bannerbannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

Я воспринял это как триумф правильно выбранной тактики: умело скрыв собственное раздражение, она выиграла партию. Но дело тут вовсе не в тактике, объяснила она мне, когда я попытался поздравить ее с победой, дело в складе ума, который она давным-давно позаимствовала из «Пути Дао» Лао Цзы. Эту книгу она время от времени рекомендовала и мне, хотя всякий раз, как я пытался сунуть в нее нос, тамошние напыщенные парадоксы неизменно вызывали во мне чувство раздражения: чтобы достичь цели, иди в противоположную сторону.

В тот раз она раскрыла свой собственный экземпляр и зачитала вслух:

– «Вне состязания и преодоления ведет Небесный путь».

Я сказал:

– Ничего другого я и не ожидал.

– Иди ты. Вот лучше послушай: «Из двух сторон, взявшихся за оружие, победу одержит та, что скорбит».

– Джун, чем больше ты читаешь, тем меньше я понимаю.

– Неплохо. Я еще сделаю из тебя философа.

Когда она удостоверилась, что я принес именно то, что она заказывала, я разложил по местам все покупки, кроме чернил, которые она держала на тумбочке. Тяжелая перьевая ручка, серовато-белая бумага для ксерокса и черные чернила были единственным напоминанием о ее былых буднях. Все остальное – ее изысканные лакомства, ее одежда – хранилось в специально отведенных местах, вне поля зрения. Кабинет в ее bergerie[8]с видом на запад, на долину, уходящую к Сан-Прива, был в пять раз больше нынешней комнаты и с трудом вмещал все ее бумаги и книги, а кроме того, огромная кухня, где с потолочных балок свисают jambons de montagne[9], на каменном полу стоят оплетенные бутыли с оливковым маслом, а в буфетах время от времени устраивают гнезда скорпионы; гостиная, занявшая все пространство бывшего овечьего загона, в котором как-то раз после охоты на вепря собралось до сотни местных жителей; ее спальня с кроватью на четырех опорах и с французскими витражными окнами и гостевые спальни, по которым с годами расползлись, растеклись, разбежались ее вещи; комната, где она готовила гербарии; в саду с оливковыми и абрикосовыми деревьями сторожка, где она держала садовый инвентарь, а рядом похожий на миниатюрную голубятню курятник – и все это сжалось, усохло до размеров одного-единственного книжного шкафа, высокого комода с одеждой, которую она не носила, сундука, куда никто не имел права заглядывать, и крохотного холодильника.

Распаковывая фрукты, моя их над раковиной и укладывая их вместе с шоколадом в холодильник, отыскивая место, единственно возможное место для кофе, я передал приветы от детей и вкратце пересказал то, что просила сообщить Дженни. Джун поинтересовалась, как там Бернард, но его я не видел со времени моего последнего визита к ней. Она наспех пригладила волосы и поудобнее подоткнула под себя подушки. Вернувшись к стулу у изголовья кровати, я снова обнаружил перед собой на тумбочке все ту же фотографию в рамке. Я бы, наверное, тоже влюбился в эту круглолицую красавицу с восторженной улыбкой и уставшими от жесткой укладки волосами, положившую руку на бицепс своего возлюбленного. Общая атмосфера невинности сообщает этому кадру особенное очарование, и невинность эта связана даже не столько с девушкой или с парой, сколько с самой тогдашней эпохой; даже размытые очертания головы и плеча удачно вписавшегося в кадр прохожего буквально лучатся невинностью и неведением, как и круглые лягушачьи глаза седана, припаркованного на первозданно пустынной улице. Невиннейшие времена! Десятки миллионов погибших, Европа лежит в руинах, о концентрационных лагерях до сих пор пишут в газетах в разделах новостей: они еще не успели стать общим местом наших рассуждений о врожденной порочности рода людского. Иллюзию невинности создает сам этот кадр. Ирония застывшего на полуслове рассказа заставляет персонажей забыть о том, что со временем они изменятся и умрут. Ключ к их невинности – в отсутствии будущего. Пятьдесят лет спустя мы взираем на них с божественным правом знать, что было дальше – на ком они поженились, кому и когда суждено умереть, – ни на секунду не задумываясь о том, кто и когда в один прекрасный день будет держать в руках наши собственные фотографии.

Джун перехватила мой взгляд. И, почувствовав себя откровенным мошенником, я потянулся за блокнотом и ручкой. Как и следовало ожидать, ей хотелось, чтобы результатом наших с ней трудов стала биография, и поначалу намерения у меня были точно такие же. Но как только я действительно взялся за работу, текст начал приобретать совершенно иную форму – не биографии и даже не мемуаров в более широком смысле слова, но скорее эссе, выстроенного вокруг биографического сюжета; она останется в центре повествования, но книга будет не о ней.

В прошлый раз отправной точкой для нас послужил именно этот снимок. Она смотрела на меня, смотрела, как я разглядываю фотографию, и ждала, когда я начну. Она сидела, подпирая голову рукой, указательный палец лишний раз подчеркивал долгую изогнутую линию подбородка. Вопрос, который мне действительно хотелось ей задать, формулировался следующим образом: как ты умудрилась из этого лица вырастить вот это, как тебе удалось добиться столь ошеломляющего эффекта – или жизнь сама постаралась за тебя? Господи, как же ты изменилась!

Вместо этого я сказал, не отрывая глаз от снимка:

– Жизнь Бернарда производит впечатление поступательно развивающегося сюжета, от стадии к стадии, тогда как твоя напоминает скорее этакий долгий процесс перерождения…

К несчастью, Джун сочла, что вопрос касается не ее, а Бернарда.

– Знаешь, о чем ему очень хотелось поговорить, когда он сюда приезжал месяц назад? О еврокоммунизме! За неделю до этого он встречался с какой-то итальянской делегацией. Жирные ублюдки в дорогих костюмах, которые угощаются за счет других людей. Он сказал, что настрой у него оптимистический! – Она кивнула в сторону фотографии. – Его ведь и вправду буквально распирало от энтузиазма. Совсем как нас обоих в те далекие времена. Так что поступательно развивающийся сюжет – это слишком лестное для него определение. Скорее полный застой. Стагнация.

Она прекрасно понимала, что передергивает. Бернард вышел из партии уже много лет назад, он был членом парламента от лейбористов, он вращался в высших политических кругах, он всеми силами отстаивал либеральные традиции, входил в правительственные комитеты по средствам массовой коммуникации, по экологии, по борьбе с порнографией. Что действительно вызывало резкое неприятие со стороны Джун, так это его рационализм. Но вэти проблемы я сейчас вдаваться не имел никакого желания. Я хотел, чтобы она ответила на мой вопрос, тот самый, что я так и не решился задать вслух. Я сделал вид, что согласен с ней.

– Да, трудно представить, чтобы тебя нынешнюю подобные вещи приводили в экстаз.

Она откинула голову назад и закрыла глаза – поза долгой раздумчивости. Мы уже не раз и не два говорили об этом: о том, как и почему Джун резко изменила стиль жизни. И всякий раз картина получалась несколько иная.

– Ну что, поехали? Все лето тысяча девятьсот тридцать восьмого года я провела в гостях у одной семьи во Франции, неподалеку от Дижона. Веришь или нет, но бизнес у них и впрямь был связан с горчицей. Они научили меня готовить и убедили в том, что на всей планете нет места прекраснее, чем Франция. Юношеская убежденность, с которой я до сей поры так и не смогла расстаться. Вернулась я к самому своему дню рождения, мне исполнилось восемнадцать лет, и в подарок я получила велосипед, новенький, красоты немыслимой. Велосипедные клубы тогда еще не успели выйти из моды, и я тоже вступила в один такой, в Социалистический клуб велосипедистов Амершема. Очень может быть, что мне просто захотелось шокировать моих чопорных родителей, хотя, собственно, никаких возражений на сей счет с их стороны я не помню. По выходным мы, человек двадцать, давили педали по дорогам Чилтерн-Хиллз или катили себе вниз под горку, к Тейму и Оксфорду. У нашего клуба были контакты с другими клубами, а те, в свою очередь, – некоторые из них – были связаны с коммунистической партией. Не знаю, стоял ли за всем этим какой-то особый план, заговор, нужно, чтобы кто-нибудь провел исследование на эту тему. Но в конечном счете как-то так само собой получилось, что эти клубы стали вербовочными пунктами, которые обеспечивали партию свежими кадрами. Никто и никогда не вел со мной пропагандистской работы. Никто не стоял за спиной и не нашептывал на ухо. Я просто оказалась в хорошей компании, где люди были веселые и умные, а разговоры можешь сам себе представить – о том, что у нас в Англии не так, о страданиях и несправедливости, о том, как все это можно исправить и как в Советском Союзе сумели решить эту задачу. Что делает Сталин, что говорил Ленин, что написали Маркс и Энгельс. А еще там ходили всякие слухи. Кто уже состоит членом партии, кто успел побывать в Москве, каково это, когда вступишь в ряды, кто из наших знакомых уже об этом подумывает и так далее.

А болтали мы об этом весело и непринужденно, покуда колесили по проселкам, или ели сэндвичи на живописных тамошних холмах, или останавливались в каком-нибудь деревенском пабе, чтобы выпить снаружи, под тентом, свои полпинты шенди[10]. И с самого начала партия и ее высокие идеалы, все эти заклинания насчет общественной собственности на средства производства, исторической миссии пролетариата, неминуемого отмирания всего, что неминуемо должно отмереть, и так далее и тому подобное было для меня неотъемлемо от буковых лесов, пшеничных полей, солнечного света и плавного движения вниз по склонам холмов, по проселочным дорогам, как по туннелям, прорытым сквозь лето. Коммунизм, страстная любовь к природе, ну и конечно, интерес к паре симпатичных пареньков в шортах – все смешалось воедино, и смесь, понятное дело, вышла более чем возбуждающая.

Пока я записывал, мне пришла в голову не слишком благородная мысль: а не используют ли меня сейчас в качестве некоего проводника, медиума, посредством которого Джун пытается придать своей жизни окончательную завершенность? И мысль эта помогла мне избавиться от неудобного ощущения, что биографии, на которую она рассчитывает, в конечном счете не выйдет.

Джун продолжала. Эту часть повествования она явно успела обдумать от и до.

– С этого все и началось. Через восемь лет я окончательно вступила в партию. И как только это произошло, тут все и кончилось – то есть это было началом конца.

– Дольмен.

– Так точно.

Только что мы перескочили через восемь лет, через всю войну, с тридцать восьмого по сорок шестой. Обычное дело в наших с ней разговорах.

На обратном пути через Францию, ближе к концу их медового месяца, Бернард и Джун отправились в долгую пешеходную прогулку через сухое известняковое плато под названием Косс-де-Ларзак. Они наткнулись на древний погребальный комплекс, известный как дольмен де ля Прюнаред, в паре миль от деревни, где собирались остановиться на ночлег. Дольмен стоит на холме, у самого края глубокой долины реки Вис, и ближе к вечеру молодая пара просидела там пару часов, глядя на север, в сторону Севеннских гор, и обсуждая будущее. С тех пор мы все там побывали в разное время. В 1971-м Дженни встречалась там с местным пареньком, дезертировавшим из французской армии. В середине восьмидесятых мы с Бернардом и детьми устроили там пикник. Однажды мы отправились туда вдвоем с Дженни, чтобы разрешить кое-какие супружеские проблемы. Да и в одиночестве посидеть у дольмена тоже бывает очень неплохо. Это место давно уже стало чем-то вроде семейной реликвии. Обычно дольмен представляет собой изъеденную временем каменную плиту, водруженную на две вертикально стоящие каменные плиты, так что получается нечто напоминающее массивный каменный стол. На здешних плато подобных памятников немало, но только один из них – дольмен.

– О чем вы говорили?

Она раздраженно взмахнула рукой:

– Не перебивай меня. У меня была какая-то мысль, которая должна была связать все воедино. Ах да, вспомнила. Говоря об этом велосипедном клубе, следует учесть, что коммунизм и моя любовь к природе были в те времена неразрывны. Я думаю, их можно провести по ведомству тех романтических, идеалистических чувств, которые все мы испытываем в этом возрасте. И вот я оказалась во Франции, и пейзаж здесь совсем другой, по-своему куда более прекрасный, чем в Чилтернских холмах, более величественный, дикий, даже немного пугающий. Я была рядом с любимым, мы наперебой твердили о том, как собираемся внести свой вклад в переустройство мира, и путь наш лежал к дому, где жить мы станем вместе. Я даже, помнится, подумала, что еще никогда в жизни не была так счастлива. Вот о чем я!

Но, знаешь, что-то все-таки было не так, словно тень залегла. Пока мы там сидели, а солнце спускалось все ниже и свет становился поистине волшебным, я все думала: а ведь я совсем не хочу возвращаться домой, я, наверное, хотела бы остаться здесь. И чем больше я смотрела через долину, через Косс-де-Бланда, в сторону гор, тем отчетливее осознавалось очевидное, что по сравнению с древностью, красотой и мощью этих гор политика – это такая мелочь! Человечество появилось на свет совсем недавно. Вселенной нет дела до судеб пролетариата! И тут я испугалась. Всю свою недолгую взрослую жизнь я цеплялась за политику – она дала мне друзей, мужа, смысл жизни. Я так хотела вернуться в Англию, и вдруг на тебе – сижу здесь и чувствую, что лучше бы мне остаться здесь, в этих негостеприимных и диких местах.

А Бернард все говорил и говорил, и я, конечно, тоже принимала в этом разговоре участие. Но душа у меня была не на месте. А что, если ни то ни другое вовсе не мое – ни политика, ни эта пустошь? А что, если единственное, что мне по-настоящему нужно, это уютный дом и ребенок, о котором я могла бы заботиться? Я тогда совсем запуталась.

– И ты…

– Я еще не закончила. Было еще кое-что. Хоть мне и досаждали беспокойные мысли, но там, на дольмене, я действительно была счастлива. Ничего мне было не нужно, хотелось только сидеть молча и смотреть, как багровеют горы, дышать этим шелковистым вечерним воздухом и знать, что Бернард делает все то же самое, чувствует все то же самое. Но тут была еще одна сложность. Ни тебе тишины, ни покоя. Мы очень переживали – и подумать только, из-за чего! – из-за предательства реформистски ориентированных социал-демократов, из-за тяжелых условий жизни городских низов – из-за людей, которых мы в глаза не видели и которым при всем желании в данный момент ничем не могли бы помочь. Жизнь каждого из нас достигла кульминационной точки – это святилище пятитысячелетней давности, наша любовь, игра закатных лучей, колоссальное пространство, лежащее перед нами, – а мы оказались не в состоянии этого понять и оценить. Мы не смогли освободить себя для настоящего и вместо этого думали о том, как освободить других людей. Нам хотелось думать о том, как они страдают. Их беды служили нам ширмой, за которой не будет видно наших собственных бед. А главная наша беда заключалась в том, что мы не могли со спокойной совестью принять все то простое и хорошее, что давала нам жизнь, и радоваться. Политика, идеалистическая политика, озабочена только будущим. Я потратила целую жизнь на то, чтобы понять, что в тот самый момент, когда ты целиком и полностью погружаешься в настоящее, ты обретаешь беспредельное пространство, бесконечное время, если угодно, Бога.

Она увлеклась и ушла в сторону от основной своей темы. Ей хотелось говорить не о Боге, а о Бернарде. Она спохватилась:

– Бернарду кажется, что уделять слишком много внимания настоящему – значит потакать собственным слабостям. Чушь собачья. Сидел он хоть раз в тишине и покое, думал о своей жизни, о том, какое влияние она оказала на жизнь Дженни? Или о том, почему он не способен жить один и вынужден держать при себе эту женщину, эту так называемую экономку? Он сам для себя совершенно непроницаем. У него есть факты и цифры, есть телефон, который трезвонит с утра до вечера, он вечно летит куда-то, потому что у него назначена встреча, или заседание, или еще что-нибудь в этом роде. Ему незнакомо чувство трепетного восторга перед красотой бытия. Он не умеет и не может молчать и потому ничего и ни о чем не знает. Я ответила на твой вопрос: как может человек, настолько востребованный, пребывать в состоянии стагнации? Ведь он скользит по поверхности, мелет целыми днями напролет чушь насчет того, как все было бы здорово, если бы все расставить по своим местам, а сам так и не научился ничему действительно важному, понимаешь?

Она устала и откинулась на подушки, запрокинув вверх свое длинное лицо. Дышала она глубоко и ровно. Мы уже несколько раз говорили о том вечере у дольмена, как правило, в качестве прелюдии к поворотным событиям следующего дня. Она злилась и от осознания того, что я это вижу, злилась еще сильнее. Она потеряла контроль над собой. Она знала, что нарисованная ею только что картина жизни Бернарда – выступления на телевидении, публичные дискуссии на радио, обычная жизнь активно действующего политика – запоздала на десять лет. Имя Бернарда Тремейна давно уже было не на слуху. Он сидел дома и тихо работал над книгой. Теперь ему звонили разве что родственники да горстка старых друзей. Одна из его соседок приходила на три часа в день, чтобы прибраться в квартире и приготовить еду. Жалко было смотреть, как Джун к ней ревнует. Те идеи, на которых Джун выстроила всю свою жизнь, служили мерилом расстояния между ней и Бернардом, и если идеи эти вдохновлялись поиском истины, то частью этой истины была горечь от разочарования в любви. Сколь многое способны выдать неясности и преувеличения!

Впрочем, ни раздражения, ни неприязни это у меня не вызвало, и мне захотелось сказать ей об этом. Наоборот, я как-то вдруг проникся к ней. Возбужденное состояние Джун успокаивало меня, сообщало уверенность в том, что человеческие отношения, сколь угодно сложные и запутанные, продолжают оставаться значимыми, что былая жизнь и былые горести никуда не уходят и что до самого конца черта не будет подведена, не придет пора холодного, как могила, отчуждения.

Я предложил сделать ей чаю, и она изъявила согласие, чуть оторвав от простыни палец. Я пошел к раковине, чтобы набрать воды в чайник. Дождь за окном прекратился, но ветер не стих, и крохотная старушка в бледно-голубом кардигане шла через лужайку, опираясь на раму-ходунок. Казалось, вот сейчас налетит очередной порыв ветра, чуть более сильный, чем прежде, и ее унесет прочь. Она добралась до притулившейся у стены клумбы и опустилась на колени перед своей рамой, как перед алтарем. Встав на колени, она отодвинула раму в сторону и достала из одного кармана кардигана чайную ложечку, а из другого – горсть луковиц. Она принялась ковырять ложкой лунки и вдавливать в них луковицы. Еще несколько лет назад я бы не увидел в том, что она делает, ровным счетом никакого смысла – в ее-то возрасте! – я бы понаблюдал за этой сценой и прочел ее как наглядную иллюстрацию к тезису о тщете человеческого существования. Теперь же я просто стоял и смотрел.


Я вернулся с чашками к изголовью кровати. Джун села и принялась беззвучно прихлебывать обжигающе горячий чай. Как-то раз она сказала мне, что этой манере ее научила в школе наставница по этикету. Она ушла в свои мысли и на разговор сейчас явно настроена не была. Я открыл блокнот со скорописью и принялся подправлять значки то там, то здесь, чтобы потом они читались легче. Затем мне пришла в голову мысль, что в следующий раз, как я окажусь во Франции, нужно будет непременно сходить к дольмену. Можно будет начать маршрут от bergerie, подняться на плато по Па-де-ль’Азе и идти дальше на север часа три или четыре – ранней весной, когда цветут полевые цветы и целые луговины сплошь усеяны дикими орхидеями, красота в тех местах неописуемая. Я посижу на камне, посмотрю на знакомый вид и подумаю, что и как делать дальше.

Веки у нее начали подрагивать, и я взял у нее из рук чашку и блюдце и поставил их на тумбочку ровно за секунду до того, как она уснула. Она уверяла, что причиной этих внезапных провалов в небытие служит вовсе не усталость. Они были частью общего болезненного состояния, неврологической дисфункцией, результатом несбалансированного выброса допамина. По ее словам, эти нарколептические состояния накатывали на нее внезапно, и сопротивляться им не было никакой возможности. Как будто набрасывают на голову одеяло, сказала она мне как-то раз, но когда я передал эти слова ее лечащему врачу, он пристально посмотрел на меня и едва заметно покачал головой, причем сам этот жест был как предположение, что я нарочно ей подыгрываю.

– Она больна, – сказал он, – и очень устала.

Ее дыхание выровнялось, превратившись в цепочку ровных неглубоких вдохов и выдохов, морщинистое дерево на лбу слегка разгладилось, утратив часть прихотливых ответвлений, как будто пришла зима и оголила ветви. Ее пустая чашка отчасти заслонила от меня фотографию. Какие все-таки перемены случаются с людьми! Я был еще достаточно молод и еще мог удивляться им. Там, на карточке, не исчерченная знаками кожа, хорошенькая округлая головка на фоне Бернардова плеча. Я знал их только в этой, поздней стадии их жизни, но тем не менее испытывал нечто вроде ностальгии по той далекой и недолгой эпохе, когда Бернард и Джун были вместе безоглядно и без всяких сложностей. Пока не настала осень. Общее ощущение невинности, исходящее от этого снимка, отчасти объяснялось этим обстоятельством – их неведением относительно того, какой долгий срок им придется провести в этом странном состоянии, когда один без другого не может, но не может при этом скрыть и своего раздражения на его счет. Джун раздражала кошмарная духовная бедность Бернарда и «врожденная неспособность серьезно относиться к жизни», его зашоренный рационализм, его тупая убежденность в том, что «противу всякой очевидности» разумная социальная инженерия способна избавить человечество ото всех его бед, от предрасположенности к насилию. Бернарда раздражал предательский отказ Джун от социальной ответственности, ее «эгоистический фатализм» и «безграничное легковерие». Какие страдания причинял ему растущий год от года список того, во что верила Джун: в единорогов, лесных духов, ангелов, медиумов, в самолечение, коллективное бессознательное, в «Христа внутри нас».

Однажды я спросил Бернарда об их первой встрече с Джун, которая произошла еще во время войны. Что в ней его привлекло? Он не помнил никакой первой встречи. В начале 1944 года он постепенно начал замечать, что раз или два в неделю в его офис в Сенат-хаусе заходит молодая женщина, чтобы сдать переведенную с французского документацию и забрать очередную порцию работы. В отделе Бернарда читать по-французски могли все, да и материалы, которыми она занималась, особой важностью не отличались. Он не видел в ней никакой пользы, а потому и не замечал. Ее попросту не существовало. Потом он услышал, как кто-то назвал ее красивой, и в следующий раз пригляделся попристальнее. Он начал ощущать разочарование в те дни, когда она не появлялась, и испытывать совершенно идиотское счастливое чувство, когда появлялась. Затеяв с ней наконец какой-то не слишком складный, через пень-колоду, разговор на общие темы, он обнаружил, что ему с ней легко. Он был заранее убежден, что красивая женщина не станет болтать о пустяках с долговязым и лопоухим молодым человеком вроде него. Но на поверку оказалось, что он ей как будто даже нравится. Они пообедали вместе в кафе Джо Лайонза на Стрэнде, где его нервическое состояние вылилось в чересчур громогласные рассуждения о социализме и о насекомых – он был энтомолог-любитель. Потом он поразил своих коллег, уломав ее сходить с ним на вечерний сеанс – да нет, что это был за фильм, он не помнит – в кинотеатр на Хеймаркете, где набрался смелости ее поцеловать – сперва в тыльную сторону ладони, этакой пародией на старомодный любовный роман, потом в щеку, а потом и в губы, по нарастающей, в головокружительной прогрессии. И весь этот процесс, от незначащей беседы до целомудренных поцелуев, уложился менее чем в четыре недели.

А вот что помнила Джун: она работала переводчиком-синхронистом и время от времени переводила кое-какую официальную документацию, и вот как-то раз, унылым зимним днем, после обеда, она зашла по делу в Сенат-хаус. Дверь в офис, соседний с тем, куда она направлялась, была открыта; проходя мимо, она туда заглянула и увидела сухопарого молодого человека с довольно необычным лицом, который неловко раскорячился на деревянном стуле, положив ноги на стол и углубившись в книгу, на вид чрезвычайно серьезную. Он поднял голову, на секунду встретился с ней взглядом и вернулся к прерванному чтению, тут же о ней забыв. Она помешкала у его двери, сколько позволяли приличия – буквально несколько секунд, – и глядела на него жадно, не отрываясь, делая при этом вид, будто пытается что-то отыскать в желтом конверте из плотной бумаги. К большей части тех молодых людей, с которыми ей до сей поры доводилось встречаться, она заставляла себя относиться с симпатией. Этот же понравился ей с первого взгляда. Он был «в ее вкусе» – теперь она смогла наконец до конца прочувствовать смысл этой фразы, неизменно вызывавшей в ней ранее смутное раздражение. Он явно был умен – в этом отделе других не держали, – а еще ей понравилась его угловатая великанская фигура, его большое доброе лицо и тот возмутительный факт, что он посмотрел на нее и не заметил. Очень немногие мужчины были на такое способны.

На страницу:
3 из 4