порядке, начальница легкой кавалерии отошла от стола товарища Лжедмитриева с каким-то смутным чувством.

Часа полтора Пчелкина перетряхивала бумаги другого рядового служащего, а потом, повинуясь движению сердца, вернулась к столу Лжедмитриева. Лжедмитриев опешил.

– Давайте еще подзаймемся, – сказала Варя дрогнувшим голосом. – Так вы говорите, что сальдо в нашу пользу?

– В нашу!

Тем не менее товарищ Пчелкина вторично произвела полную проверку работы товарища Лжедмитриева.

«Придирается, – взволнованно думал служащий, – закопать хочет!»

Всю ночь начальница легкой кавалерии нежно думала о работниках финансово-счетного отдела, – в частности, о товарище Лжедмитриеве.

Утром по чистой случайности она проходила мимо комнаты счетработников. В открытую дверь она увидела Лжедмитриева. Он держал в руке огромный бутерброд и чему-то добродушно смеялся.

«Все кончено, – подумала Варя Пчелкина. – Люблю!»

Она быстро побежала в штаб, захватила для приличия двух кавалеристов и совершила на Лжедмитриева третий налет.

Бутерброд выпал изо рта рядового служащего.

Проверка шла целый час. Начальница задавала путаные вопросы и подолгу глядела в перекошенное от страха, но сохранившее еще следы вчерашней красоты лицо Лжедмитриева.

«Он волнуется, – думала Варя, – только любовь может вызвать такую бледность».

– А скажите, товарищ, – спрашивала она робко, – не числится ли за сотрудниками авансовой задолженности?

– Не числится, – угрюмо отвечал Лжедмитриев. – То есть числится, конечно. Там, в книге, написано.

После пятого налета Варя Пчелкина бродила по штабу и выпытывала у сокавалеристов их мнение о Лжедмитриеве.

– Парень он ничего, – говорили кавалеристы, – довольно крепкий. Но, в общем, слабый парень. Общественной работы не ведет.

– Да, да, – бормотала Варя, – не ведет, ох, не ведет.

В это время вокруг Лжедмитриева стояли сослуживцы и обсуждали создавшееся положение.

– Плохи твои, дела, Ваня, – говорил старый кассир Петров-Сбытов, – статочное ли дело – пять налетов на одного человека. Я бы на твоем месте с ума сошел. Может быть, у тебя неполадки?

– Что вы, Павел Иванович, у меня в книгах ажур.

– Ажура теперь недостаточно, – наставительно сказал Петров-Сбытов, – теперь общественную работу вести надо. А какая твоя общественная работа? Будильник выиграл на пионерской лотерее – и всё. Этого, брат, недостаточно. Исправься, пока не поздно. Статью напиши в стенгазету. В кружок запишись какой-нибудь.

После восьмого налета Лжедмитриев написал в стенгазету статейку – «О необходимости проведения нового быта». После десятого он записался в кружок Осоавиахима и по вечерам хаживал в противогазовой маске. После двенадцатого занялся физкультурой и выпустил на волю свою канарейку, каковая замерзла на лету, ввиду того что любовь поразила сердце начальницы легкой кавалерии, как мы уже говорили, в январе месяце, и наблюдалось резкое понижение температуры. Он приобрел славу лучшего общественника.

Однако налеты продолжались. Лжедмитриев чувствовал себя прескверно. Варя заходила в отдел каждое утро, вяло перебирала бумаги, но никак не решалась сказать о свой любви.

И вот, не то на девятнадцатом, не то на двадцатом налете, наступило объяснение.

– То, что я хочу вам сообщить, – сказала Пчелкина, – вероятно, вас удивит.

– У меня ажур, – тускло заметил Лжедмитриев и привычным движением вытащил книгу личных счетов.

– Да, да, покажите, – оживилась Варя, – вы знаете, я о вас много думаю. В последнее время для меня все стало ясным.

– Конечно, ясным, – сказал Лжедмитриев, зверея. – Посмотрите книги! Картинка! Ажур!

– Я теперь совсем не сплю по ночам, – пробормотала Варя.

– А я разве сплю? – с горечью вопросил Лжедмитриев. – Со времени первого налета я глаз не сомкнул.

– Да? Правда?

– Честное слово.

– Я так рада! Так рада!

– Не понимаю, чему вы радуетесь! – с удивлением сказал Лжедмитриев. – Человек погибает, а вы радуетесь!

– Уже во время первого налета я почувствовала, что вы меня любите!

– Я? Вас?

– Ну, да, глупенький.

– Я? Вас? Н-нет.

– Не любите?

– Ей-богу, не люблю. Ни капельки.

Несколько минут Пчелкина молчала. Потом поднялась и ушла.

Налеты совершенно прекратились, но Лжедмитриев так втянулся в общественную работу, что по-прежнему остался лучшим общественником.

Вот как преображает человека любовь, даже неразделенная.

1930

Мала куча – крыши нет

– Любите ли вы критиков? – спросили как-то одну девицу в Доме Герцена.

– Да, – ответила девица. – Они такие забавные.

Девица всех считала забавными: и кроликов, и архитекторов, и птичек, и академиков, и плотников.

– Ах, кролики! Они такие забавные!

– Ах, академики! Они такие забавные!

Не соглашаясь в принципе с огульной оценкой дом-герценовской девицы, мы не можем не согласиться с нею в частном случае.

Критики у нас по преимуществу действительно весьма забавные.

Они бранчливы, как дети.

Трехлетний малютка, сидя на коленях у матери, вдруг лучезарно улыбается и совершенно неожиданно говорит:

– А ведь ты, мама, стерва!

– Кто это тебя научил таким словам? – пугливо спрашивает мать.

– Коля, – отвечает смышленый малютка.

Родители бросаются к Коле.

– Кто научил?

– Пе-етя.

После Пети след теряется в огромной толпе детишек, обученных употреблению слова «стерва» каким-то дореформенным благодетелем.

И стоит только одному критику изругать новую книгу, как остальные критики с чисто детским весельем набрасываются на нее и принимаются в свою очередь пинать автора ногами.

Начало положено. Из разбитого носа автора показалась первая капля крови. Возбужденные критики начинают писать.


«Автор, – пишет критик Ив. Аллегро, – в своем романе «Жена партийца» ни единым словом не обмолвился о мелиоративных работах в Средней Азии. Нужны ли нам такие романы, где нет ни слова о мелиоративных работах в Средней Азии?»


Критик Гав. Цепной, прочитав рецензию Ив. Аллегро, присаживается к столу и, издав крик: «Мала куча – крыши нет», – пишет так:


«Молодой, но уже развязный автор в своем пошловатом романе «Жена партийца» ни единым, видите ли, словом не обмолвился о мелиоративных работах в Средней Азии. Нам не нужны такие романы».


Самый свирепый из критиков т. Столпнер-Столпник в то же время и самый осторожный. Он пишет после всех, года через полтора после появления книги. Но зато и пишет же!


«Грязный автор навозного романа «Жена партийца» позволил себе в наше волнующее время оклеветать мелиоративные работы в Средней Азии, ни единым словом о них не обмолвившись. На дыбу такого автора!»


Столпник бьет наверняка. Он знает, что автор не придет к нему объясняться. Давно уже автор лежит на веранде тубсанатория в соломенном кресле и кротко откашливается в платочек. Синее небо и синие кипарисы смотрят на больного. Им ясно, что автору «Жены партийца» долго не протянуть.

Но бывает и так, что критики ничего не пишут о книге молодого автора.

Молчит Ив. Аллегро. Молчит Столпнер-Столпник. Безмолвствует Гав. Цепной. В молчании поглядывают они друг на друга и не решаются начать. Крокодилы сомнения грызут критиков.

– Кто его знает, хорошая эта книга или это плохая книга? Кто его знает! Похвалишь, а потом окажется, что плохая. Неприятностей не оберешься. Или обругаешь, а она вдруг окажется хорошей. Засмеют. Ужасное положение!

И только года через два критики узнают, что книга, о которой они не решались писать, вышла уже пятым изданием и рекомендована главполитпросветом даже для сельских библиотек.

Ужас охватывает Столпника, Аллегро и Гав. Цепного. Скорей, скорей бумагу! Дайте, о, дайте чернила! Где оно, мое вечное перо?

И верные перья начинают скрипеть.


«Как это ни странно, – пишет Ив. Аллегро, – но превосходный роман «Дитя эпохи» прошел мимо нашей критики».


«Как это ни странно, – надсаживается Гав. Цепной, – но исключительный по глубине своего замысла роман «Дитя эпохи» прошел мимо ушей нашей критики».


Последним, как и всегда, высказывается Столпнер-Столпник. И, как всегда, он превосходит своих коллег по силе критического анализа.


«“Дитя эпохи”, – пишет он, – книга, которую преступно замолчали Ив. Аллегро и Гав. Цепной, является величайшим документом эпохи. Она взяла свое, хотя и прошла мимо нашей критики».


Случай с «Дитятей эпохи» дает возможность критикам заняться любимым и совершенно безопасным делом: визгливой семейной перебранкой. Она длится целый год и занимает почти всю бумагу, отпущенную государством на критические статьи и рецензии о новых книгах.

И целый год со страниц газет и журналов шлепаются в публику унылые слова: «передержка», «подтасовка фактов», «нет ничего легче, как…» и «пора оставить эти грязные маневры желтой прессы».

Однако самым забавным в работе критиков является неписаный закон, закон пошлый и неизвестно кем установленный. Сводится этот закон к тому, чтобы замечать только то, что печатается в толстых журналах.

Отчаянная, потная дискуссия развивается вокруг хорошего или плохого рассказа, напечатанного в «Красной нови» либо в «Новом мире».

Но появись этот самый рассказ в «Прожекторе», «Огоньке» или «Красной ниве», ни Столпнер-Столпник, ни Ив. Аллегро, ни Гав. Цепной не нарушат своего закона – не напишут о нем ни строки.

Эти аристократы духа не спускаются до таких «демократических» низин, как грандиозные массовые журналы.

А может быть, Столпнер-Столпник ждет, чтобы за это дело взялся Ив. Аллегро? А Аллегро с опаской глядит на Гав. Цепного?

Разве не забавные люди – критики?

1930

Пошлый объектив

Журналист Иван Кишечников, сотрудник многих журналов и газет, где он обычно подписывался псевдонимами «Марк Тираспольский» или «Андрей Пасмурный», всю жизнь мечтал о фотоаппарате.

Рассматривая иллюстрированные журналы. Кишечников думал:

– Ах, до чего ж хорошо показывать жизнь, как она есть! Фиксировать бытовые моменты! Отображать факты! Как, должно быть, интересно покачивать в ванночке пластинку, на которой постепенно выявляется лицо современности!..

И очень хотелось Ивану Кишечникову и живущим душа в душу с ним Марку Тираспольскому или Андрею Пасмурному купить фотоаппарат. Но очень долго Кишечникову не удавалось осуществить свою заветную мечту, то есть отображать, фиксировать и показывать жизнь, как она есть. То надо было ехать в Батум отдыхать, то жена требовала денег на покупку лимитрофных чулок.

А жизнь блистала многообразием, какое, по мнению журналиста, безусловно надо было бы зафиксировать.

– Смотри, – говорил Ивану Кишечникову Марк Тираспольский. – Видишь? Вот идут пионеры. Как громко зовет этот барабан к борьбе. Хорошо бы заснять эту бодрую жанровую картинку.

– Хорошо бы! – поддерживал Андрей Пасмурный. – А еще хорошо бы сфотографировать какой-нибудь производственный процесс или индустриальный мотив. И фотогенично, и воспитательно. А главное, какие это будут прекрасные иллюстрации к моим очеркам и зарисовкам заводских будней.

И солнце, верный друг фотографов, улыбалось Ивану Кишечникову.

И великий день настал. Шатаясь от волнения. Кишечников вынес из магазина случайных вещей аппарат «бебе», наделенный отличнейшими данными.

– Светосила четыре с половиной! – шептал Кишечников, прижимая к вздымающейся груди свое чудо оптики. – Затвор «компур»! Тессар! Компур-р! Отображать! Фиксировать!

Придя домой, Кишечников грубо схватил жену за руку, посадил ее на диван и заснял подругу своей жизни на фоне кавказского ковра. Проделал он эту операцию 12 раз – по числу купленных кассет. Потом он быстро сбегал в ванную комнату, снова зарядил кассеты и избрал жертвой единственного своего ребенка – трехмесячного Афанасия Кишечникова. Утомив младенца Фасю, Кишечников-Тираспольский погрузил квартиру во мрак и долго пыхтел над ванночкой.

Результаты фотоработы вполне его удовлетворили. Кишечникову приятно было видеть хотя и несколько искаженные, но все же родные лица.

Ранним утром деятельный журналист, мечтавший о засъемке индустриальных мотивов, подкрался к люльке безмятежно почивавшего Афанасия, вытащил его во двор и заснял снова 12 раз, по числу кассет. Посиневшего младенца с трудом вырвали из цепких рук Ивана.

На страницу:
71 из 138