bannerbanner
Три романа и первые двадцать шесть рассказов (сборник)
Три романа и первые двадцать шесть рассказов (сборник)

Полная версия

Три романа и первые двадцать шесть рассказов (сборник)

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
9 из 22

– Вот что я вам скажу, товарищи социал-демократы. Кто хочет делать – делает, кто не может делать – болтает. Любая болтовня происходит за счет энергии, отнимаемой у дела. Вы – можете сказать конкретно: что вы делаете?

– Можно сказать, неуставными отношениями дополняем уставные. Для пользы дела. Работы на борту, моменты дисциплины. Моральная подготовка к решению задач в ближайшем будущем. Взять хоть сегодняшний инцидент. Принято решение: впредь не допускать.

– М-да, – крякнул Ольховский. – Мерси за помощь. Остается только одобрить, так, что ли? Ох не знаю, ребята… И какие же полномочия вы себе дали?

– Поскольку цель у нас с вами одна, – ласково улыбнулся Хазанов, – то полномочия наши самые широкие. Можно сказать, любые. Но – в рамках пользы дела.

– Так… И кто же у вас, так сказать, парторг?

– Я, – сказал Шурка.

16.

На утренней поверке недосчитались электрика Рябоконя. Поиск следов не обнаружил. Чтобы он сходил на берег – никто не видел. Вахтенный таращил честные глаза. Все вещи были на месте, включая полный комплект парадной формы.

– В гражданке, у бабы где-нибудь, – недобро предположил Колчак.

– Началась демократия, – процедил Ольховский. – Шкуру, шкуру спущу!.. Сове-ет, па-артия… гниды. Ладно, подождем немного.

Он наорал на дежурного и пригрозил команде отменить послеобеденный сход в город, невзирая на убытки от отсутствия дневного заработка.

Ждать пришлось не далее как до обеда. Вестовой внес в командирскую каюту поднос для снятия пробы.

– Товарищ капитан первого ранга, разрешите обратиться.

– Ну? – сказал Ольховский, проворачивая ложкой густой рассольник с ломтями рыночной говядины и конусом рыночной сметаны.

– Совет просил передать вам, что о Рябоконе беспокоиться не надо.

– В каком смысле?

– В таком, что, значит, как бы сказать, стукачом был.

Вестовой подвигал подбородком, вкладывая в это дополнительный смысл.

Ольховский поперхнулся так, что треугольничек малосольного огурца вылетел из горла и влип в полированную панель переборки.

– Точно, ребята все выяснили. Информатор он был. Сексот. А нам сейчас рисковать никак нельзя. Если наверх не докладывать – кто его хватится? А там видно будет. Неприятности никому ведь не нужны, товарищ капитан первого ранга.

Мгла рассеялась, и ясность позванивала под теменем, как в куполе крошечного храма.

– Так, – продышался Ольховский. – Что, значит… – одного уже пустили корюшке на корм?.. А я там у вас в плане когда стою?

Вестовой вытянулся и оскорбился подобным предположением.

– Никак нет, товащщ капитан первого ранга. Такое вообще в голову никому прийти не может! Вы зря обижаете.

– Я – вас – обижаю! С-с-секретаря вашего вонючего с-с-совета ко мне!!

Шурка примчался, вытирая руки ветошью.

– Ну?! Что?! Самосуд!!! Под расстрел пойдешь. Понял? Кто командир на борту?!

– Вы, товарищ капитан первого ранга!

– Так. Как это произошло? Кто сделал?

– Зачем вам подробности, товарищ капитан первого ранга. На вас ответственности нет. Совет постановил. И сделал совет.

– Право кто дал?

– Так и так – всем из-за одного не погибать.

– Почему не согласовали?! Почему меня заранее никто не известил? С утра дурака из меня делали!

– Извините, товарищ капитан первого ранга. Думали, может догадаетесь. А заранее – какая разница? Только лишние осложнения и разговоры. Ваша совесть ни при чем, мы сами.

– У меня волосы дыбом встают от вашей заботливости! Шура, ты что сделал, ты что – серьезно?..

– А что делать? Арифметика простая: одна падла или мы все. Так что без вариантов.

– Но ведь до сих пор он, судя по всему, ничего никуда не сообщал. Ребята, вы же с ума сошли.

– Береженого Бог бережет. А рисковать нельзя.

– Да как вы узнали-то? Ошибки не боишься?

– В кубрике секретов нет, товарищ капитан первого ранга. Уж вычислили. Не сомневайтесь.

Меря каюту шагами, Ольховский выдернул Беспятых, целясь сорвать все зло хоть на этом друге народа. Но Беспятых неожиданно охладил его пыл.

– Моя вина, – признал лейтенант.

– ?!

– Ну, я им рассказал как-то, что у Наполеона были солдатские суды чести, когда рота собиралась после боя и, если заметили кого в бою прятавшимся сзади или в таком духе, сами, без офицеров, устраивали суд и расстреливали труса. И офицерам было приказано в такие вещи не вмешиваться.

– Ты понимаешь, что такое анархия на борту?!

– Вы неверно подходите. Уж у Наполеона с дисциплиной было все в порядке. Дисциплина духа!

– Да вот с этого семнадцатый год и начался, что велели офицерам не вмешиваться! – заорал Ольховский. – В конце концов, плевать мне на стукача-электрика! Хотя электрик мне нужен! Идиоты! Где я электрика возьму? Тебя поставлю, философа?

– Работягу на зарплату подпишем.

– Но ты понимаешь, что так они могут и нас с тобой – посовещаться и за борт! Это тебе как?

– Уж всем заодно – так заодно, Петр Ильич, – сказал Беспятых. – Обратного хода нет. А объединение команды такими вещами – оно невредно. Порука…

И тут же получил в ухо: командир был еще крепок. (Гибкая рука пианиста – хлестка на удивление.)

– Извини, погорячился, – ошеломленно сказал Ольховский, разглядывая кулак. – Ну заслужил же! Не обижайся… достань бутылку из шкафа… объединитель.

Колчак отнесся к происшедшему спокойно. «А ты что хотел – с сажей играть и рук не замарать? Никуда не денешься. Я тебя еще когда предупреждал».

Остаток бутылки Ольховский допил с замом.

– Слушай, – сказал он, – такое дело. Тут у нас давно разнарядка лежит – одного офицера на сельхозработы. Больше некого. На картошку поедешь, понял? В Оредежский район. Матросикам хвоста крутить. Только будь осторожен, я тебя прошу, – не удержался он.

Огорченный зам поупирался.

– Надолго?..

– Месяца на полтора, видимо. И ты не торопись обратно, не торопись! Варежкой щелкать лишнего не будешь, я надеюсь?

– Петр Ильич!

– Не возражать! Тебе же лучше. Нагрузишь мичмана, сам по выходным – домой. Давай, давай, завтра и поедешь, – напутствовал.

17.

По ночам к «Авроре» приставали тихие речные танкеры, сливая по дольке малой мазут. Мознаим оказался хорошим снабженцем и, как хороший снабженец, не терял надежду в Москве продать излишки на свой карман.

Желтый и светящийся, как погон, лист слетал в Летнем саду и сплывал по серой невской глади. Чертежной штриховкой расписали пространство дожди. Петропавловский шпиль несся в проткнутых тучах, как перископ всплывающего к невидимому солнцу города.

Седой и хитрый Арсентьич перестал цыкать на своих, «понявших службу»: крутились только так. Умудрились найти спеца-аса и без сухого дока наварили кронштейн левого гребного вала.

– Ну что, командир, – подвалил Арсентьич как-то утром. – Паропроводы собрали. (Модульные трубы из нержавейки были сперты со стенки у подлодок-бомбовозов, надежней не бывает.) Будем пробовать греть котлы, пары поднимать.

Ольховский спустился в машину. Зыбкий зеленый свет тек сверху сквозь световые люки, отмытые до ангельской прозрачности. Факелы форсунок бились и гудели в топках обоих котлов, шуршал и ухал водяной насос.

– С Богом, – сказал Колчак, снял фуражку и ударил себя по колену.

Красные стрелки манометров еле заметными движениями стали переползать деления.

– Провернем? – спросил Ольховский.

– Поднимем сколько можно и посмотрим сначала, как контур, – озабоченно сказал Мознаим.

– Еще пару часов можно отдыхать, – прикинул Арсентьич. – Если все будет в порядке – провернем винты на самых малых, поглядим.

Без всякой надобности Ольховский пошел проверить часового у «крюйт-камеры», где в штабель лежали семьдесят пять дощатых зеленых ящиков, и в каждом, в выпиленных гнездах перемычек, помещался снаряд с пластиковой пробкой, ввернутой в усеченный конус головной части в гнездо взрывателя – и отдельно и ниже гильза, под залитой парафином крышкой которой ждал полный комплект пороховых картузов. Цинку с взрывателями Ольховский держал в собственной каюте. Если что – уж лучше пусть грохнет там: сразу.

Винты провернули к вечеру.

18.

Давай, брат, отрешимся, давай, брат, воспарим, в тихих сумерках дернем дешевой дрянной водки и трехструнным блатником повесим звон отсыревшей в кубрике гитары, и увидим что-нибудь такое нехитрое и романтичное, что иногда хочется увидеть, типа того нехитрого представления, что даже стоя на месте, крейсер плывет сквозь время, и под таким углом зрения любое упоминание о любой связанной с ним мелочи сразу приводит в движение, активизирует, оживляет, делает видимым и слышимым весь поток времени, омывающего его борта и надстройки: здесь били лиственные сваи и засыпали бутовым камнем, одевали набережную в гранит, снимали булыжники и мостили проезд торцами, торцы меняли на диабаз, а после стелили асфальт, здесь проходили демонстрации и обкладывали мешками с песком зенитные позиции, здесь мамы прогуливали малышей, малыши шли в школу, взрослели, женились, рожали детей, старели, выходили на пенсию, умирали, за этими окнами, где много раз меняли стекла, делали ремонты и перепланировали квартиры, въезжали одни жильцы и выезжали другие, здесь менялись моды: козловые ботинки со скрипом, парусиновые тапочки, беленые зубным порошком, рогожковые брюки и тенниски шелкового трикотажа, крепдешиновые платья с плиссированными юбками и туфли на венском каблуке, и мини, и белые ажурные чулки, и черные отутюженные брючки шириной в шестнадцать сантиметров, и голубовато-снежные нейлоновые сорочки, женские прически «бабетта» и мужские локоны до плеч, а под ними просвечивают клеши, и перманент, и стальные фиксы, и зеленые суконные вицмундиры с чеканными орлеными пуговицами в два ряда, и в музыке сменялись Утесов, Вертинский, Бернес, Элвис, Битлз, Пьеха, и прорисованы один сквозь другой портреты Николая, Зиновьева, Кирова, товарищей Булганина и Хрущева – Брежнева, Андропова, Горбачева, и через штукатурку стен белеет мелом, схваченным в классе: «Гагарин! Ура!», и даже если взять лишь один гранитный синевато-багровый блок набережной – это каменоломня в Карелии, и замордованные мужики с кувалдами и клиньями, плотная серая дымка злющего комарья, и дым костров, булькающий котел на огне, и волокуши, на которые укладывают обвязанные пеньковыми тросами блоки, и лошади, давно уже кончившие свой век на живодерне, из их копыт сварен клей со старинным забытым названием «гуммиарабик», которым гимназисты клеили осенние листья в альбомы гербариев, украшенные тонким и угловатым золотым тиснением ятей, а блоки обтесывались стальными тесалами, и державшиеся за теплый металл узловатые, разбитые работой и обросшие мозолями руки были когда-то руками детей, цеплявшимися за материнскую юбку, и каждый камень – это история счастья и слез человеческих семей, от которых только и осталось их воплощение в этом гранитном блоке, и зернистый камень навечно хранит прикосновение этих жизней, и эти бессчетные связи с миром и множеством миров тянутся от каждой гранитной крошки, в полыхании штандартов, вымпелов и знамен, в лязганье и громе оркестров и пьяной россыпи гармошек, в мате, мольбах и клятвах, в веерах блеклых и радужных ассигнаций с калейдоскопом профилей, и бесчисленное плетение времен и судеб накрывает громадной прозрачной и призрачной полусферой тот небольшой участок пространства, на котором мы остановили сейчас свой взгляд, и любой обрывок ткани бытия, любая нехитрая материальная комбинация, вроде того же крейсера – не сама по себе, но, как пел сгинувший в веках англичанин и поэт, но – как буксир, который, отчаянно и тихо работая винтами, пытается сдвинуть с собою вместе всю набережную, воду реки, городской пейзаж и историю города и страны, с которыми каждый миг времени он срощен воедино невидимыми и нерасторжимыми связями, являясь сам их частью и продолжением, малой гранитной крошкой времени и общего целого.

Вот во что верим мы, историки.

И мы любим истину.

Вот что такое сдвинуть с места крейсер.

19 .

Безопасный секс хорош только в телерекламе. Майя забеременела, о чем немедленно сообщила Шуре и трепетно уставилась, ожидая реакции. Шура с подобным явлением природы применительно к своей небогатой личной жизни столкнулся впервые, и в понятном волнении, проникнувшись весомостью события, в ответ рассказал о том, какое ответственное дело предстоит ему. Личное и общественное вступили в классический и классицистский конфликт.

Он чувствовал себя скотиной еще и потому, что в голове, совершенно противу его желания и эмоций, истерически прыгал глумливый и подлый стишок: «Если ты беременна, то знай, что это временно, а если не беременна – то это тоже временно». Господи, какое же я говно, думал Шура.

– Вообще мы могли бы пожениться до вашего отхода, – сказала Майя. Подумала, отчаянно обхватила его за шею и зарыдала.

– Откуда я знаю, что нам предстоит, – пробормотал Шура, со стороны понимая высокий трагический пафос момента.

– Зачем вам в Москву!.. – плакала Майя.

– Ты что – не понимаешь, на каком корабле мы служим?

– Вам только ваши революции устраивать, а нам потом что? Как я так останусь?..

– А как все?

– Все ходят в абортарии, где их потрошат, как курей. Тебе очень охота, чтоб из меня выпотрошили твоего ребенка, да?

– Погоди, – гладил ее Шура по голове, – погоди. Наведем порядок, тогда и поженимся. Ну, как я сейчас могу? Что я ребятам скажу? А они мне что скажут?

– А если вы-вы-вы-ы не вернетесь?

– Ага, – сказал Шура. – Если смерти – то мгновенной, если раны – небольшой. Нельзя так дальше жить, понимаешь, нельзя! – закричал он, с отвращением слыша, что говорит чужими заемными словами, не зная, как сказать иначе.

Майя судорожно вздохнула, посмотрела на часы и вылезла из постели.

– Сейчас Катя придет, – сказала она, – надо одеваться. Ты только предупреди меня, когда вы поплывете. Я тебя буду встречать в Москве, хочешь?

– Вот только не надо! Сиди дома, поняла? Здесь спокойно, по крайней мере.

– Это здесь-то спокойно? Ты телик смотришь?

– Ну, относительно.

20.

Кабельное телевидение Ольховский приказал протянуть на крейсер по одной-единственной причине: следить за прогнозами погоды, поскольку ни родному городскому метеобюро, ни кронштадтской службе он имел все основания не доверять. Ждали одного: нагонного ветра, который поднимет уровень воды; а это происходит, как правило, в октябре, если происходит вообще. Как тут не вздохнуть, от какой малости зависят судьбы людей и стран иногда. Впрочем, судьба моряка всегда зависела от ветра.

Теперь после отбоя команда в тапочках пробиралась смотреть эротику и глотать слюни. Нет худа без добра. Это тоже способствовало общему подъему настроения. Завершением на донышке дня оставалось удовольствие.

Но ожидание напрягает, и атмосфера стала несколько нервозной, а в манерах вдруг начала проглядывать церемонность, через которую выражала себя значительность предстоящего: так находят опору в создании этикета вокруг мелочей люди, живущие рядом с опасностью. Не просто, то есть, живем и служим, а каждый день готовы ого-го к чему.

Все чаще Ольховский ночевал на корабле, приезжая домой раз в несколько дней.

– Пьер, – сказала жена в одно из последних их свиданий; откуда она взяла это дурацкое французское обращение? и произносила-то как-то в нос. Очевидно, ей казалось в этом что-то гвардейское, аристократическое: словно так подобало говорить аристократке, спокойно готовой к любым катастрофам, муж которой избрал военное ремесло, и риск придает остроты отношениям любящих супругов. – Пьер, я боюсь.

– Боюсь не боюсь, а что делать, – отозвался муж.

Никому в голову не приходило, что три часа ночи и что пора спать.

– Говорят: несчастья, страдания, – сказал Пьер. – Мы думаем, как нас выкинет из привычной дорожки, что все пропало; а тут только начинается новое, хорошее. Пока есть жизнь, есть и счастье. Впереди много, много. Это я тебе говорю, – сказал он, обращаясь к Наташе.

– Да, да, – сказала она, отвечая на совсем другое, – и я ничего бы не желала, как только пережить все сначала.

Пьер внимательно посмотрел на нее.

– Да, и больше ничего, – подтвердила Наташа.

Жизнь любого человека – роман, в этом – жила-была девочка, ее любили, и как она надеялась на жизнь, взрослела, и вот познакомилась с курсантом, и влюбилась, и они ссорились и вновь сходились, и ревновали, и строили планы на будущее, и поженились, свадебное платье, и поехала за ним на Дальний Восток, гарнизоны, ожидания, неустроенность, беременность, сплетни и скука, служебные дрязги, отпуска на Запад, родители стареют, подарки и выпендреж перед подругами, морщины и грузнеет красивая фигура, а сын растет и идет в школу, уже помнишь себя в этом возрасте и с ужасом не веришь своему пониманию, что пошел второй круг – твои дети стали людьми, а ты старой, как твоя мама при тебе-школьнице, у мужа появляется седина, у вас тускнеет интерес к жизни, и уже что-то болит по ночам, и спишь, наконец, в ночной рубашке, которая раньше при муже была непонятно зачем нужна, а сын… сын, твой, пристрастился к наркотикам, а муж пропадает на службе все позднее и чаще, а считать приходится каждую копейку… и давний отпуск в Сочи, и как он ей, еще студентке, дико смущаясь, подарил белье, и она хохотала его смущению, покупка стирального порошка, визиты к стоматологу и гинекологу, уборка квартиры, пронзительная жалость к старению другого, и неужели это тот твой праздник всегда с тобой, который всегда помнится. И когда командир всходит на борт – это входит весь его мир, и такой мир у каждого, эти миры ловко и сложно складываются, как ажурные головоломки из миражей, романы их жизней ветвятся во все стороны пространства и времени, и лишь в пределах объема крейсера все они соединяются, как тысяча прозрачных теней дают в сложении четкий черный силуэт.

– Ты знала, за кого выходила. Я морской офицер. Есть все-таки присяга, долг.

– Пьер, – шепотом позвала Наташа. – А нельзя заложить этот корабль в банке и уехать куда-нибудь далеко-далеко?..

– Что?

– Что, все так делают. Ничего, ничего. – Она улыбнулась сквозь слезы Пьеру. – Спокойной ночи, пора спать.

– Есть честь, – растерянно сказал Ольховский.

– Почему для всех нет, а для тебя есть?

– Отчего же только для меня. Сорок человек в команде. Зеленые пацаны причем в основном.

– Неужели ты в самом деле думаешь что-то изменить?

– Еще как! Еще как!.. Представь – если бы мы в октябре семнадцатого вложили сотню снарядов в Смольный? Вся история пошла бы иначе! Так что нечего кивать на объективные законы. Я и есть объективный закон.

21.

Некоторый мандраж на борту присутствовал. Без повода замечали друг другу, что все нормально, а будет еще нормальнее.

Колчак вернулся из командировки: на «Волго-Балте» доехал пассажиром до Москвы, проводя рекогносцировку маршрута. «Пройдем», – удостоверил он.

Облеченный доверием Шурка, томясь жаждой чего-нибудь такого, внес от лица совета предложение: провести как бы небольшой митинг у памятника декабристам, ну, типа вроде клятвы, что ли. Услышав, Колчак сделал публичное заявление:

– Кого я со школы ненавидел – так это декабристов. Боевые офицеры! – точили лясы и бездарно дали перебить сотни доверившихся им людей. Ax – пятерых повесили… Мало!!! Всех офицеров надо было перевешать – за неумение и нежелание командовать, что привело к катастрофе, за неуправление войсками в бою, за обман своих солдат: вот в чем преступление! Хоть бы раз помянули тех, кого в картечь разметелили на Сенатской, кто вмерзшим в лед уплыл в залив: нет, нам жалко только господ аристократов, а солдаты – хрен с ними, серая скотинка, им помирать по званию положено. Один ротный залп по экипажу царя – и вся история России пошла бы иначе! Все, что требуется для наведения шороха – решимость, организованность и крепкие нервы. Власть лежит и ждет, кто ее возьмет! А тут: бал-бал-бал бал-бал-бал!

– Их там счастье, что мы пока еще здесь, – резюмировал Мознаим.

22.

Если в Петербурге и случается раз в полвека наводнение, то бывает оно ближе к середине октября. Но редкий год проходит без того, чтобы западный ветер с Балтики не запирал невское устье нагонной волной; тогда тяжелая вода выплескивается на ступени Адмиралтейства, скрывается в глубине булыжный обвод Василеостровской стрелки, лужи бьют вдоль Менделеевской линии, и в кайме мусора пологие валы полощут гранитные фасы петропавловских бастионов. Стихия, понимаешь, и поэзия. Диалог Медного Всадника с дамбой. И ничего дамба, как выяснилось, не помогла: застоялая акватория залива цветет и пахнет, но проходы встречных вод в ней достаточно широки, чтобы мощный сход невского течения при западном ветре в считаные часы поднял уровень реки на метр и два выше ординара.

В восемь вечера Колчак лично привел портофлотовский буксир: нельзя было рисковать непредвиденными задержками. Буксир назывался «Мощный», но мощность его была умеренной, средней; хватит. Рабочий день в порту кончился в пять; состоящую из четырех человек команду пригласили на борт закусить. Буксир ошвартовали по левому борту.

Дождевые струи летели полого, дробя зигзагами проблески фонарей; подходящая была погода. С оттенком художественной символичности и исторических параллелей, что вовсе необязательно в реальной обстановке.

К одиннадцати уровень воды был на восемьдесят пять сантиметров выше ординара.

– Ну что же, Николай Павлович, – сказал Ольховский, – полнолуние не подвело. Хоть и у лужи живем, а большой прилив – он есть прилив.

Колчаку хотелось поежиться, и поэтому он расправил плечи.

– В ноль часов режем балки, – сказал он так, как запертый долгие месяцы на стоянке моряк говорит, мыслями уже в открытом море: «В полночь поднимаем якоря». – Мосты сейчас в одну разводку, сверху пропускаем – и встраиваемся: после половины третьего вылезать надо.

К полуночи вода поднялась еще на три-четыре сантиметра.

– С Богом! – Ольховский встал и надел дождевик. – Пошли на мостик!

В ходовой рубке было сухо, тепло: обжито.

– Боцману! Сварщиков с аппаратами – в люльки! Швартовой команде – на верхнюю палубу! Приготовиться к отдаче швартовов!

Стальную коробчатую балку швартовом назвать трудно, но в Морском Уставе такой команды, как «Режь балки!», не предусмотрено.

Черная волна шевелилась под самыми балками, косо уходящими от борта в воду к затопленному сходу набережной. Люльки потравили с борта вплотную. Вспыхнули и загудели сине-белые острия газорезок и с шипением лизнули металл. Полыхнула и завилась стружками, растаяла краска в обе стороны рдеющего разрезного шва.

– Команде к отходу – по местам стоять! В машине – поднять давление!

Прорезали боковую и нижнюю плоскость мощных коробок и переместили люльки на другую их сторону. Полудюймовая сталь поддавалась медленно. Верхний разрез оставляли напоследок: вес балки будет работать на разлом.

В час тридцать пять сквозь голые деревья бульвара всплыл и остановился красный огонь разводного пролета Троицкого моста.

Из люлек доложили:

– На пять минут работы осталось! – Теперь крейсер соединялся с берегом лишь неширокими перемычками.

Буксир тихо застучал машиной, отошел вперед и выше по течению и надраил пятидюймовый буксирный конец, заведенный за носовые кнехты. Теперь, работая на средних оборотах и перемалывая воду за кормой, он создавал тягловое усилие, оттягивающее крейсер от берега и против течения. Одновременно облегчалась последняя работа сварщиков.

– На швартовах – стоп. Все на местах. Машине – готовность к оборотам!

В час сорок поехал вверх сигнал здоровенного центрального пролета Литейного моста.

Неслышный за шорохом дождя речник, двоя в черном зеркале огни надстройки, заскользил сверху.

«Четвертый, – считал Ольховский, – пятый… Сколько их сегодня?..»

В два двадцать шесть ходовые огни поднимающегося судна вылезли справа из-за угла набережной, закрывавшей обзор вниз.

– Режь! – заорал с крыла мостика вниз Ольховский, перегибаясь через обвес.

Две белые точки под бортом вздулись конусами и развернулись алым круговым лепестком по металлу.

– На буксире – полный! Машине – средние обороты на оба винта! Палыч – дай право руля!

В два тридцать негромко и медленно бултыхнул обрезанный конец носовой балки, и нос крейсера еле уловимо подался влево, вверх по течению и в кильватер буксира.

Положенный вправо руль и работающие машины стремились отодвинуть корму от берега и одновременно – скатить нос вправо в берег, что компенсировалось оттягивающей работой буксира. Теперь корабль удерживался только узкой недорезанной смычкой кормовой балки.

Уже второе поднимающееся судно приближалось к Литейному.

– Режь!! – зверским голосом гаркнул Колчак.

Кормовая балка обрушилась в воду.

На страницу:
9 из 22