
Полная версия
Полное собрание сочинений в одном томе
Орден этот Остап выторговал у диковинного старика, который, может быть, был даже великим князем, а может, и камердинером великого князя. Старик непомерно дорожился, указывая на то, что такой орден есть только у нескольких человек в мире, да и то большей частью коронованных особ.
– Золотое Руно, – бормотал старик, – дается за высшую доблесть!
– А у меня как раз высшая, – отвечал Остап, – к тому же я покупаю барашка лишь постольку, поскольку это золотой лом.
Но командор кривил душой. Орден ему сразу понравился, и он решил оставить его у себя навсегда в качестве ордена Золотого Теленка.
Подгоняемый страхом и ожиданием гремящего винтовочного выстрела, Бендер добежал до середины реки и остановился. Давило золото – блюдо, крест, браслеты. Спина чесалась под развешанными на ней часами. Полы балахона намокли и весили несколько пудов. Остап со стоном сорвал его, бросил на лед и устремился дальше. Теперь обнаружилась шуба, великая, почти необыкновенная шуба, едва ли не самое ценное в туалете Остапа. Он строил ее четыре месяца, строил, как дом, изготовлял чертежи, свозил материалы. Шуба была двойная – подбита уникальными черно-бурыми лисами, а крыта неподдельным котиком. Воротник был шит из соболей. Удивительная это была шуба! Супершуба с шиншилловыми карманами, которые были набиты медалями за спасение утопающих, нательными крестиками и золотыми мостами, последним достижением зубоврачебной техники. На голове великого комбинатора возвышалась шапка. Не шапка, а бобровая тиара.
Весь этот чудесный груз должен был обеспечить командору легкую, безалаберную жизнь на берегу теплого океана, в воображаемом городе детства, среди балконных пальм и фикусов Рио-де-Жанейро.
В три часа ночи строптивый потомок янычаров ступил на чужой заграничный берег. Тут тоже было тихо, темно, здесь тоже была весна, и с веток рвались капли. Великий комбинатор рассмеялся.
– Теперь несколько формальностей с отзывчивыми румынскими боярами, и путь свободен. Я думаю, что две-три медали за спасение утопающих скрасят их серую пограничную жизнь.
Он обернулся к советской стороне и, протянув в тающую мглу толстую котиковую руку, промолвил:
– Все надо делать по форме. Форма номер пять – прощание с родиной. Ну, что ж, адье, великая страна! Я не люблю быть первым учеником и получать отметки за внимание, прилежание и поведение. Я частное лицо и не обязан интересоваться силосными ямами, траншеями и башнями. Меня как-то мало интересует проблема социалистической переделки человека в ангела и вкладчика сберкассы. Наоборот. Интересуют меня наболевшие вопросы бережного отношения к личности одиноких миллионеров…
Тут прощание с отечеством по форме № 5 было прервано появлением нескольких вооруженных фигур, в которых Бендер признал румынских пограничников. Великий комбинатор с достоинством поклонился и внятно произнес специально заученную фразу:
– Траяску Романиа Маре!
Он ласково заглянул в лица пограничников, едва видные в полутьме. Ему показалось, что пограничники улыбаются.
– Да здравствует великая Румыния! – повторил Остап по-русски. – Я старый профессор, бежавший из полуподвалов московской чека! Ей-богу, еле вырвался! Приветствую в вашем лице…
Один из пограничников приблизился к Остапу вплотную и молча снял с него меховую тиару. Остап потянулся за своим головным убором, но пограничник так же молча отпихнул его руку назад.
– Но! – сказал командор добродушно. – Но-но! Без рук! Я на вас буду жаловаться в Сфатул-Церий, в Большой Хурулдан!
В это время другой пограничник проворно, с ловкостью опытного любовника, стал расстегивать на Остапе его великую, почти невероятную сверхшубу. Командор рванулся. При этом движении откуда-то из кармана вылетел и покатился по земле большой дамский браслет.
– Бранзулетка! – взвизгнул погранофицер в коротком пальто с собачьим воротником и большими металлическими пуговицами на выпуклом заду.
– Бранзулетка! – закричали остальные, бросаясь на Остапа.
Запутавшись в шубе, великий комбинатор упал и тут же почувствовал, что у него из штанов вытаскивают драгоценное блюдо. Когда он поднялся, то увидел, что офицер с бесчеловечной улыбкой взвешивает блюдо на руках. Остап вцепился в свою собственность и вырвал ее из рук офицера, после чего сейчас же получил ослепляющий удар в лицо. События разворачивались с военной быстротой. Великому комбинатору мешала шуба, и он некоторое время бился с врагами на коленях, меча в них медалями за спасение утопающих. Потом он почувствовал вдруг неизъяснимое облегчение, позволившее ему нанести противнику ряд сокрушительных ударов. Оказалось, что облегчение было вызвано тем, что с него успели содрать стотысячную шубу.
– Ах, такое отношение! – пронзительно запел Остап, дико озираясь.
Был момент, когда он стоял, прислонившись к дереву, и обрушивал сверкающее блюдо на головы нападающих. Был момент, когда у него с шеи рвали орден Золотого Руна, и командор по-лошадиному мотал головой. Был также момент, когда он, высоко подняв архиерейский крест с надписью «Во имя отца и сына и святаго духа», истерически выкрикивал:
– Эксплуататоры трудового народа! Пауки! Приспешники капитала! Гады!
При этом изо рта у него бежали розовые слюни. Остап боролся за свой миллион, как гладиатор. Он сбрасывал с себя врагов и поднимался с земли, глядя вперед помраченным взором.
Он опомнился на льду, с расквашенной мордой, с одним сапогом на ноге, без шубы, без портсигаров, украшенных надписями, без коллекции часов, без блюда, без валюты, без креста и брильянтов, без миллиона. На высоком берегу стоял офицер с собачьим воротником и смотрел вниз, на Остапа.
– Сигуранца проклятая! – закричал Остап, поднимая босую ногу. – Паразиты!
Офицер медленно вытащил пистолет и оттянул назад ствол. Великий комбинатор понял, что интервью окончилось. Сгибаясь, он заковылял назад, к советскому берегу.
Белый папиросный туман поднимался от реки. Разжав руку, Бендер увидел на ладони плоскую медную пуговицу, завиток чьих-то твердых черных волос и чудом сохранившийся в битве орден Золотого Руна. Великий комбинатор тупо посмотрел на трофеи и остатки своего богатства и продолжал двигаться дальше, скользя в ледяных ямках и кривясь от боли.
Долгий и сильный пушечной полноты удар вызвал колебание ледяной поверхности. Напропалую дул теплый ветер. Бендер посмотрел под ноги и увидел на льду большую зеленую трещину. Ледяное плато, на котором он находился, качнулось и стало лезть под воду.
– Лед тронулся! – в ужасе закричал великий комбинатор. – Лед тронулся, господа присяжные заседатели!
Он запрыгал по раздвигающимся льдинам, изо всех сил торопясь в страну, с которой так высокомерно прощался час тому назад. Туман поднимался важно и медлительно, открывая голую плавню.
Через десять минут на советский берег вышел странный человек без шапки и в одном сапоге. Ни к кому не обращаясь, он громко сказал:
– Не надо оваций! Графа Монте-Кристо из меня не вышло. Придется переквалифицироваться в управдомы.
Приложение
Великий комбинатор
Роман
1 Часть
Начата – 2 августа 1929 г.
Окончена – 23 августа 1929 г
Глава 7
Овес и сено
– Объявляю военный совет открытым, – возвестил Остап.
Антилоповцы сидели вокруг костра, в стороне от дороги. Огонь бросал рваный свет на громоздкий корпус Антилопы. Черная преданная ночь заботливо следила за сохранением тишины и спокойствия.
– После битвы при Ватерлоо, – сказал Остап, – мир еще не видел поражения, подобного тому, которое мы понесли при Лучанске. Можете гордиться, кум пожарный. Ватерлоо и Лучанск! Теперь эти два имени будут стоять рядом. Вы удовлетворены?
– Я хочу кушать, – печально ответил Паниковский.
– Это недостойно солдата! К тому же я не могу раскинуть пред вами кооперативной скатерти-самобранки. Сегодня вы есть не будете. Итак – военный совет. Что, собственно говоря, случилось? Случилось так, что нам на зеленой Антилопе никуда нельзя показаться. Она стала слишком известной. Нужна новая идея. Высказывайтесь, господа, высказывайтесь. Ваше мнение, генерал Цесаревич?
– Замучилась наша машина, вот что! – заявил Адам Казимирович. – Посмотреть ее нужно хорошенько, подремонтировать.
– Это не идея, – сказал Остап, – это жизненная правда. А нам сейчас нужен полет фантазии. Полковник Балаганов?
– Нужно прорываться! – воскликнул Шурка. – Ехать прямо в Одессу! Бороться!
– Полковник молод, – комментировал Остап. – В нем говорит сейчас, по меньшей мере, Козьма Крючков. Ну, а вы, прапорщик Паниковский? Вы тоже хотите прорываться?
Но прапорщик Паниковский был противником шума, погони и вообще бесцельной храбрости.
– В чем дело! – сказал он. – Нужно продать Антилопу и ехать поездом.
Цесаревич издал гневный стон.
– Другими словами, – сказал Остап, – вы хотите для удовлетворения своих мелких страстей продать чужую машину? Так вас прикажете понимать? Нет! Вижу, что никого из вас не посетило вдохновение. В заключительном слове я хотел бы только указать на патриархальный обычай, который существует в Америке. Там краденные автомобили перекрашивают в другой цвет. Делается это из чисто гуманитарных побуждений – чтобы прежний хозяин не огорчался, видя, что на его машине разъезжает посторонний ему человек. Хотя Антилопа и не краденая, но ее нужно перекрасить. Этого требуют суровые законы жизни.
Генералитет согласился с мнением Остапа. Решено было этой же ночью подъехать к ближайшему городу, войти в него пешим порядком и достать красок. А для машины подыскать надежное убежище за городской чертой.
В третьем часу ночи затравленная Антилопа остановилась над обрывом. Внизу на тарелочке лежал большой город. Он был нарезан аккуратно, как пирог. Разноцветные утренние пары носились над ним. Еле уловимый треск и легчайшее посвистывание почудились антилоповцам. Вероятно, это храпели граждане. Зубчатый лес подходил к городу. Дорога петлями падала с обрыва вниз.
– Райская долина, – сказал Остап. – Такой город приятно грабить рано утром, когда еще не печет солнце. Меньше устаешь. К сожалению, город придется оставить в покое и знакомство с ним ограничить посещением москательной лавки. Однако не будем терять времени. Оставайтесь здесь, а я обревизую окрестности, может быть, и удастся найти подходящий сарайчик.
Остап быстро пошел по дороге и вскоре увидел косой бревенчатый домик, засевший в глубине редкой березовой рощицы. Обойдя его, Остап заметил сарай, который показался ему подходящим местом для сокрытия и перекраски Антилопы. Пока он размышлял о том, кто может жить в этом отдаленном от всякого жилья домике и как получше подойти к его жильцам, дверь отворилась и на крыльцо выбежал полуголый человек с бакенбардами. Лицо его в конце прошлого века было бы совершенно заурядным. В то время большинство мужчин выращивало на лице такие вот казенные верноподданные волосяные приборы. Но сейчас это лицо казалось неестественным.
– О, боже! – застонал обитатель бревенчатого домика, подымая к пепельному небу отчаянное лицо. – Боже, боже! Все те же сны! Все те же сны!
Бакенбардист ударил себя ладонью по янтарной полной щеке, всхлипнул и побежал по тропинке вокруг дома.
– Снятся, проклятые! – донеслось до Остапа. Бендер, любопытный от природы, выставил голову из-за дерева и продолжал рассматривать странного человека с лицом, которое можно встретить теперь разве только у швейцара консерватории.
«Что это за рак-отшельник? – подумал Остап. – Сейчас такого не найдешь даже в зоопарке».
Между тем бакенбардист завершил свой круг и снова появился во дворике. Лицо его выражало страдание. Он помедлил и со словами «Пойду, попробую еще раз» скрылся за дверью.
– Люблю стариков, – прошептал Остап, – с ними никогда не соскучишься. Придется подождать результатов таинственной пробы.
Ждать Остапу пришлось недолго. Вскоре из домика послышался плачевный вой, и, пятясь задом, как Борис Годунов в последнем акте оперы Мусоргского, на крыльцо вывалился старик.
– Чур меня, чур! – воскликнул он с шаляпинскими интонациями в голосе. – Все тот же сон! А-а-а!
Он повернулся и, спотыкаясь о собственные ноги, пошел прямо на Остапа. Решив, что пришло время действовать, великий комбинатор выступил из-за дерева и подхватил бакенбардиста в свои могучие объятия.
– Что? Кто? Что такое? – закричал беспокойный старик. – Что? Остап осторожно разжал объятия, схватил старика за руку и сердечно ее потряс.
– Я вам сочувствую! – воскликнул он.
– Правда? – спросил хозяин домика, приникая к плечу Бендера.
– Конечно, правда, – ответил Остап. – Мне самому часто снятся сны.
– А что вам снится?
– Разное.
– А какое все-таки? – настаивал старик.
– Ну, разное. Смесь. То, что в газете называют «Отовсюду обо всем» или «Мировой экран». Позавчера мне, например, снились похороны микадо, а вчера – юбилей Сущевской пожарной части.
– Боже! – произнес бакенбардист. – Боже! Какой вы счастливый человек! Какой счастливый! Скажите, а вам никогда не снился какой-нибудь генерал-губернатор или министр?
– Снился. Как же? Генерал-губернатор. В прошлую пятницу. Всю ночь снился. И, помнится, рядом с ним еще полицмейстер стоял.
– А это вам не снилось, приезд государя-императора в город Кострому?
– В Кострому? Было такое сновиденье. Позвольте, когда же это, ну да, 3 февраля этого года. Государь-император. И, помнится, рядом с ним еще матрос Деревенько стоял.
– Ах ты, господи! – заволновался старик. – Что ж это мы здесь стоим. Милости просим ко мне. Простите, вы не социалист? Не партиец?
– Ну что вы! – добродушно сказал Остап. – Какой же я партиец? Я бонопартиец.
Старик не стал допытываться о столь странной партийной принадлежности своего нового знакомого и повел его к себе. В домике бакенбардиста оказалась одна комната с сенями. На бревенчатых стенах висели портреты господ в вицмундирах. Судя по петлицам, господа эти служили в свое время по министерству народного просвещения. Постель имела беспорядочный вид и свидетельствовала о том, что хозяин проводил на ней самые беспокойные часы своей жизни.
– И давно вы живете таким анахоретом? – спросил Остап.
– С весны, – ответил старик. – Боже! С какими чувствами въезжал я в этот одинокий домик! Моя фамилия – Хворобьев. Федор Никитич. Здесь, думал я, начнется новая жизнь. А ведь что вышло?
И старик, поминутно хватаясь за бакенбарды и кидая виноватые взгляды на родственников и сослуживцев из министерства народного просвещения, доверчиво открыл Бендеру всю свою душу.
Федор Никитич Хворобьев был монархистом. Он не любил советской власти. Она была ему противна. Он, когда-то попечитель учебного округа, принужден был служить заведующим методологическо-педагогическим сектором местного Пролеткульта. И это вызывало в нем отвращение.
Он возненавидел слово сектор. До самого конца своей службы он не знал, как расшифровать слово Пролеткульт, и от этого презирал его еще больше. Дрожь омерзения вызывали в нем одним своим видом члены месткома, сослуживцы и посетители методологическо-педагогического сектора. О, этот сектор! Никогда Федор Никитич, ценивший все изящное, а в том числе и геометрию, не предполагал, что это прекрасное слово будут так опошлено.
На службе Хворобьева бесило многое: заседания, МОПРы, ячейки, займы. Но и дома он не находил успокоения своей гордой душе. Дома тоже были заседания, МОПРы, стенгазеты. Знакомые говорили исключительно о хамских, по мнению Хворобьева, вещах: о жаловании, которое они называли зарплатой, о месячнике помощи детям и о социальной значимости пьесы «Бронепоезд».
Никуда нельзя было уйти от советского строя. Когда огорченный Хворобьев одиноко прогуливался по улицам города, то и здесь из толпы гуляющих вылетали постылые фразы:
«…Тогда мы постановили вывести его из состава правления…»
«…А я так и сказал: на ваше РКК примкамера есть, примкамера…»
«…Лихачева нужно нагрузить!..»
И, тоскливо поглядывая на советские вывески, Хворобьев с раздражением повторял:
– Вывести! Из состава! Примкамера! Хамская власть! В конце концов ненавистный строй пошел навстречу Федору Никитичу и вывел его из состава сотрудников методологическо-педагогического сектора. Хворобьев с отвращением исхлопотал себе пенсию и поселился в бревенчатом домике, далеко за городом. Он поступил так для того, чтобы уйти от новой власти, которая завладела его жизнью и лишила его покоя.
По целым дням просиживал старик над обрывом и, глядя на город, старался думать о приятном: о молебнах по случаю тезоименитства какой-нибудь высочайшей особы, о гимназических экзаменах и о родственниках, служивших по министерству народного просвещения. Но, к удивлению, мысли его сейчас же перескакивали на советское, неприятное.
«Что-то теперь делается в этом проклятом Пролеткульте?» – думал он.
После Пролеткульта вспоминались ему совершенно уже возмутительные эпизоды: демонстрации первомайские и октябрьские, клубные семейные вечера с лекциями и пивом, полугодовая смета методологического сектора.
– Хорошо же! – вскричал бывший попечитель учебного округа. – Все отняла у меня советская власть: чины, ордена, почет и деньги в банке. Она подменила даже мои мысли! Но есть такая сфера, куда большевикам не проникнуть. Это сны, ниспосланные человеку богом. Ночь принесет мне успокоение. В своих снах я увижу то, что мне будет приятно увидеть!
В первую же после этого ночь бог прислал Федору Никитичу ужасный сон. Снилось ему, что он сидит в учрежденческом коридоре, освещенном керосиновой лампочкой. Сидит и знает, что его с минуты на минуту должны вывести из состава правления. Внезапно открывается железная дверь, и оттуда выбегают служащие с криком: «Хворобьева нужно нагрузить!» Он хочет бежать, но не может.
Федор Никитич проснулся среди ночи. Он помолился богу, указав ему, что, как видно, произошла досадная неувязка, и сон, предназначенный для ответственного, быть может, даже партийного, работника, попал не по адресу. Ему, Хворобьеву, хотелось бы увидеть царский выход из Успенского собора.
Успокоенный, он снова заснул, но вместо лица обожаемого монарха тотчас же увидел лицо председателя месткома товарища Суржикова.
И уже каждую ночь Федора Никитича с непостижимой методичностью посещали одни и те же выдержанные советские сны. Представлялись ему: членские взносы, стенгазеты, МОПРы, летучие митинги, кооперативные магазины, торжественное открытие фабрики-кухни, председатель общества друзей кремации товарищ Войтов и большие советские перелеты.
Монархист ревел во сне. Ему не хотелось видеть друзей кремации. Ему хотелось увидеть министра двора графа Фредерикса, патриарха Тихона, ялтинского градоначальника Думбадзе или хотя бы какого-нибудь простенького инспектора народных училищ. Но ничего этого не было. Советский строй ворвался даже в сны монархиста.
– Все те же сны! – закончил Хворобьев плачущим голосом. – Все они, проклятые!
– Ясное дело, – весело сказал Остап, – бытие определяет сознание. Раз вы живете в советской стране, то и сны у вас должны быть советские. Впрочем, может быть, это и по Фрейду. Вы знаете, я начинаю думать, что это у вас подсознательное!
– Ни минуты отдыха! – жаловался Хворобьев. – Как избавиться от этих кошмарных видений?
– Я вам помогу, – сказал Остап, – мне приходилось лечить друзей и знакомых по Фрейду. Это пустяки. Главное – это устранить причину. Конечно, главной причиной является самое существование советской власти. Но в данный момент я устранить ее не могу. У меня просто нет времени. Придется ограничиться полумерами. Ешьте на ночь помидоры с луком и запивайте сырым молоком. А пока что у меня к вам, почтеннейший Федор Никитич, просьба.
И, присыпая свои слова комплиментами по адресу хозяина, Бендер объявил ему о цели своего прихода.
– Небольшая увеселительная прогулка с друзьями, милейшими людьми. Легкая поломка. Необходимость ремонта.
Одуревший от тяжелых снов монархист охотно разрешил Бендеру воспользоваться сараем. Через полчаса Антилопа была спрятана у Хворобьева и оставлена под надзором Цесаревича и Паниковского. Бендер в сопровождении Балаганова отправился в город за красками.
Молочные братья шли навстречу солнцу, пробираясь к центру города. На карнизах домов прогуливались серые голуби. Спрыснутые водой деревянные тротуары были чисты и прохладны. Человеку с неотягченной совестью приятно в такое утро выйти из дому, помедлить минуту у ворот, с треском выдвинуть из гнезда спичечный ящичек, полюбоваться на свежую пачку папирос и закурить, спугнув кадильным дымом пчелу с золотыми позументами на брюшке.
Бендер и Балаганов поддались давлению утра, опрятных улиц и бессребреников-голубей. На время им показалось, что совесть их ничем не отягчена, что все их любят, что они женихи, идущие на свиданье с невестами в маркизетовых платьях.
Внезапно дорогу братьям преградил человек с американским складным мольбертом и полированным ящиком красок в руках.
– Простите, – сказал он, – тут только что должен был пройти товарищ Плотский-Поцелуев. Он ежедневно здесь гуляет. Вы его не встретили?
– А кто он такой, что мы его должны встречать? – грубо спросил Балаганов.
Художник растерянно посмотрел по сторонам, сказал «пардон» и устремился дальше.
– Плотский-Поцелуев! – ворчал Шурка, который еще не завтракал. – У меня самого была знакомая акушерка по фамилии Медуза-Горгонер, и я не делал из этого шума, не бегал по улицам с криками: «Не видали ли вы часом гражданки Медузы-Горгонер. Она, дескать, здесь прогуливалась». Подумаешь! Плотский-Поцелуев!
Не успел Балаганов закончить своей тирады, как прямо на Бендера выскочили два человека с черными мольбертами и ящиками красок.
– Товарища Плотского… – сказал один, задыхаясь.
– Поцелуева! – добавил другой.
– Не видели? – прокричал первый.
– Он здесь должен прогуливаться, – объяснил второй.
Бендер отстранил Балаганова, который раскрыл было рот для произнесения ругательства, и вежливо сказал:
– Товарища Плотского, урожденного Поцелуева, мы не видели, но если указанный товарищ вас действительно интересует, то поспешите. Его уже ищет какой-то трудящийся, по виду художник.
Сцепляясь мольбертами и толкая друг друга, художники побежали дальше. А в это время из-за угла вынесся извозчичий экипаж. В нем сидел толстяк, профессию которого было нетрудно угадать. Он придерживал рукою большой стационарный мольберт. В ногах у извозчика лежал ящик с красками.
– Алло! – крикнул Остап. – Вы ищете Плотского-Поцелуева?
– Совершенно верно, – подтвердил жирный художник, жалобно глядя на Остапа.
– Торопитесь! Торопитесь! Торопитесь! – закричал Остап. – Вас обошли уже три художника! А в чем тут дело? Что случилось?
Но лошадь, гремя подковами по диким булыжникам, уже унесла четвертого представителя изобразительных искусств.
– Какой культурный город! – сказал Остап. – Вы, вероятно, заметили, Балаганов, что из четырех встреченных нами граждан четверо оказались художниками.
Когда молочные братья остановились перед москательной лавкой, Балаганов шепнул Остапу:
– Вам не стыдно?
– Чего? – спросил Остап.
– Того, что вы собираетесь платить за краску живыми деньгами?
– Ах, вы об этом? – сказал Остап. – Признаюсь, немного стыдно. Глупое положение, конечно. Но что ж делать. Не бежать же в исполком и просить там красок на проведение Дня жаворонка. Они-то дадут, но ведь мы потеряем целый день!
Сухие краски в банках, стеклянных цилиндрах, мешках, бочонках и прорванных бумажных пакетах имели заманчивые цирковые цвета и придавали москательной лавке веселый вид.
Командор и бортмеханик придирчиво стали выбирать краски.
– Черный цвет будет слишком траурно, – говорил Остап. – Зеленый уже не подходит. Это цвет рухнувшей надежды. Лиловый – нет! Пусть в лиловой машине разъезжает начальник угрозыска. Розовый – пошло, голубой – пошло, красный – слишком верноподданно. Придется выкрасить Антилопу в желтый цвет. Немножко ярковато будет, но красиво.
– А вы кто будете? Художники? – спросил продавец, левое ухо которого было слегка закрашено киноварью.
– Художники, – ответил Бендер.
– Так вам не сюда нужно, – сказал продавец, снимая с прилавка картон с образцами красок.
– Позвольте! – воскликнул Остап. – А куда же?
– Напротив.
Приказчик подвел друзей к двери и показал рукой на вывеску. Там была изображена коричневая лошадиная голова, и черными буквами по голубому фону выведено: «Овес и сено».
– Все правильно, – сказал Остап, – лошадки кушают овес и сено. Но причем же тут наш брат-художник? Не вижу никакой связи.
Однако связь оказалась, и очень существенная. Остап ее обнаружил уже в самом начале объяснения приказчика.
Город всегда любил живопись, и четыре художника, издавна здесь живущих, основали группу «Диалектический станковист». Они писали портреты ответственных работников и сбывали их в местный музей живописи. С течением времени число незарисованных ответработников сильно уменьшилось, что заметно снизило заработки диалектических станковистов. Но это было еще терпимо. Годы страданий начались с тех пор, когда в город приехал новый художник Феофан Копытто.