Полная версия
Точка слома
–Ладно, тетя Лена, спасибо за теплый прием, за чай и за то, что сберегли деньжата – вставая тараторил Летов. – Огромное спасибо, я прямо не знаю, как вас отблагодарить.
-Просто сбереги себя – грустно сказала тетя Лена. – Видишь, у меня и Лешенька, да и муж мой не дожили, так ты хоть сбереги.
Летов кивнул головой, положил кошелек к справке в карман пиджака, попрощался с тетей Леной и вышел в коридор, где все также дымил дед, опять вскочивший при виде Летова.
«Я не милиционер, отец» – мрачно сказал Летов, застегивая пальто.
Дед даже и не подумал садиться – вдруг странный товарищ врет, дабы проверить его.
На улице ветер уже стих, облегчив жизнь пешеходам. Летову жутко хотелось выпить – благо, продмаг был рядом с домом и Летов, не долго думая, приобрел там столь желанную чекушку.
В самом продмаге речь шла о том, что на Инской нельзя купить детской одежды.
–Да ладно дите не одеть-то – злобно говорила одна тетушка другой – так и себе, ни носочков, ни валенков не купить, а мужик то мой телогрейку никак сменить не может, все ему дурню говорю – съезди в город, купи уже одежонки себе, да нам с Манюсей.
-Так и не только одежды, хлеба после шести не купишь! А я вообще себе табуретку взамен той расхлябанной купить никак не могу.
Летова сильно удивил вид новых денег: их он еще ни разу не видел, хотя реформа была уже два года назад. Особливо ему понравилась огромная пятидесятирублевая купюра: на ней красовался портрет Ленина в овале, герб СССР и куча каких-то непонятных узоров изумрудного цвета.
Магазин №19 был в минутах десяти ходьбы от дома тети Лены. Бутылку Летов положил в карман пальто, из которого торчало прозрачное горлышко, закупоренное сургучом. Идя по узкой улице, Летов сильно боялся поскользнуться – коли рухнешь, то забор чей-то обязательно сломаешь, да и бутылка разобьется.
Так Летов шел, разрезая ветер, да осознавая полную и окончательную потерянность в этом мире. Только подумать, лет десять назад он был нужен этому району: он защищал его безопасность, а теперь он ему уже никак не может пригодится. Все, что было нужно Летову – исчезло, как и исчезло все то, что было нужно от Летова. Ни дома, ни матери, ни кого-то, кто ждал его – никого не было. Только холод и снег, которые поджидают всегда и всех.
Глава 2.
«Как странно быть живым в чернеющем нигде»…
--Дельфин
Бывший старлей сидел у могилы. «Летова Надежда Антоновна. 05.08-1877 – 07.12.1947» – такая скромная надпись была на табличке, прибитой к уже немного сгнившему деревянному кресту, вокруг которого ютились такие же гнилые собратья. К крестам были прибиты таблички, в основном, с именами либо женщин, либо стариков, либо детей. Взрослые мужчины лежат не здесь, а где-то очень далеко.
Летов присел на корточки, ощутив сильную боль в коленях. Полы пальто утопали в белом ледяном болоте, а Летов смотрел на небольшой бугорок земли, припорошенный снегом. Взгляд его отражал безнадежное отчаяние, какое-то непреодолимое желание оказаться там, под этим крестом. Надеясь на то, что хотя бы алкоголь поможет, Летов зубами сорвал сургуч с бутылки, и чуть не выплюнул его по привычке, поняв, что здесь не место – мусорить в новом «доме» мамы нельзя.
Первый глоток. Водка ответила теплом, в мозг ударило что-то тяжелое, но не рвущее. Полегчало на несколько секунд – как только горячительное пролилось внутрь организма, все мысли вернулись на прежние места, словно стая собак, испуганная выстрелом, вновь сбегается к недоеденной добыче.
«Ну вот мама, я и дома. Как же вышло то – совсем немного не дождалась. Ты прости меня, что я после войны так надолго задержался. Моя это вина, только моя» – бормотал Летов.
Так он просидел с час. Мыслей не было, были лишь воспоминания, которые атаковали воспаленные извилины мозга, как пикировщики атакуют извилины траншей. Летов вспоминал, как делал с мамой арифметику, как они с ней, Лехой и тетей Леной ездили в Бийск на выходные, как он праздновал свою первую награду, полученную за задержание банды грабителей, и, наконец, как мама со слезами на глазах провожала его на фронт. Все это перемешалось, нарушив осознание времени: Летов уже не понимал, давно ли это было, недавно ли…
Попрощавшись с мамой и выпив еще немного водки, Летов отряхнул пальто от талого снега и пошел на выход. Кладбище напоминало некоторые места Карельского перешейка: небольшие кресты, подобно карликовым березам, стояли рядом друг с другом.
Теперь нужно было в милицию. Была она рядом, но с бутылкой водки, торчащей из кармана, туда идти нельзя. Поэтому Летов встал у какого-то забора, поставив чемодан на небольшой бугорок земли, достал из него носок, и им же заткнул бутылку, вертикально поставив ее в чемодан.
Знакомое здание милиции даже немного согрело душу Летову. Большой зеленый забор по периметру и двухэтажный желтоватый домик, с треугольной серой крышей, одиноко стояли на углу двух разъезженных улиц. У входа стоит стенд с фотографиями отличившихся милиционеров, у двери висит коричневая табличка, а старые окна бросили в лицо Летову знакомые занавески, лишь в паре мест закрытые линиями прикленных на клейстер газет – так милиционеры скрепляли трещины в стеклах. У входа стояло двое постовых в синих шинелях, опираясь на крышу вмерзшей в землю темно-синей милицейской «Победы» с красной линией по бокам, а рядом с ней ожидал очередной поездки ее друг – зеленый «ХБВ»1. Лестницу к отделению отремонтировали: уже в 41-м она так сильно прогнила, что казалось, вот-вот проломиться.
Летов открыл калитку забора и пошел ко входу. Постовые внимательно его оглядели, но не остановили, продолжив курить. Дверь в отделение была все та же: толстая, коричневая, похожая на те двери, которые в фильмах про революцию матросы открывали ударом ноги. Внутри все осталось как прежде: у входа сидел в будке дежурный с телефоном, который останавливал всех входящих.
«Обождите, товарищ» – спокойно сказал дежурный. Он поставил еще пару подписей в каком-то документе, а потом оглядел Летова, спросив: «В к кому, или по какому вопросу?».
-Я паспорт получить – сказал Летов. – На основании статьи 38 (39) Положения о паспортах.
-Вы не похоже на цыгана… Сидели?
-Да. Прибыл из Канска.
-Справка есть?
-Само собой.
-Фотокарточки?
-Нет.
-Надо сделать, как минимум две.
-Сделаем.
-Ну вот как сделаете, так и приходите. Вы только поторапливайтесь: без паспорта жилье то не получить.
Летов усмехнулся, кивнул и уже думал идти, как вдруг услышал до боли знакомый голос. Он обернулся и увидел человека, который стоял оперевшись на стол, и что-то оживленно говорил. Волосы были черные и кудрявые, а голос немного картавый, но очень жесткий и прямолинейный. Летов не мог поверить, он стоял и, обомлев, смотрел на эту широкую спину, в синем кителе, ожидая, когда этот человек обернется. И он обернулся…
С минуту они стояли и молча смотрели друг на друга. Глаза человека в синем кителе отражали невероятную радость, ее же отражали и глаза Летова.
«Серега» – пробормотал человек в кителе.
«Веня» – пробормотал Летов.
Они бросились на встречу друг другу и сильно-сильно обнялись. Так они простояли еще долго, шепча имена друг друга. Летов даже всплакнул – слезы уже стали частью его жизни. Потом человек в кителе оттолкнул его и громко-громко сказал: «Боже ж ты мой, Серега, сколько лет сколько зим! Как же я рад! Сейчас, подожди чуток».
Человек в кителе поставил подпись под протокол осмотра места происшествия и отдал его дежурному.
«Пошли» – весело сказал человек в кителе, тряхнув Летова за плечи.
Летов недоумевал: откуда он здесь? Это был его лучший друг, единственный, оставшийся в живых друг – Веня Горенштейн. Родился он и жил до войны в Ростове на Дону – городе, который спрятан в южных теплых краях так далеко от Новосибирска. Родом он был из еврейской семьи, и, как Летов, до войны служил в милиции – это была главная причина, по которой два солдата сдружились. Познакомился с ним Летов в марте 1943-го, когда прибыл в состав 23-й армии: тогда они были командирами рот в одной дивизии и вместе воевали. Впервые Летов встретился с Горенштейном в штабе, когда только прибыл в состав армии – Горенштейн сразу произвел на Летова впечатление, показавшись каким-то двуликим. С одной стороны, чувствовалось, что он постоянно переживает и сильно страдает, но, с другой, было видно, что он очень веселый человек, и всегда старается таковым быть, даже если на душе у него полный мрак. В дальнейшем так и оказалось, собственно, это и стало второй причиной дружбы между двумя офицерами: они были похожи тем, что у обоих было горе, которое они могли друг от друга не скрывать. Горенштейн был помладше Летова, на четыре года, но эта разница в возрасте ничего не меняла – они искренне дружили и могли говорить друг другу настоящую правду без прикрас и замалчиваний.
Горенштейн был чуток пониже Летова, но в целом, телосложение у них было одинаковое: широкие плечи и мощные руки. Волосы у Горенштейна были черными, как гудрон, и очень кудрявыми, лицо какое-то мрачно-веселое, если можно так выразиться, глаза, как и волосы, были тоже темными – темно-серыми. Нос был притупленный, а губы разной толщины: нижняя толстая, верхняя в разы тоньше. Шея была длинная, как у гуся. На лице же у него теперь, как и у Летова, было много складок и морщин, только мешки под глазами не так выделялись, как у Летова. На лбу у Горенштейна был большой и длинный шрам, который он получил в боях на Вуосалми в 1944-ом. Одно из самых удивительных в этом человеке было то, что, несмотря на свою чисто еврейскую кровь, в голосе Горенштейна не было ни одного оттенка акцента, сохранилась лишь сильная картавость и частое использование слова «таки». Когда он говорил, даже самые мрачные речи, на душе было немного смешно из-за его полудетского, картавого голоса, сохранившего какой-то юношеский запал. Когда Горенштейн говорил, его лицо было обычно каменным, лишь в конце войны у него иногда начинал очень заметно дергаться глаз. В умении жестикулировать Горенштейну нельзя было отказать – не было ни одной его речи, в которой он бы не разводил руками или не пытался бить кулаком воздух.
Горенштейн повел Летова в свой кабинет. Коридоры отделения изменились: стены покрасили – нижнюю половину в салатовый, а верхнюю в белый. Полы так и остались скрипучими, а двери местами все-таки заменили с коричневых на темно-синие. Летов, шагая по этому коридору, вспоминал свое прошлое, героическое милицейское прошлое, пытаясь еще слышать все, что оживленно говорил Горенштейн, часто разводя руки. Летов вспоминал своих товарищей, которые, как писала мама, почти все погибли на фронте. За всю прогулку по отделению он не встретил ни одного из знакомых, ни одного из тех, кто работал тут до войны…
Вот они дошли до конца коридора на первом этаже. Последним, девятым кабинетом был кабинет заместителя начальника отделения, в которое и завел Летова Горенштейн – удивлению бывшего работника отделения не было предела – это был его бывший рабочий кабинет. Его убранство тоже не изменилось: окно только потемнело, да хлама на столе было поменьше. А в остальном все осталось как раньше: оконная рама была все такой же обшарпанной и обстрекавшейся, над столом висел все тот же большой портрет Иосифа Сталина, на самом столе, в окружении стопок бумаги, завернутых в упаковочную бумагу вещдоков и окурками, стоял черный карболитовый телефон с диском, такая же черная полукруглая, настольная лампа, чья лампочка была максимально нагнута над бумагами, графин, с надетым на горлышко граненым стаканом, полукруглая, тяжелый штамп, истасканная Летовым до предела, коричневый стаканчик с тремя карандашами в нем, тяжелая, граненая, уже облипшая пеплом пепельница, с кучей окурков в ней, а на самом краю толстущая старая папка с уголовным делом. Когда дул ветер, он качал стекло, и то стучало об оконную раму – не было этой войне предела. Столик с примусом, стоящий у двери, ожидал Летова и вот, наконец-то, дождался.
«Ну, садись. Это просто какое-то… какое-то чудо!» – весело и оживленно говорил Горенштейн. Теперь он точно был радостным, хоть и ненадолго – Летов словно солнце забрел в эту серую, туманную тундру в душе Горенштейна.
«Ты как здесь, откуда?» – весело спросил Горенштейн, очищая пространство на столе, кидая в сторону кучи бумаги.
-Из лагеря – мрачно ответил Летов. – 12-го числа откинулся, пару дней ошивался там, в Канске, ну, а потом сюда поехал.
-А зачем в отделение пошел?
-Паспорт хотел получить, да сфотографироваться забыл.
-Не волнуйся, все сделаем – усмехнувшись пробормотал Горенштейн, бросая в стакан обломки карандаша. – Паспорт выдадим в короткий срок, паспортный отдел позаботиться, не боись. Комната у тебя есть?
-Нет. Сгорела моя комната к чертям.
-А мама? Ты же про маму столько рассказывал!
-Умерла она. Года два назад уже. Вот, с кладбища пришел.
Горенштейн сильно помрачнел, видимо, вспомнив свою маму. Он немного помешкался, даже положил в рот папиросу, но потом откинул ее в сторону – не было желания курить.
-Прости – мрачно сказал он.
-Да ничего. Привыкший. Ты лучше расскажи, как тут оказался? Я то понятно, домой вернулся, а тебя как занесло в наши края, ты ж Ростовский.
Горенштейн усмехнулся, опять решил закурить, но на этот раз вообще сломал папиросу, и, тихо матерясь, высыпал ее остатки в пепельницу.
–Семья у меня была – начал он. Жена Люся, дочка Таня, сын Яков и Марк. Мама с папой жили на соседней улице, из окна нашей квартиры было видно окно их комнаты. Нам отдельную квартиру выдали, как многодетной семье, да и вообще, за заслуги мои.
-Ты рассказывал, помню – прервал Летов.
-Да… Они мне еще в сентябре 42-го писать перестали. Я тогда все понял, ну, ты помнишь, я тебе много про это говорил… – голос Горенштейна словно потонул в море боли, стихнув, а Летов лишь кивнул в ответ. – В июне 45-го я вернулся в Ростов, а до Берлина я таки дошел, жаль, что без тебя… Правда, очень жаль. Так вот, возвращаюсь я значит. Дом, где мама с папой жили – сожгли, но наша с Люсей квартира целой осталась. Во время оккупации там ССовцы жили, а мне местные и рассказали, что моих-то повели вместе со всеми к Змиёвской балке. Там их всех и убили. Родителям и жене просто мозги вышибли, а детишкам губы ядом смазали, выродки. Как оказалось, там еще 27 тысяч похоронили наших, ростовских ребят. Ну, мне квартиру выдали обратно, я там попытался жить… Но это не жизнь была – я ревел от каждой стены. От каждой стены, от каждой царапины на полу веяло воспоминаниями о них.
Тут Горенштейн начал плакать. Он засунул кулак в рот, и стал сжимать его, но слезы все равно текли – Летов даже поразился такому до жути знакомому способу борьбы со слезами. Перед глазами Горенштейна стояли сцены, как они с Люсей качали кроватки с дочкой и двумя близнецами-сыновьями. Втянув слезы обратно в душу, а, вернее, в тот ее участок, который отвечал за боль и занимал процентов 90 поверхности, Горенштейн был готов говорить вновь.
–Так вот – продолжил он. – Постоянно вспоминал, постоянно. Особенно я не мог находиться в комнате: там на полу были царапины от кроватки, в которой мы укачивали их. Я ревел постоянно, все время! Я попросил переселить меня в другую квартиру. Переселили, но ничего не изменилось – выходил из дома, и постоянно вспоминал как гуляли мы тут с ними. Работать я в милиции устроился, само собой, но работать не мог вообще. Сначала плакал, даже в кабинете плакал, потом пил, да так, что очухивался по ночам где-то в грязи. Как-то глаза открыл и вижу, что лежу в огромной луже, где-то в поле. Рядом коровы бродят, траву едят, меня обнюхивают. Ну, я на следующий день пришел, попросил перевести себя куда-нибудь. Варианта два было: либо в Свердловск, либо в Новосибирск. Ну, я тебя вспомнил, ты столько про Новосибирск рассказывал, чуть ли не каждый день. Да и встретиться надеялся – помнил же, что тебя лет на пять посадили. Вот и перевелся. А тут сразу же направляют сюда, в Первомайку. Вдвойне хорошо – ты ж говорил, что тут живешь! Вот, судьба и свела.
-Да, это какая-то непонятная удача… И вправду судьба… Неужто после такой полосы неудач и черноты, хоть метрик удачи появился на этой хреновой дороге, а?
-А почему нет? Едешь, едешь, дорога земляная, размытая, а тут бац, и на тебе гравийка!
-Гравийка только это на метр или два только. А потом опять грязь, может еще более вяская.
-Мыслями мы с тобой не сильно изменились. Душой вот только поменялись, наверное, на обоих такие испытания выпали. Ты как перенес все это?
-Я сам не знаю. Там, в ИТЛ, каждый день ждал, когда мне перо в бок воткнут. Не воткнули. Били часто, ржали, сам дрался, но не убили. Не знаю только почему.
-Быть может чтоб мне жизнь облегчить?
-А я облегчил?
-Само собой, дружище! Ты хоть и стал более мрачным да побитым, как и я, но слушать меня и понимать не разучился. Может, даже наоборот.
-Да, на обоих на нас испытания выпали. На тебя, правда, в разы тяжелее.
-Я не знаю как вынес это все. Когда тогда, в Ростове был, раз шесть пытался застрелиться. И в рот ствол совал, и к виску пробовал… Но не мог я, не мог! Понимал, что рано, что нужно еще что-то от меня в этой жизни.
-И правильно понимал.
-Ну, как видишь, да. Бандюков мы не мало тут поймали. Недавно вот поймали ублюдка такого: он людей грабил, кошельки там отбирал, кольца, вещички какие получше, а тела под поезда на Инской бросал, вроде как несчастный случай. Вот на четвертак сейчас и отправится, выродок.
-А правда у вас тут лагерь для пленных открыли?
Горенштейн аж покраснел от злости. Кровь прильнула к его желтоватому лицу, руки затряслись, и он со страшной злобой в громком голосе заговорил: «Да уж, приютили это говно! Нашли, б…ь, кого держать тут! Эти выродки работают, да работают мало, их надо заставлять по 24 часа в сутки вкалывать и дерьмо жрать! Понапривозили тут эту нечисть недобитую»
Летов лишь кивнул в ответ, ибо был во всем согласен с Горенштейном. Он же откинулся на спинку стула, резко снял с графина стакан, до краев наполнив его водой, и жадно выпил.
-Разгорячился – сказал он. – До сих пор не могу свыкнуться с мыслью, что их нет. Они мне снятся, Серега! Ты понимаешь какого это, знать о преступлении, но не знать, кого наказать и кому мстить.
-Еще хуже, когда ты знаешь о преступлении, и одновременно знаешь что виновен в нем лишь ты – мрачно сказал Летов.
-Да уж, заварил ты кашу тогда… Как сейчас помню того СМЕРШовца. Хороший был мужик, помог тебе.
-Да, за заслуги мои хреновы срок не очень большой дали. Только что это дало – перед Родиной я может долг и искупил, а перед собой – ни капли.
-Ты где работать думаешь?
-А хрен знает. Паспорт получу, так и пойду искать.
Горенштейн хлопнул по колену и весело сказал: «Решено, пропишем тебя у меня в комнате. У меня как раз освободилось место – мой сосед по комнате съехал в Заельцовку, вот тебя на его место и пропишем, как паспорт выдадут. Я смогу подсуетиться – коммуналка то общая, а не милицейское общежитие».
Летов усмехнулся и с большой долей радости в голосе ответил: «Спасибо тебе, хоть от одиночества спасешь. А от себя… от самого себя одно спасение – ты сам».
Горенштейн похлопал Летова по плечу и сел за стол. Вдруг, громко зазвенел черный телефон, от звона которого даже листки на столе дрогнули в конвульсиях.
«Зам начальника райотдела милиции капитан Горенштейн, слушаю» – четко и громко выговорил Горенштейн своим картавым голосом.
– В курсе… Да, переделываем… Так точно, сообщено на общем собрании… Да, расследуем… Отчет судмедэксперта будет готов в 19:00… Да. Так точно… Будет сделано… Вас понял… Выезжаем… – медленно отвечал Горенштейн, бросив трубку. – Ладно, Серега, пора мне, на стрелочном заводе мужика толкнули, и он проткнулся там к черту, надо ехать. Тут голова кругом идет: два дня назад вышел приказ о том, что наше УгРо, да и всю милицию, передали в ведение МГБ, вот теперь тут суетятся все, надо там с отчетами разбираться, чтоб писали не МВД теперь, а МГБ. Впрочем, плевать, это так, бюрократические нюансы.
Горенштейн достал из кармана связку ключей на помятой проволоке и, одевая пальто, сказал: «Бери ключи и езжай ко мне. Улица Таловая, дом 6 комната 7. Кровать у левой стены моя, у правой – твоя. Обоснуйся там, баня рядом, спросишь у людей, сходи помойся – а то грязный весь».
Летов усмехнулся, пожал Горенштейну руку и, взяв ключи, пошел вместе с ним. Они прошли по длинному коридору отделения, сталкиваясь с мечущимися милиционерами в синих кителях и шинелях, а у выхода Горенштейн уже попрощался с Летовым.
Летов шел по улице. Двухэтажные и одноэтажные бараки, сложенные, как и из бревен, так и из досок, сочетались с двухэтажными и трехэтажными каменными домами коммуналок. Камышитовые домики, покрытые обштукатуренными с помощью дранки досками, мрачно довлели над Летовым, стоя на своей кирпичной основе. Вот стоит большой, трехэтаный бревенчатый дом в стиле изуродованного сибирской жизнью фахверка (Летов про этот стиль отдаленно слышал, когда шагал по освобожденной Европе); из дома, прорывая пелену неба, торчат массивные кубичной формы торцы не спиленных лаг. Вот стоит одноэтажный деревянный домик продмага. Вот по заснеженной улице проносится синяя милицейская «Победа» и зеленый «ХБВ» в сторону Инской, где нашли труп. А вот проехала повозка, загруженная какими-то досками, которой управлял мрачный мужик в телогрейке, своей тоской и потерянностью в глазах напоминающий Летова.
Улица Таловая пересекала улицу, по которой шел Летов. Около старого, полузаброшенного частного домика, он свернул на нее и уже видел одноэтажный засыпной дом, сложенный из светлых досок, в котором и жил Горенштейн.
Дверь в этот коммунальный дом была тоже из дореволюционных времен – видимо, снятая с усадьбы какого-то буржуа. Летов аккуратно приоткрыл ее, думая, что сейчас тишину подъезда разорвет скрип, но нет, его не было. В доме было тепло, пахло какой-то едой – кажется тушеным луком. Напротив входа, забрызганная тусклым солнечным светом, стояла деревянная стена, на которой висело чуть больше десятка серых картонных квадратиков, с написанными на них толстым карандашом буквами. Задача у этих карточек была простая – на ночь вход в единственный подъезд коммуналки было необходимо закрывать, и для этого на самой двери висела массивная железная загогулина, в которую плотно входил старый и мощный крюк. Когда кто-то приходил домой, то поворачивал свою картонку чистой стороной и тот, кто пришел последним, видел, что висеть осталась лишь его картонка – он и закрывал подъездную дверь на крюк, дабы все успели войти.
Карточка с коряво написанными буквами «Гор.» висела ближе всего к краю.Летов пошел к седьмой комнате и увидел чистую, почти не поцарапанную темно-синеватую дверь, выделяющуюся среди общего количества коричневых, как и блестящий пол коридора, дверей. Около соседней комнаты в коридоре стоял небольшой столик с тарелками – видать, в комнате просто не хватало места для стола и семья обедничала в коридоре. Табличка с номером комнаты была на половину закрашена синеватой краской – видимо маляр разошелся и замазал табличку по ошибке.
Летов открыл дверь, очутившись в просторной комнате. Да уж, его комната в коммуналке до войны была куда меньше этой! Планировка, правда, была стандартной: по середине окно с темно-синеватыми, как и дверь, рамами, слева и справа старые кровати с однотонными одеялами, которые прижаты к белым, кое-где запачканным, стенам. Шифоньера не было: лишь к двери была прибита вешалка, а у кровати стоял комод, из которого торчали какие-то помятые рукава. У двери стоял потертый и кое-где продырявленный чемодан, в стороне от него к стене был прибит железный умывальник, под которым стоял старый, потрескавшийся белый таз. От фарфорового выключателя у двери к лампочке шел толстый черный провод, приделанный к стене фарфоровыми же роликами – специальными креплениями, которые держали провода. На столе вещей было немного: керосиновая лампа, стопка спичечных коробков, пепельница и пачка папирос, три стакана, пустая бутылка «Столичной». Рядом с книгами стояли три банки консервов – Горенштейн еще во время войны имел «неприкосновенный запас» – парочку консервов. Там же стояла чернильница-непроливашка, запачканная чернилами ручка и избитый химический карандаш, вероятно использующийся куда чаще перьевой ручки. Фотографий никаких не было, видимо, Горенштейн не мог и не хотел вспоминать чего-то из своей прошлой жизни, что, впрочем, у него не сильно получалось. Около стены стоял новенький черный будильник с двумя колокольчиками сверху и блестящим на солнце молоточком, на другом конце комнаты пылилась большая коробка с патефоном, на которой лежала небольшая стопка пластинок, наверху которой лежала новенькая пластинка Владимира Бунчикова с двумя песнями: «Летят перелетные птицы» и «Бушует полярное море». Под ней лежали еще пластинки Нечаева, Виноградова, но Бунчикова среди них было больше всего – то ли Веня так любил этого певца, то ли его прошлый сосед по комнате.