Полная версия
Русские эротические сказы
Он кричит: «Я середняк!» – «Хи-хи-хи, ты-то середняк? Ты-то?» Так и спорят – спорщики. Зоя его слушает, Антипушку, глядит: «Нет, этот не середняк. Уж это я знаю, размер-длину!» Да, мол… Качает головой. Всё и объяснено. Если бы, говорит, допускала суровость, как бы я посмеялась на вашу темноту! Но хорошо болеете за колхозное. Чувствительно. И очень здорово высмеян и опозорен враг. Вот соберём урожай и сделаем такое представление на всю область. Вы уж постарайтесь!
Убирает наган в кобуру и снова в объезд. Вздыхает. Эх, снять бы галифе да позащищать поле колхозное! И чего я на наган больше надеюсь, чем на свои балабончики? Неуж они у меня не прыгучие?
Антипушка и девка глядят вслед: ну, Незнаниха и есть!
А жар-то томит. Дух полевой пьянит. Тем более и в лесу сердце волнуемо…
Вот день-два минуло – едет Зоя лесом колхозные ульи проверить, а тело плотно одетое так и просится на волю. Кругом ягода спеет, наливается, зверюшки жирок нагуливают. Как телу-то наголо не погулять? Не потешить себя в речке? Давно, чай, балабончики упружисты заслужили – вон зрелые какие. И всё-то они ездят, всё они – а на них никто… Смутно эдак-то у Зои на душе, но сурово сдерживает свою чувствительность.
Едет бережком, а тут бывший помещичий сад одичалый. Встал конь под яблоней, задумалась Зоя, а над ней шёпот: «Потянем подольше – насластимся больше!» А другой голос: «Да, так сидючи, больно-то не разгонишься! Ха-ха-ха!» А первый голос: «Скок-поскок – есть яблочко!» А второй: «Ты держи меня получше – как бы не сорваться». – «Хи-хи-хи, чай, у меня не середняк – не сорвёшься!»
Зоя задрала голову, а на яблоне, на толстом суку – Антипушка без штанов, ноги свесил, помахивает. На нём угнездилась голая девушка, титеньки наливные в грудь ему потыкивает, ногами его обняла – упасть боится. Заняты оба – не видят, не слышат, кто под ними. У них одна мысль: кто из них рискует больше? Девушка говорит: «У меня риск двойной. Или твой сук подведёт – упаду. Или тот сук не выдержит – расшибёмся оба».
Антипушка в ответ: «Зато, коли кончится хорошо, у тебя сладость двойная: два сука тебя не подвели, сделали своё дело для тебя». Девушка взвизгнула, подскочила. Антипушка: «Скок-поскок – ещё яблочко! Только, пожалуйста, не части-и. Потянем подольше – насластимся больше!» А она: «На то и влезла на дерево, чтоб обуздать себя. Да, видать, невысоко мы сели». И давай подскакивать. Антипушка: «Ой-ой, сук трещит!»
Тут Зоя как крикнет снизу. Чуть не слетели оба. Слезли – стоят перед ней, мнутся. Она вынула наган: «Не знаю, чего вы на суку делали, но где тот враг, что подучил вас выбрать слабый сук?» Антипушка: «Ой-ой, кругом враги, кругом. Ищут, лишь бы колхозному делу повредить. Знаешь, какое ты дело спасла, дорогой товарищ?» Зоя строго глядит: «Какое?»
Антипушка кивает на яблоню. Рожала, мол, она яблочки вот такой величины – и показывает на свои причиндалы. А мы её учим вот эдакие крупные рожать – и берёт девушку за голые балабончики. На то-де и покрикиваю: «Скок-поскок – есть яблочко!» И балабончик Настенькин придерживаю, яблоне указую. Чтобы яблонька поняла, родимая. Этак мы за лето всё обучим, колхозное-то…
Зоя спрыгнула с седла. Да, мол… Качает головой. Верю, что душевно болеете за колхоз. Но до чего же вы тёмные люди! Не бдительные. Враг кругом, он и навредит, что сломится сук и не кончите вы по желанию. Расшибётесь, товарищи, не сделав коммунизма.
И вдруг со вздохом Антипушку обняла: «Жалко мне тебя, беззаветно открытый товарищ! Уж больно подходишь ты своей голой правдой для коммунизма!» А он про себя: «Ну, Незнаниха и есть! При этаких балабончиках…» И тоже стал жалеть её.
Она: «Что мне с вами время терять! Враг, может, из ульев колхозный мёд крадёт, отдаляет, сволочь, коммунизм». А Антипушка: «Отдаляет, ой, отдаляет! Правильно чует твоё сердце, Филимоновна, медовую недостачу. Оттого, поди, и телу-то томно?» А и как не томно? Конечно: одна мысль – коммунизм.
«Вот-вот, по мёду страдание каково, – Антипушка ей, – и должны мы это сделать ради коммунизма!»
«Да что, милый?»
«Э-э, Филимоновна! Ты едешь ульи проверять? А главный-то улей у тебя проверен?»
«Не знаю…»
«Ну-ну, зато ты и Незнаниха! А ну-кось, скидай с себя…»
«Вы спятили, товарищ?»
Тут Антипушка построжал: «Где твоя суровость, Филимоновна, коли боишься быть бесстрашно голой ради коммунизма? Зато и рыщет враг не пойман, что ты даже главного улья не знаешь. Не укажу тебе врага-лазутчика!»
Зоя-то: «Необходимо указать, товарищ!» Топчется – ну, он её вмиг разул, стянул галифе. Трогает рукой её чувствительность, касается нежно навздрючь-копытца. Вот он и главный улей непроверенный – мёдом полнёхонек. А вот лазутчик – и показывает свой оголовок: вишь, воспрянул! Так перед ульем и выперся весь: бери его голыми руками, врага.
А Зоя: «Ох, и тёмен же ты! Я думала, действительного лазутчика укажешь, а не шутки шутить».
«Я тёмный, а за коммунизм болею, – Антипушка ей говорит и оборачивается к голой девушке. – Коли ты, Филимоновна, хорошей боли душевной не знаешь и знать не хочешь, мы с Настенькой лазутчика в улей заманим, уваляем в меду. Не пожалеем себя, а силы его лишим. Только тогда и будут понятны, кто колхозное, сладкое-то крадут… Все наши станут».
И прилагает Настеньку на ласковую травку, на бережок, холит ей рукой навздрючь-копытце: мани, мол, улей-колхозничек, проказливого лазутчика. А Зоя, в одной гимнастёрке, голыми балабончиками прыгучими по травушке ёрзает. «Стойте! Чей улей главный?» – «Твой, Филимоновна». – «Как же, товарищ, ты думаешь поймать врага, если сам изменяешь нашему делу?!» Антипушка руками и развёл: «Ты же, Филимоновна, жалеешь себя…»
«Ишь ты! Что тебе дороже – колхозный мёд или бабье ломанье? Посажу подлеца!»
Ну, коли так… за то сесть, что не засадил – без совести надо быть! И отходит от Настеньки, обнимает Зою, балабончики гладит ядрёные, хочет её нежно положить на травушку.
Она: «И всё ж таки не знаю! Не тёмное ли делаем?» Ну, Незнаниха! «А ты возьми крепко лазутчика – может, узнаешь».
Вот она взяла его ручкой, пожимает.
«Ну, узнала чего-нибудь, моя хорошая Филимоновна?»
«Да вроде чего-то узнаю. И выпустить жалко, и впустить – сомнительно. Действительно ли ловим врага? Не дать бы партейной ошибки. А ты гладь, что гладил, гладь…»
Тут Настенька привскочила, голенькая. Погладить-де и после можно, а пока надо беззаветно отдать себя на поимку лазутчика! Что без толку держать? Чай, не безмен, а ты не продавщица. И из Зоиной ручки отняла, развёртывает Антипушку к себе, пошлёпывает его по заду: «Мы лазутчика обманем, на медок его заманим. Вишь, сторожа пьяны, сладенька без охраны. На-кось! На-кось!»
Зоя и встала во весь рост. Ноги без галифе подрагивают, стройные – прелесть! Балабончики поигрывают, голые, а она оттягивает на них гимнастёрку.
«Поняла я теперь, – кричит, – что это не ловля, а колхозная покража! Я вам дам – сторожа пьяны. Никогда ещё не была пьяной от вида врага, а коли сейчас опьянела: у меня есть чем его накрыть…» Как толкнёт Настеньку! А Антипушку опрокинула навзничь и насела на него – ровно как на стременах опустилась на хитрое седло.
«Не сломи, ездучая! – Антипушка кричит. – Придержи галопец, не слети с седла! Голову не сломи, головку бедовую – ещё пригодится нам с тобой головка». А Зоя: «Сломлю – потому что, сам знаешь, правда на моей стороне!» Антипушка: «Ах, ах! Хорошо! Может, он и не враг, Филимоновна?» А она балабончиками по нему ёрзает взад-вперёд, прыгучими. «Не отвлекай, товарищ! В коммунизм едем!»
И уж когда возле Антипушки прилегла, сладко дышит – сказала на лежачего: а всё ж таки он враг. «Почему?» – «Уж больно хочется его поднять и засадить…» Вскоре и сделала: правда-то на её стороне.
С тех пор стала широко преследовать проказливых лазутчиков. Привлекла весь колхоз. Мужиков крепких тогда у нас было полно. До чего весёлая наладилась жизнь! И как уважал Зою народ. Мужики ей: «Спасибо, Филимоновна, за колхозный мёд!» А бабы: «Спасибо, родная, – все лазутчики теперь наши! Очень богатый у нас колхоз». До сих пор вспоминают старики: при Зое, мол, только и видали коммунизм.
Птица Уксюр
Как так у нас сохранился в целости Мартыновский бор? Тайна – впереди. Ежевики в нём – заешься. А гриб бабья плюшка? Его ещё оленьим грибом зовут. Умей только увидать его. Понаберёшь – на коромыслах корзины при.
Сойди к Уралу под круту гору на Лядский песочек: нога купается в нём. Сухарь вкусный разотри – вот какой это песочек! Чистенько, не плюнешь. А водичка? Вымоет, как наново родит.
Девки на песочке – ух, игрались! Начнут в голопузики, кончат – в крути-верти. Громко было, так и разлетались шлепки. Народ говорил: ох, шлёпистые девки!
Вольный был народ, богатый: заборы выше головы. Каждый: чего лошадей-то, коров… Быков держал – на мясо! Как в Мартыновке на ярмарку резали их – в обжорном ряду объешься рубцов. А щи с щековиной? За всё про всё – пятак. Если косушку пьёшь, тебе бычьи губы в уксусе предложат. Закусишь – и свои отъешь, ядрён желток, стерляжий студень!
Вина привозили виноградного – и в бурдюках, и в бочках. В сулеях, в штофах и в полуштофах. Где была ярмарка – поройся в земле. Сколько пробок-то! За сто лет не перегнили. Вино выписывал Мартын-бельгиец. По нему зовётся Мартыновка, и бор по нему.
Такой вкусный любитель! Держал конный завод: битюгов выращивал, копыто с жаровню.
У него сынуля Мартынок, по девкам ходок. Ну, скажи – ни часу не мог без них. Ему помогал пастух Сашка. Спозаранку-то стадо выгонит и под гору сам, на Лядский песочек. Там, под самой горой, сплетёт шалашишко. И идёт пасёт стадо.
Вот если в этот день девки ходили в бор за ежевикой или за грибами, он слышит, как они возвращаются. Зажгёт костёр и травы на него – дым-то столбом. Мартынок с усадьбы углядит дымовой столб и бегом. У горы встретятся с Сашкой, на берёсте вниз, как на санках. Нырк в шалаш.
А тут и девки. Приплясывают, похохатывают. Сперва телам потным дадут наголо-то остыть, после сбеганья с горы. Кипреем, пучками, обмахивают друг дружку. Одна скакнёт в воду по лодыжку, на других брызнет – взвизгнут, кинутся. Другая в воду… Вертятся, пополам гнутся, резвятся. А Сашка с Мартынком из шалаша наставили глаза на выплясы.
Девки – купаться. И уж как нежатся в водичке, покрикивают: «Ух! Ух! Ой, приятно!» Выходят весёлые, чесать тебя, козу, сдоба-то круглится! Ногами выкрутасничают, пупки так и подмигивают. Возьми стерляжью уху, чтоб жир желтками ядрёными, остуди в студень – станешь есть, зажмурит тебя, одним дыхом и ум заглотнёшь. Вот тебе эти девки купаные, в бодрости во всей.
Перво-наперво у них – играть в голопузики. Раскинутся на песочке, пупки в небушко. Так считалось в старину, что должны на это раки приманиться. Заведи козу дойную в реку – раки ей на вымя и повиснут. Вот, мол, и девка купаная как сохнет, козьим сосцом пахнет. Лежат: ну, полезут раки сейчас. А ничего. А уж Сашка с Мартынком вострят глаза из шалаша.
Тут какая-нибудь девка начнёт: «Мы готовы, а чего-то рачок не выходит». Другая: «Не хватает чего-то для рачка». – «То и есть, Нинка, лежи, пузень грей хоть так, хоть бочком, а не кончится рачком!» Такой завязывается разговор. Вздыхают, набирают загар. Горяченье от него. Вот какая-нибудь девка: «И чего ж для него не хватает? Не рядом ли это где?» – «Да откуда же, Лизонька, рядом-то быть? Не в шалашике том?»
Жалуются друг дружке; а песочек всё горячей. «Эх, девоньки, сомлела! Нету терпенья боле в голопузики играть. Что рачок? Пусто лукошко». И другая: «Тело – огонь! В шалашике хоть тенёчек найду…»
И этак лениво к шалашику. Да как взвизгнут, да ладошками стыд прикрывать! «Ой, девки, – страх! Ой-ой, ужасти! Глядят за нами!..» Скакнут, в гурьбу собьются. «Срам какой, нахальство! Это кто ж бесстыдники, чесать их, козелков?» И размечут шалаш. «Сашка-пастух, чтоб тебе посошок сломать! А вы, Мартынок, такой из себя молодой человек, и не стыдно перед папашей вам?»
А Мартынок: «Не срамите, золотки! Что хотите делайте, только папаше не сообщайте!» – «И сделаем! Ой, сделаем!» Сорвут с обоих всё – и валять, и шлёпать. Остальное всяко… Шлёпистые девки, ретивые. И так поворотят, и этак: не балуй! Чтоб тебя в другой раз стыд заел! Наказывают, не жалеют – игра крути-верти.
Глянь с горы на Лядский песочек: одно голое мельканье. Толчётся гурьба; смехота да визг, да толчки. Не поймёшь, чей зад виден: девки какой иль Сашки, иль Мартынка. Парни телами гладенькие, аккуратные. Ну и достанется им. А как иначе? И намнут, и поцарапают. Не подглядывай, не раздражай. Такотки. Дурак не разберёт, чего ему больше дали. А умным понятно: всё даденное – одно. «Спасибо, золотки!» И папаше не скажут.
Так и велось, и вот Сашка ладит который за лето шалаш. Там рядом с Лядским песочком медоносы цветут, и уж больно шпорник расцвёл: синенький, приятный. Прямо заросль. Ещё его зовут живокость. Переломы лечит. А девки им следы от засосов сводят. Смочит настоем – и нету. Дай-кось, Сашка думает, вплету этих цветков в шалаш, в прошлый раз их не было. Заглядятся девки на красоту, а у кого глаза синие – тем более поймут уважение. Ну, скажут, Саша – кавалер! Знает не только посошком вертеть, оголовком.
Заходит в заросль, а оттуда птица интересная – порх! Так в глаза-то блеснула красивыми цветами. Недалеко садится на песочек. Вроде как большой курёнок, но рудо-жёлтое оперенье у неё, штанишки перьевые. Шейка малиновая, в хвосте и по крыльям лазоревые перья. Головка этакая увесистая, больше, чем у курицы, и лохматенькая; тёмные кольца вокруг глаз. Что за птица?
Сашка как встал – ну глядит. Походила по песку и низко полетела над рекой, над Уралом. Перелетела на ту сторону и в бор. Там кукушка кукует, сорока вылетела, а этой не видать больше. Нет. Сашка руками заросль разводит – гнездо и птенец.
Вот он шалаш докончил, стадо поглядел – а! забегу к Халыпычу, к колдуну… Забегает с птенцом. До чего, мол, птица была: не опомнюсь до сего момента. Не наведёт на клад?
Халыпыч из подлавочья вынул кошму, постелил. Прилёг, усмехается на птенца: «Только редкие старики-татары распознают… и я! Это птица Уксюр. Эх, жаль какая, что мне восемьдесят третий годок – было б год назад, овечья мать!» А Сашка: «А что?» Халыпыч говорит: «Кто птицу Уксюр увидит, даже хоть птенца, будет с царицей спать. Но только если тебе восемьдесят один с половиной не стукнул. А то не исполнится».
Объясняет: «Ты саму птицу видал, и тебе от неё уже далось. Значит, касательно птенца ты не в счёт. Я вроде как вижу его первый, и мне бы, конечно, далось от него. Один годок подвёл, расщепись его сук! Но и другие гляди теперь – лысый шмель им дастся, а не с царицей спать. Мы его уже подержали». И садит его на ладонь. После подержанья теряет, мол, силу.
У Сашки вопрос: «А как кто после меня птицу увидит?» Халыпыч: «Хе-хе, если за час не узнает, что она – Уксюр, не подействует. А тут, кроме меня, на сколь хочешь вёрст кругом – не откроет никто».
«Ну, – Сашка просит, – не открывай, прибежит кто. Уважь».
«Уплотишь?»
«Знамо дело!»
«Сомнительно мне, – старик говорит, – откуда у тебя возьмётся хорошего».
«А мне Мартынок жеребёнка от битюга сулил. За помощь в удовольствии».
«Ага, – старик рад, – жеребёнка желательно мне!»
А Сашка: «Да что! чай, если мне с царицей спать, и деньги перепадут от неё, вещицы какие. Всё тебе!»
Халыпыч тут косо взглядывает: колдун и колдун. «Не сули неизвестного! Не про блоху на царской ляжке серебряна чашка». Требует уговориться на жеребёнке.
Уговорились, а Сашка: чего деньги, вещицы… Узнать бы, как она вблизи царить будет, царица. Чай, не как девки – крути-верти со смехом, с нахальством. Уж и покажется, белосдобная, – на ослепленье! нарядец, украшения на ней – да не скрыт пупок и царёв елок. «Ах!» – и поворотится, ножками затопочет. Оглянется строго-то: «Подойдите!» И: «Ах!» Опять поворотик, топоток: уж бела-бела, а туфельки золочёны! Ручку протянет – «Ах!» И назад её. А глаза-то, глаза! И огонь в них царский, и слеза царская.
От деликатности – со слезой берёт удовольствие. От гордости и от умственной печали слеза – не смеху же глупому быть? Ты её тело царское на руках, а она тебя печально поглаживает… Да вдруг: «Ах!» И вдарились в мах! После слезы-то. Ух, грусть-печаль, стерляжий студень.
Так он с мечтаньем своим разахался – Халыпыч на кошме покряхтывает, головой кивает: да-да, мол, этак оно с царицами-то! А Сашка с царской слезой до того расходил себя – в слёзы. Вдруг не сбудется? Как он без меня будет: пупочек царский, не мной баюканный? Во-о наказанье! Не-е, не приедет царица к нам.
А Халыпыч: «Прие-е-дет. Битюгов-жеребцов Мартыновых поглядеть. Звери! В какое-никакое время, но угодит любопытству. А уж где Мартыну её принять – сам знаешь».
Мартын при своей усадьбе держал ещё дом; ну, прямо малый дворец. Его потом разобрали, сплавили по реке в Орск. А там возвели как музей революции. Мартын в том дому устраивал ссыльных. Ему за них платило правительство; важные лица бывали среди них.
К Мартыну наезжал особый смотритель: волосища седые, борода в руку по локоть длиной, заострена. Обговорят про ссыльных тайное всё, вино дорогое пьют. Мартын смотрителя обязательно угощает так: уткой, пряженной с налимьей печёнкой в повидле. Кто понимает чернокнижие, тому это на вкус и на пользу.
Ну, сколько налимов изведут на печёнку! Мартын за них платил рыбакам – не торговался. А смотрителя они боялись. Глаз жестокий. Что не так ему понравилось – отомстит.
Вот Сашка идёт от Халыпыча, а он и едет, смотритель. Халыпыч из избы орёт: «Гляди, не уплотишь – и я не соблюду! Открою – прибежит кто насчёт птицы. Не дастся царица-то!»
Сашка машет рукой: будет тебе всё! Тише, мол. Везут кого-то… Смотритель впереди на лошади. Конвой тут, телеги. Проехали… Сашка – ну, время уж к стаду бежать. Из бора девки идут. А у него, с Халыпычем-то, с разговорами, костра нет, дрова не наношены. А девки близко: смешочки, хаханьки; песенка заливиста. Самая игра приспевает.
«Эх, – Сашка думает, – поморю клячонку, авось не падёт». Ему была общественная лошадёнка выделена. Только шагом и езди на ней, и то – по времени. Уж больно лядащая. Сказано ему: отвечаешь за лошадь! Знали Сашку-то; дай ему коня – по девкам на дальние покосы кататься будет, галопиться.
Ну, погнал клячу. Кнутом её – к Мартыновой усадьбе вскачь. Глядит, а от задов усадьбы Мартынок бежит. Вишь, и без дыму поманило на Лядский песочек. То-то есть указчик при нём, при Мартынке, хи-хи-хи! Чего-то только не вниз бежит, навстречу, а на изволок, в крыжовник. Эта дорога была б короче, если бы не овраг за крыжовником. Через тот овраг и шустрому Мартынку долгонько лезть.
Сашка за ним. Громко звать боится – чего зазря привлекать интерес с усадьбы? Да тот, поди, сам копыта слышит. Не-е, не оглянулся. Летит – пятками по заду себя так и наяривает, к земле припадает, нырк в крыжовник. Сашка с клячи да следом. Ну, если б тот перед оврагом не встал – не настиг бы. Овраг помог.
А-а! Мать моя, хренова тёща! То и не Мартынок. Парнишка так собой видный, похожий – но не он. «Ты не брат ли Мартынка?» У того брат учился в Бельгии где-то, в Европе.
Паренёк поглядел-поглядел, кивает.
«Наслушался про Лядский песочек? Не ту он тебе дорогу показал! – Сашке смешно: – Были б у тебя крылья – овраг перелететь – самая и была б дорога. А так чего? Пожалуй, лезь».
Тот – ничего.
«Погостить приехал? Будет тебе удовольствие. Сделаем! А Мартынок, чай, по усадьбе крадётся подглядеть – не баб каких привезли в ссылку сейчас?» – и смеётся, Сашка-то. Ладно, говорит, теперь уж не успеем его позвать, у него своё занятие. Пошли – поведу. За брата не будет в обиде на меня.
И вот они в шалаш, а девки – на Лядский песочек, с охотой да с приплясом. Без задержки у них, как ведётся. Себя наголо: кипреем обмахивают друг дружку. То ль остужают, то ль горячат. Занялись рачком, поманили, пожаловались: не идёт, мол. Да… Не хватает чего-то для него…
Как велось, так и теперь всё. Взыгрались, разметали шалаш. Сорвали с парней – что на них-то… И-ии! Хрен послушный, вид нескушный! С Сашкой – девка! Он сам первый обомлел: ух, ты, ядрёна гладкость! Такая наливная девушка! Капустки белокочанные, яблочки желанные, малосольный случай…
Что да как? Откуда? А она дрожит! А Сашка: «Не вините, девоньки, самому сюрприз, бедуй моя голова от оголовка. И ты, милая, не взыщи. До чего ж хорошее у тебя всё – ишь! ишь! Насмерть ухорошеешь глядеть. А охота – взыщи вот».
Тут кто-то из девок прибежал: «Ой! Она! Её ищут…» Ссыльных-де сегодня привезли: она и сбеги… Как эта девушка зарыдает! Забило всю. Сашка на колени: «Умные, красивые, не выдадим! Не то утоплюсь!» И она тоже – топиться. Насилу приклонили к песочку, держат.
А кто-то: «Беда! Погоня на гору въезжает! Смотритель».
Топ-топ – кони войсковые. Храп сверху летит. Смотритель злей волкодава. Ветерок куделями седыми балует, борода белая, длинная, заострена. Ну, скажи – жестокий до чего!
Девки шепчут: «Давай игру крути-верти. И ты, барышня, как все будь. В том лишь спасенье твоё». Ай! ай! – затопотали, затолкались. Всякие ужимки напоказ. Её на четвереньках придерживают, чтоб сверху не узнал. И другие так же на четвереньках возле неё. «Нас-то, кажись, всех в личность знает боле-мене, а ты больше к реке поворотись. Чего ему личность казать? Пускай вон чего любуется!»
А одна: «Ой, страх! Трубу наставляет». Смотритель наводил подзорную трубу. «Ну, – Сашка шепчет, – одно осталося, хорошая. Не то спустится и тогда уж легко выяснит. Одно нам осталось сделать, как ни крути». Он, мол, в трубу всех переглядит – одна ты под сомнением. Вот мне надо с тобой, как со своей; и лица не покажем.
«Бойчей, – молит, – выворачивайся, да поддавайся опять, опять! да шлёпай, да эдак – брык! Ещё, хорошая: не отличайся от девушек, распусти руки – дерзи! спасай себя – посошка не страшись, в нём-то самая жисть…»
Глядит! Не вздумается-де старому пню, что ты до того ловка, ха-ха! Лишь сбежала – и оголилась, и весёлая-то, не хуже других охочих; милуешься как своя. Поддержи, касаточка!
Девки подправляют её, помогают телом мелькать – кочанами, круглотой сдобной выставляться, чтоб лица не определила труба, не углядела чего не надо. «Слушай Сашку, барышня! Делу учит».
«Ну, – он просит со всем жаром души, – не взвейся теперь! Какая ни есть грусть – не взрыдай, а нахально попяться. Грусть в тебя тугая, а ты попять её, попять. Кочаны круче – размашисто вздрючу».
Бульдюгу вкрячил – и в крик ишачий! Она: «Ах!» – и чуть не набок с четверенек-то. Поддержали её. Оба притихли, дышат прерывисто: он даёт время, чтоб и её проняло. Ровно б шутник-наездник на кобылку-стригунка громоздится – лёг пузом на круп. Нежненький круп-то, нетронутый, уж как волнуется под пузом! Трепещет. Она порывается скакать – ножонки подкашиваются.
По дыханью её, как стало жадней, понял момент. Пристроил неезжену себе в удобство, направил шатанье в нужный лад – и как на галоп переводит. Старичок толчком да разгоном, он молчком, а они – стоном.
И не подвели друг друга. Сделали сильно. Забылись от всего нервного, ничего не видят, не чуют. После уж девки сказали: сверху, с горы, смотритель ругнулся. Другие, с ним-то, – в смех, крякают, бычий мык, задом брык! А он: «Лядский песочек и есть!» Плюнул, уехали… Не узнал тонкости происшедшего. Вот так спасенье пришло.
Поздней Сашка переплыл с девушкой через Урал. Как стемнело, девки им лодочку. Где на лодке, где по тропке: в Ершовку доставил её. Там, она сказала, поджидала богатая родня. Отец ли, кто ещё – тайно за ней ехали и в Ершовке встали под чужим паспортом. Чего уж им девушка с Сашкой сказали про спасенье – отблагодарили Сашку хорошо. Баул денег дали.
Сашка с этим баулом вернулся – и уж боле не пастух. Сам нанимает пастухов. Поставил пятистенок, а рядом сруб – вино курить. Скотины навёл. Служанки обихаживают его. При кухне – Нинка; по остальному – Лизонька.
Он поутру выйдет без порток на крыльцо: для пользы, для обдувания тела, как доктора объясняют. Крыльцо высокое; он с него по тазам перевёрнутым и направит дождя. Побарабанит. А солнышко встаёт, чижи голосят! Лизонька чашку ему – вино накуренное с молодым мёдом: зелёный прямо медок, текучий. Не мёд – слеза тяжёлая, как у предутренней девушки. Сашка выцедит до донышка – хорошо ему. Сырым яичком, из гнезда, закушает.
Да и прислужниц баловал: надавят молоденьких огуречиков горку и соком обтирают себя в нежное удовольствие. Молочком парным умывались.
А всё ж таки не разлюбил он Лядский песочек! Так же возобновляли шалашик с Мартынком. Но уж теперь попеременки караулили девок из бора. То Мартынок дымом сигналит, то Сашка.
Вот в самое крути-верти, в самое мельканье-толканье на песочке – как ахнет с горы! Коленки подсеклись у всех – так жагнуло. А Сашка – не-е; не слышит. Девка обмерла, а он играется. Ну, чисто – кобылий объездчик! Все от страха не хотят ничего, а он въезжает куда хотел, выминает избёнку, теплюшу потчует. «Ишь, – девке говорит, – как хлопнула ты меня!» А она: да какой, мол, хлопнула? Окстись!