
Полная версия
Чёрная птица
Свободно ходил Гильермо Доблес прямо под яростным огнём с двух сторон, который вели друг по другу враги. Изрыгали смерть миномёты, грохотали взрывы гранат, опаляло Гильермо Доблеса смертоносное пламя, изрешечивали его злобно жужжащие пули, слетаясь на грудь и спину подобно москитам. Но Гильермо Доблесу всё было нипочём, потому что он был невидим не только для человеческого глаза, но и для слепых комочков свинца и горячих рваных осколков. Пули пролетали сквозь него и неслись дальше искать горячую живую плоть. Он даже не оглох и не лишился зрения, хотя не раз мины разрывались у него едва ли не под ногами. Он ходил и смотрел на битву: на эти обезумевшие глаза, на перекошенные в ненависти или страхе рты, на кровь, льющую из ран, на обломки человеческих тел, раскиданные там и тут, будто обрывки бумажных солдатиков, разорванных и смятых рукой мальчишки, которому вдруг наскучила игра и вот он рвёт кое-как нарезанных из старой тетради воинов, сминает их в комок, влажный от потной ладони, и бросает в очаг, у которого его мать корпит над обедом.
Однажды в пятницу случилась у него нечаянная встреча. Когда в окрестностях Сеа-Вальянсо Гильермо вышел на небольшую поляну, вокруг которой кипела яростная схватка, на большом белом камне посреди боя сидел человек в странной грязной одежде, похожей на пижаму, в поношенных сандалиях, длинноволосый и голубоглазый, с тонким нервным лицом. Гильермо Доблес подумал, что это такой же невидимка, как и он сам, подошёл к нему и присел рядом. Сначала он молча поглядывал на взрывы, плясавшие вокруг, на падавшую под пулями листву, на покалеченную осколком птицу, что умирала неподалёку. Потом сказал: «Когда же им надоест?» – «Никогда, – ответил тот человек. – Людям никогда не надоедает убивать друг друга». – «Кхм, – крякнул Гильермо Доблес. Он хоть и был по натуре завзятым пессимистом, но всё же не отказывал человечеству в разумности и милосердии. Поэтому с сомнением произнёс: – Так-таки уж и никогда…» – «Никогда, – повторил незнакомец. – Больше тысячи лет, в день пятый я сижу здесь и наблюдаю за ними – всё одно и то же: сеют смерть, как хлеб насущный». – «А ты кто же будешь-то? – спросил Гильермо Доблес. «Святой Иероним», – ответил человек. «Вот как… – покачал головой Гильермо Доблес. – Святой, значит…» Он протянул святому мятую пачку «Фуэртес», но тот лишь покачал головой. Закурив и закашлявшись, Гильермо Доблес сказал: «Вот они меня не видят, а ты – видишь. Это хорошо, а то я боялся, что Бог тоже не видит меня. Выходит, зря боялся». – «Зря, – подтвердил святой Иероним. – Господь всех зрит. – И спросил: – А зачем тебе быть незримым?» – «Чтобы никто меня не видел, – пожал плечами Гильермо. – Чтобы война меня не видела». – «Война всех зрит», – сказал святой Иероним. «Как Бог, что ли?» – недоверчиво хмыкнул Гильермо Доблес. «Ну да, – кивнул святой Иероним. – У ней все сочтены». – «И не страшно тебе смотреть на это тысячу лет? – спросил Гильермо Доблес. – Сказано же: если ты долго смотришь на войну, она тоже смотрит на тебя». Святой улыбнулся и ничего не ответил.
С того раза каждую пятницу встречались они у белого камня, беседовали; ну, как беседовали: Гильермо Доблес всё больше молчал и курил, иногда о чём-нибудь спрашивал, а святой Иероним рассказывал ему о том свете, о жизни в раю, пророчествовал о будущем. А вокруг плясала свою пляску смерть, щедро рассыпая по земле зёрна небытия; летали, повизгивая, пули, рвались гранаты, хрипло кричали умирающие. «А мог бы ты отвести меня в рай? – спросил как-то Гильермо Доблес, с печалью озираясь кругом. – Сил моих больше нет видеть всё это». «Нет, – отвечал, подумав, святой Иероним. – Нет, этого я не могу, я же не Бог. Ты, видно, умер без последнего причастия, без покаяния, поэтому и бродишь теперь неприкаянным». – «Как это – умер? – удивился Гильермо Доблес. – Я не умирал». Святой Иероним на это ничего не сказал, а только пожал плечами, поднялся и ушёл – как обычно не прощаясь.
Меж тем война однажды кончилась. Односельчане, которые всё ждали, что Гильермо Доблес вот-вот вернётся, что подался он в партизаны, так и не дождались и наконец решили, что несчастный погиб, а потому похоронили его как полагается – правда, без тела – и поставили в северном углу кладбища крест над могильною плитой, под которой не было ни гроба, ни собственно могилы.
На захоронении Гильермо Доблеса никого не бывало, потому что жена его умерла молодой, а детей им бог не дал. Однако находились люди, что говорили, будто часто видели там Марко Сан-Херонимо, что вернулся недавно после лечения в сумасшедшем доме в Саленасе, где тосковал он год или два. Правда ли, нет ли, но, дескать, по пятницам, пока жив был Марко, последнее прибежище Гильермо Доблеса всегда было ухожено, и лежала на могильной плите одинокая чёрная роза, а Марко Сан-Херонимо, задумчиво улыбаясь, сутулился подле на большом белом камне, который подобрал бог весть где, и всё что-то бормотал себе под нос.
«Не спрашивайте меня, о чём это притча, – улыбнулся падре Поликарпо, закончив. – Я знаю множество притч, но не всегда умею растолковать их смысл». Потом он обратился к Матео и Тани с такими словами: «Вы любите друг друга, дети мои, я знаю. Быть может, это… не та любовь, которая естественным образом рождается в свободном сердце, быть может, это больше сродни любви к ближнему, но… но бескорыстная любовь к ближнему ещё более возвышенна, нежели любовное чувство, возникающее между мужчиной и женщиной. Что ж, какая, в конце концов, разница, чем вызвано чувство – желанием или безнадежностью, не так ли, дети мои? Любите же, и дай вам Бог крылья».
Падре Поликарпо не забирали на допросы, не терзали пытками, не пугали расстрелом. Поначалу Матео даже позволил себе нехорошую мысль, что падре всего лишь подсадная утка, умело подобранная лейтенантом Луисом Бастиани: не добившись желаемого от Тани, он мог попробовать ещё раз, и фигура доброго и слабого священника в таком случае была весьма подходящей для того, чтобы попробовать вывести Матео Сакраменто на откровенность.
Но нет, падре Поликарпо не был подсадной уткой. В один из тихих и тусклых дней, что присел отдохнуть на пороге осени, явились ухмыляющиеся братья чиринго и со словами «Ну что, красный прихвостень, пора пришла тебе подыхать» увели священника. Падре Поликарпо успел ещё обернуться и на прощание осенить Матео и Тани крестным знамением. Он хотел что-то сказать, благословить их, но один чиринго так ударил его прикладом в спину, что дыхание у священника перехватило и он кое-как удержался на ногах. Братья вытолкали его, при этом мотая и дёргая так, что разорвали сутану почти надвое, и обрывки свисали с плеч заключённого, как сломанные ангельские крылья, открывая взору застиранную рубашку.
Падре увели на площадку во дворе за казармами, огороженную колючей проволокой, и поставили к стене семи метров в длину и двух в высоту, испещрённой выбоинами и выщербинами от пуль, не попавших в чью-то жизнь, залитой кровью и источающей тусклый аромат смерти. Трое расстрельщиков смотрели на него и сквозь него равнодушно и почти сонно – лейтенанту Бастиани стоило многих усилий и потраченных часов, чтобы обучить их этому бесчувственному взгляду, не оставлявшему приговорённому никаких надежд, убивающему ещё прежде, нежели горячие поцелуи пуль истерзают его податливую плоть. И когда сердца Падре Поликарпо коснулась безнадёжность, источаемая этими взглядами, он почти умер. Он перевёл взгляд на капрала, надеясь хотя бы в его взоре уловить что-то человеческое, тёплое, быть может, сожалеющее, но капрал не смотрел на него, занятый осмотром ружей. Да и что мог бы увидеть падре в этих никогда не спящих безумных глазах?.. А сквозь чёрные очки лейтенанта Луиса Бастиани при всём желании нельзя было ничего рассмотреть. Тогда падре Поликарпо хватило сил осенить гвардейцев крестом и произнести «Благослови Бог, дети мои», после чего голова его пала на грудь и он горько заплакал, а губы его торопливо шептали – то ли молитвы, то ли имена ненаглядных его приснопамятных чад.
По команде капрала ружья были подняты, цель взята. Все замерли, ожидая отмашки лейтенанта Бастиани. Лейтенант всегда наслаждался этой минутой, которую он старательно растягивал так, чтобы у приговорённого забилась где-то под кадыком безумная надежда: а вдруг?! вдруг поступило распоряжение об отмене казни, вдруг лейтенант всего лишь намеренно тянет время, чтобы помучить, прежде чем дать команду опустить ружья?! По губам Бастиани скользила едва заметная улыбка.
Наконец он небрежно махнул рукой. «Пли!» – озвучил капрал. Сердце падре оборвалось. Грянули почти идеальным залпом три ружья. Падре Поликарпо медленно повалился на колени и ткнулся лбом в палую листву. Тело его сотрясалось то ли в рыданиях, то ли в конвульсиях. Солдаты вернули ружья к ноге. Потом по команде капрала повернулись и, забросив ружья на плечо, кое-как ровняя шаг, отправились в казарму.
«Встаньте, святой отец, – насмешливо произнёс лейтенант. – Встаньте и восплачьте, ибо вы не на небесах благословенных, вы всё ещё на этой проклятой земле. Не корите меня, ибо моей вины тут нет, я бы сделал всё от меня зависящее, чтобы переправить вас прямиком в ад, где таким лицемерам и оборотням, как вы, самое место. Но что делать, если я не выношу приговоров, – я лишь привожу их в исполнение». – «Но как же?..» – выдохнул падре Поликарпо сквозь сдавленные рыдания. – «Условная казнь – таково было решение комиссии, – пояснил лейтенант. – За вас вступились церковь и полковник Ансельмо Камарра. Кажется, он ваш прихожанин?» Полковник Ансельмо Камарра никогда не был прихожанином церкви Святого Инасио, что в Тапалье, но дочь его, прекрасная Марианхель, одно время посещала церковь и даже тайно симпатизировала падре Поликарпо, и это она упросила отца отменить падре смертную казнь. «Отменить? – нахмурился полковник Ансельмо Камарра. – Чёрт возьми, да ты с ума сошла, козочка моя! Как я могу отменить казнь какой-то красной сволочи, хоть бы на нём была и кардинальская шапка? Нет, ты положительно сошла с ума». На счастье падре Поликарпо и не без содействия Марианхель коллегия епископов тоже подняла свой голос в защиту священнослужителя, ему вторили голоса верующих Тапальи, и это позволило полковнику однажды вечером, когда добрая Марианхель снова пришла просить его за падре, бросить, сердито дёргая ус: «Хорошо, козочка моя, хорошо. Совсем отменять расстрел я не стану, это было бы слишком, но… пусть будет условная казнь. Да, да, он будет жив, твой падре-шмадре, он будет живее всех живых. Разве что обделается малость. Но это, знаешь, бодрит…»
«Вы должны до конца дней своих славословить полковника и петь ему „многая лета“ или что там у вас полагается петь», – сказал лейтенант Луис Бастиани, наблюдая, как плачущий падре Поликарпо пытается подняться и царапает скрюченными пальцами расстрельную стену, сдирая с неё бурые полоски засохшей крови. «Разумеется, – отозвался падре. – До конца дней, сеньор лейтенант, до самого конца этих скорбных дней…» – «Ну вот и ладно, – сказал лейтенант. – Надеюсь, эта казнь послужит вам на пользу. Вы свободны». – «Свободен?.. Кажется, вы даже не понимаете, о чём говорите», – скорбно покачал головой падре Поликарпо, на которого в минуту его недавней „смерти“ словно снизошло озарение свыше, заставившее в мгновение ока обозреть свою жизнь. Полковник Ансельмо Камарра был прав, говоря, что «это бодрит». Лейтенант Луис Бастиани не стал ничего спрашивать, услышав странную реплику падре, и ничего не сказал, но лишь пожал плечами, покривил губы и, так и не сняв чёрных очков, хотя зрелище крови ему сегодня не предстояло, отправился к себе. А падре Поликарпо ещё долго стоял на коленях у расстрельной стены и молился Господу. Потом он поднялся и неверной походкой поплёлся в Тапальо – мёртвый, хоронить своих мертвецов. И когда он вошёл в ризницу, чтобы переодеться, то не поверил ни ушам своим, ни глазам: навстречу ему, хрипло мяукая, выполз чуть живой Кардинал, волоча безжизненные задние лапы. И замурлыкал, когда рука плачущего падре ласково коснулась его головы.
Тем временем наступала осень, земля становилась всё мягче от покрывающей её палой листвы, чей горький аромат заглушал сладкий запах пролитой крови.
Однажды Тани не вернулась с очередного допроса. Не вернулась и на следующий день. И ещё через день её не было.
Значит, она улетела, понял Матео. Не выдержала. Ну что ж… правильно, давно надо было, – всё равно ведь синие мундиры не выпустили бы её живой. Жаль только, что придётся ей навсегда остаться птицей. Птицей быть хорошо, но человеком всё же, наверное, лучше… если только ты не лейтенант Бастиани.
Матео Сакраменто несколько дней не забирали на допрос, словно лейтенант намеренно томил его неизвестностью. Он же не знал, что Тани предупредила Матео. А потом в один из хмурых дней два чиринго с тусклыми глазами пришли за ним. Они были мокры от дождя, густо воняли мокрой валяной шерстью, дышали чесноком и ненавистью. «Сегодня ты наконец сдохнешь», – довольно сообщил один. «Как пить дать», – кивнул другой. Впрочем, так они говорили каждый раз – незначительно менялись лишь интонации да набор слов, но смысл всегда был один и тот же. Матео Сакраменто так привык к подобным заявлениям, что уже почти не обращал на них внимания и ничто в его сердце не отзывалось ни страхом, ни болью. Да братья, кажется, уже и сами не верили, что Матео когда-нибудь умрёт. Их давно подмывало спросить, уж не покровительствует ли Матео какой-нибудь святой, что помогает ему выживать в этой круговерти нежданных смертей и недожитых жизней. Матео и сам часто задумывался над тем, что плен его затянулся, что ничего с ним не происходит, что пора бы уже наступить какому-то концу, чтобы жизнь не превратилась в яму из пустых дней, в которых его как будто и нет.
Лейтенант Луис Бастиани встретил его улыбкой. Матео сразу увидел, что на столе перед ним возле полупустого стакана писко лежат сложенные чёрные очки и пара перчаток. Это значило, что лейтенант пока ещё не определился, какое направление получит их сегодняшняя встреча, и всё будет зависеть от того, что скажет или не скажет Матео и от того, в какую сторону вдруг повернёт настроение лейтенанта после второго стакана выпивки. Бастиани показал глазами на табурет по другую сторону стола, подвинул второй стакан и традиционную пачку «Хабанерас». Под пристальным взглядом лейтенанта Матео опустился на табурет, достал из пачки сигарету, закурил. Он любил горький вкус «Хабанерас» и то, как сразу кружится голова после первой крепкой затяжки – отличные сигареты, он не курил ничего лучше в своей жизни. Сплёвывая ниточки табака, попавшие на язык, он молча глядел в лицо лейтенанту сквозь облачко синего дыма. Удивительно, но в этот момент Луис Бастиани совсем не представлялся ему ни кровожадным врагом, хотя несомненно он им был, ни жестоким убийцей, которым столь же несомненно являлся.
«Где Тани?» – спросил Матео, после того как раздавил окурок в пепельнице и запил сигарету глотком писко. «А что тебе до этой девчонки?» – покосился на него лейтенант Бастиани, отпивая из своего стакана. Матео не ответил, только смотрел в глаза лейтенанта, пытаясь угадать ответ. Лейтенант Бастиани, наверное, прочитал во взгляде Матео всё что хотел. Он пожал плечами и сказал: «Её расстреляли». – «Когда?» – спросил Матео, чувствуя, как останавливается сердце. «В четверг. Получили депешу из Риадеро. Расстрелять немедленно». Матео подумал: «Врёт! Врёт, сволочь! Она улетела от них, но не может же он сказать мне этого. Вот и выдумывает». А вслух он сказал: «Я хочу увидеть её могилу». Лейтенант недоуменно моргнул и почесал нос. Кажется, он растерялся. «Тело сожгли», – сказал он. Звучало это не очень правдоподобно, как показалось Матео Сакраменто, хотя он знал, что расстрелянных действительно зачастую сжигали, чтобы не тратить время и силы на копание могил. «Почему?» – спросил он. «Таково было распоряжение. Она была воладорой, занималась колдовством, нужно было её сжечь, чтобы не ожила, – сказал Бастиани. А потом вдруг заорал: – Пошёл к дьяволу! Как ты смеешь задавать мне вопросы? Что ты о себе возомнил, красный подонок?» – «Ведь она улетела, правда?» – доверительно улыбнулся и понизил голос Матео Сакраменто. «Да! – яростно просипел Луис Бастиани. – На небеса улетела эта чёрная шлюха, понятно? Дымом, на небеса!»
Потом, раскурив пахиту и сделав пару торопливых затяжек, лейтенант как будто немного успокоился. Он поглядел на Матео Сакраменто с укором, будто тот обидел его несправедливостью или жестокой насмешкой. Потом вздохнул, улыбнулся и заговорил почти дружески. «А что, ты так и не переспал с этой девкой? – спросил он. – Сам виноват – у тебя было полно времени. Но не огорчайся, ты ничего не потерял: она была неумеха и сумасшедшая. Да-да, самая настоящая сумасшедшая – воображала, что умеет превращаться в птиц и летать, что может обратиться песком и стать песочными часами, и всякое такое разное… Заговаривалась, в общем. Слышал бы ты её бредни про Африку! Я думал, она притворяется, потому что поначалу ничего такого у неё не замечалось, самая обычная шлюшка. А через полгода вдруг начала заговариваться. Доктор Гильермо Передес из Тапальо освидетельствовал её и подтвердил, что она сумасшедшая. – Лейтенант усмехнулся. – Но я не стал отражать этого в рапорте. А то в штабе наверняка нашёлся бы какой-нибудь идиот, помешанный на невинных жертвах. Знаешь, чины вроде меня – до лейтенанта – твёрдо стоят ногами на земле, помнят, где находятся, и знают, что такое война. А все эти штабные крысы, эти капитаны-пеликаны, майоры-сикоморы и полковники-мухоловники – они любят поиграть в милосердие, всё делают с оглядкой на бога и общественное мнение, всё мечтают заработать себе на билет в рай. Как будто живут не в этом мире, среди этих вот людей… вроде тебя. В общем, я не стал указывать в рапорте, что доктор определил у неё сумасшествие, а написал, будто девка – воладора, занимается колдовством, иначе эти толстопузы решили бы, что девчонке место в больнице и, чего доброго, приказали бы отпустить. А этой шлюшке только того и надо было».
Сказав так, лейтенант крикнул братьев чиринго и велел им увести Матео, хотя сначала собирался немного «размять плечи», как он это называл.
Ночью Матео снилась птица. Чёрная птица. Это была цапля, необычная чёрная цапля – сроду не водилось в тех краях таких птиц. Она стояла на одной ноге и смотрела на него бусинами глаз. «Я понял, – сказал ей Матео. – Ты улетела. Это хорошо. Живи и, пожалуйста, будь осторожна, не окажись на пути какого-нибудь охотника! Надеюсь, скоро ты увидишь Африку и споёшь ей свою песню». Птица ничего не ответила ему. Быть может, она просто не умела говорить, ведь даже во сне птицы не всегда умеют разговаривать, да, наверняка, но Матео Сакраменто стало очень грустно и с этим ощущением грусти он провёл весь наступивший день.
С того дня Матео Сакраменто до самого конца оставался единственным пленником лейтенанта Бастиани, или, по крайней мере, единственным заключённым на бывшем складе скобяной лавки Адальберто Гомеса. Теперь у лейтенанта оставалось больше времени, поэтому Матео уводили к нему почти каждый день. Иногда Луис Бастиани встречал его в чёрных очках и в чёрных же кожаных перчатках на руках, и тогда Матео понимал, что сегодня лейтенанту пришла охота «размять плечи». Но чаще его ждал стакан на столе, напротив лейтенантского, а между стаканами стояла початая бутылка писко, текилы или каньи, графин с хинной водой и тарелка с какой-нибудь незамысловатой закуской, лимоном и гроздью винограда. Лежала полупустая пачка «Хабанерас» для Матео – лейтенант курил только пахиты. Когда Матео Сакраменто садился на табурет, и чиринго по едва заметному мановению пальца лейтенанта выходили, начиналась у них странная беседа, на первый взгляд совершенно бессмысленная, но на самом деле исполненная хитроумных намёков и полунамёков, понятных только посвящённому, коварных подводных течений и водоворотов, обходов с фланга и стремительных рейдов в тыл. Лейтенант Луис Бастиани упорно именовал Матео «красным», Матео Сакраменто же в свою очередь не уставал повторять, что он не красный, никогда им не был и не имеет к красным никакого отношения, если не считать того, что некоторые его товарищи, вроде Хосе Рохаса, ушли в партизаны, но все они уже давно или недавно мертвы. «Но много ещё живых, – дёргал губой лейтенант Луис Бастиани. – Много ещё этой дряни ходит по нашей земле. И я не успокоюсь, пока не изведу вас всех».
Так, в разговорах, иногда избиениях и угрозах прошла неделя. А потом, зайдя в очередной раз, в сопровождении братьев-чиринго, в кабинет, который когда-то был мастерской свечника и в воздухе его до сих пор как будто витал сладковатый и тусклый запах воска, он увидел лейтенанта пьяным, а такого не случалось ещё ни разу, чтобы он напивался перед допросом. Лейтенант Луис Бастиани пошатываясь стоял посреди комнаты, и в руке его был револьвер. «Приехал Сесар Альварес», – сообщил лейтенант. «Это… тот самый?» – вспомнил Матео. «Тот самый». – «Хорошо. Мне готовиться к смерти?» – «Война закончилась, – без всяких предисловий сказал лейтенант Бастиани, кое-как закуривая пахиту. – Ещё три месяца назад закончилась. Но сюда, в чёртовы дебри, новости приходят с опозданием. Будь проклята эта глушь!» – «Война закончилась, – повторил за ним Матео Сакраменто и понял, что произнося эти слова, не чувствует ничего такого. – Кто победил?» – «Никто, дьявол их побери, – нахмурился лейтенант. – Ещё одна дурацкая война, в которой никто не победил». – «Что ж, – сказал Матео Сакраменто, – значит, я свободен?» – «Знал бы ты, как мне хочется тебя расстрелять, красная сволочь, – ответил Луис Бастиани. – Просто руки дрожат, до чего хочется убить тебя, ведь из-за таких как ты начинаются войны. Начинаются, чтобы кончиться ничем… Взять бы и выстрелить тебе… вот сюда, – лейтенант указал стволом пистолета на сердце Матео Сакраменто. Сердце, почуяв холодок, исходящий из револьверного ствола, застучало сильно и торопливо, словно спешило прожить побольше, а лейтенант повторил, прицеливаясь: – Вот сюда…»
К вечеру Матео был уже в Тапальо. В городке было тихо, как никогда, никто не праздновал окончания войны – быть может, потому, что никто ещё не знал, что война кончилась. Пройдя церковь Святого Инасио на Главной площади, магазин Бадаменто и рынок, где давно пустовали загоны для скота, Матео Сакраменто вышел на улицу Эль-Параисо и увидел свою тётку Лусию Дельгадо. Она сидела перед домом на стуле, одетая в эбеново-чёрное платье и в безысходно-чёрной мантилье на голове. На столе рядом стоял старый граммофон, и с чёрного диска пластинки испарялся в шумах и хрипах молодой и страстный голос Чакариты, над которым не властно само время. Осень слушала песню и тихонько шуршала палой листвой.
«Что это ты надела траур? – спросил Матео Сакраменто, когда приблизился. – Кто-то умер?» – «Умер», – отозвалась старая Лусия. «Кто?» – «Мой племянник умер – Матео Сакраменто, – отвечала Лусия Дельгадо. – Сегодня его расстреляли синие мундиры, хотя война, говорят, давно кончилась». Матео не удивил такой ответ – тётка всегда была чудаковатой, и чем старше становилась, тем больше чудила. «С чего ты взяла, что я умер? – сказал он. – Вот он я, стою перед тобой – Матео Сакраменто, живой и здоровый, с радостной вестью». – «Нет, – покачала головой старая Лусия. – Ты просто ещё не понял, что умер. Так бывает иногда, если смерть приходит внезапно. Вот похоронят твоё тело, тогда сразу поймёшь… Вон и душа твоя летит следом», – Лусия Дельгадо кивнула поверх его головы.
Матео поднял глаза. Над ним пролетела цапля и опустилась на крышу дома старой Лусии. Чёрная как ночь цапля. Никогда таких птиц не водилось в тех краях, и никто не видел их ни до ни после. «Тани! – прошептал Матео. – Тани…» Цапля минуту смотрела на него. Потом взмахнула крыльями, снялась с крыши и отправилась дальше на восток.
Жаль, она не сможет превратиться обратно в человека, подумал Матео Сакраменто. Трижды жаль, потому что война-то кончилась. Потом он спросил у Лусии Дельгадо: «Где же гроб с моим телом?» – «Как и положено, – отвечала тётка, – стоит в доме». – «Хорошо, пойду посмотрю», – сказал Матео. «Ступай», – кивнула старая Лусия.
Он прошёл в дом. Гроб действительно стоял на столе в зале, который только назывался залом, а на самом деле был единственной комнатой в доме – и залом, и спальней и столовой. В гробу лежал Матео Сакраменто. Лицо его было омыто, синяки на лбу и под глазами присыпаны белой пудрой. Сердце Матео, простреленное лейтенантом Луисом Бастиани из револьвера, Лусия накрыла чёрным кружевным платком, чтобы кровь не проступила сквозь белую рубаху, в которую было обряжено тело. Этой белой рубахи Матео Сакраменто не помнил, он был почти уверен, что у него никогда не было ни одной белой сорочки. Наверное, тётка Лусия взяла её у кого-нибудь из соседей, чей сын пропал на войне. Или рубашка осталась от её мужа, схороненного сорок лет назад, – лежала в сундуке, рядом с эбеново-чёрным платьем.
Песня Чакариты на дворе закончилась весёлым разбитным припевом. Пришла старая Лусия, зажгла в головах Матео синюю свечу, чёрную – в ногах, вложила ему в руки святое распятие и маленький дорожный молитвенник, уселась на стул, который стоял наготове у гроба. Долго смотрела в лицо мертвеца, потом тихо запела поминальную песнь, в которой, как правильно говорил лейтенант, было ровно десять строф.