bannerbanner
Драма в конце истории
Драма в конце истории

Полная версия

Драма в конце истории

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Чеботарев продолжает как ни в чем не бывало.

– Я родился в солнечной Азии. Оптимист! Хочу прорваться через каменоломни, чтобы выйти на свет. Только в наше время можно стать богатым и счастливым. Не помешали бы радикалы.

– Чем они тебе помешали?

– Как чем? Каждый хочет, чтобы не было хаоса.

Мне его жалко. Ему, приехавшему за удачей провинциалу, нечем платить за съемную квартиру, и никуда не брали из-за малого опыта и чудовищной безграмотности. Прирабатывает в котельной, и в качестве рекламы-бутерброда от какой-то фирмы. Это растрепанный малый, начинающий и не заканчивающий ни одного дела. Он сразу заявил:

– Я пришел сюда, потому что у вас чистая идея, то, что нужно душе. Хочу делать добро.

Дебильный оптимизм облегчает ему жизнь. Он плывет по течению, не имея ни упорства в учении, ни трудолюбия, кроме колоссальных амбиций. Его спасал велфер – государственная программа поддержки лентяев всего мира.

Он показывает свой портрет в виде морского офицера, с кортиком. Новая старая мода. Видимо, сделано фотошопом на компьютере. И хвастается своими коммерческими способностями. Его спрашивают:

– Как тебе удается заниматься торговлей?

– Что-то свыше внушает. Я волшебник. Да… Смотрю ваш каталог. Как это у вас стройно получается? Я бы взялся. Надо бы еще вложиться вашей лавочке, по самому минимуму. На рекламный щит «Чистый район», ну, там, на аренду площади. А я уж развернусь.

– Да, барахло будешь продавать, подорвешь престиж. У нас работать надо. По-черному.

– Хочу работать телекомьютингом – отдаленно, на дому.

– А кто будет за тебя здесь работать? Обслуживать звонки, дежурить, поджидая тебя, редактировать?

– Я не могу. По ночам дежурю в кочегарке. Всего тысячу юаней. И премии не дают, если засну.

– Не хватает?

– На себя не выходит.

– А на семью?

– Жена в каменоломнях, с детьми, под Ростовом. На велфере.

– Значит, ты себя, а она семью в каменоломнях кормит?

Только потом мы узнали, что это поселок Каменоломни.

Как же ему удается весело жить? И еще быть уверенным в себе.

Юная дурнушка-секретарь восхищается в своем женском кругу:

– Представляете! Мне, по женской части, выписали китайское лекарство. Китайское!

Для нее, не знающей больших денег в семье технической работницы, дорогое халявное импортное лекарство – чудо. Ее тревожное лицо в красных пятнах ходит ходуном от волнения – она беременна.

Ассистент Светлана сочувствует ей. Она из верующей семьи, на ее столе иконки.

Мой приятель бухгалтер, за глаза его зовут просто Бух, с худеньким узким лицом, юркий, неопределенных лет, благодушно расположен ко всем, восторгается моими стихами, но так и не прочитал сборник, старательно введенный в его компьютер, по его же просьбе. Я не обижаюсь, и никого не виню, но странно, что мои чистые порывы никому не нужны.

Он восхищенно выдает нам все сплетни о коррупции в эшелонах власти и политике, и о скором конце света, взятые из загадочных сфер. У него «гостевой брак», то есть дома только присутствует, с женой не спит уже несколько лет. Мне его жалко, почему-то выслушиваю его, сам выворачиваю себя. Хотя, откровенно говоря, разговаривать с ним не о чем. Моя беда – не с кем поговорить. Да и ему вряд ли это нужно. Он добродушен, когда я над ним подшучиваю, иногда зло.

У компьютера горбится Дима, изучает какие-то программы. Он не участвует в нашей болтовне. Никогда не здоровается. Его немногословность вызывает уважение. В его загадочности я подозреваю пустоту. В замкнутых, себе на уме, обычно черти водятся. Правда, однажды увидел на его столе Кафку.

Всегда удивлялся свойству людей не сомневаться внутри себя. Ведут себя так, словно родились с готовыми, определившимися характерами, с конечными безусловными смыслами. Неужели нет сомнений, принимают все как есть? Наверно, это от древнего религиозного догматизма, когда все было ясно. И завидовал им.

Шеф не вмешивается в течение жизни в офисе, ему неловко напоминать о работе. Расслабляться тоже надо.


У нас летучка.

– Ну, как, написал обзор по району? – тяжело спрашивает шеф нашего гастарбайтера Чеботарева. И смущается, стараясь не взорваться.

Тот весело подает листочки. Он не пишет заглавные буквы, каждое предложение помещает одно под другим, как стихотворение.

– Вы где учились? – коротко спрашивает шеф. – Такое впечатление, что купили диплом. Выговор! В следующий раз – увольнение.

– Ой, ошибся, подал черновик!

Он гений мгновенной «соображалки» в поиске объективных причин не сделанной работы, спасая свое достоинство не только в чужих глазах, но и в своих. Он всегда опаздывал, и очень изобретательно изворачивался.

– Почему опоздал? Цистит одолел.

– У вас что, цистит каждое утро в девяти до одиннадцати?

Чеботарев весело улыбается. Все равно здесь не заработаешь.

Дима, горбящийся у компьютера, вынимает из ушей пуговицы наушников. Он мямлит что-то односложное.

– Вы умеете отчитываться? – удивляется шеф. Тот смотрит на него с недоумением. Все результаты заданий, на месте или в командировке, прячутся в нем, как сокровища, и приходится выбивать силой.

Шеф, вникая в бухгалтерский отчет, багровеет.

– Что это за баланс? – ревниво вглядывается в цифры. – Что это за чудовищные налоги на зарплату? Целая половина!

– Так положено, – виновато говорит Бух. Он изредка заглядывает к нам – нанят только для составления бухгалтерских отчетов.

Шеф знает финансовые отчеты, тем более что они худенькие – денег немного, но с ненавистью смотрит на буха, как будто тот виноват, что теряет такие деньжищи на налоги.

Он показывает всем мое заключение о районе.

– Вот как надо работать! В вас есть огонек, и чувство результата. Еще бы такого одного, и мы бы пробились.

Я тот еще лентяй, и не люблю техническую работу, и тем более физическую. Больше всего хочу понять себя и мир. Влечет только творческая работа мысли – поиски самого себя и выхода из одиночества. Поэтому смотрю на всякую работу как на средство, не ведущее никуда, в ней не вижу настоящей цели. Но во мне есть что-то вроде ответственности, желание добиться последнего результата. Сейчас – денег. Я нагрузился многими знаниями в моем деле, столько лишнего, вообще не нужного мечтателю, думающему совсем о другом.

– Что же ты! – кипятится шеф. – Давай придумай что-то, чтобы нам выйти из жопы. Что-нибудь гениальное.

– Хотел бы, но не могу до конца вникнуть.

– Так сиди и не рыпайся! Поднимай дисциплину.

На самом деле я чувствовал в себе безграничный талант. Или талант безграничного.

Мой мозг способен объять весь космос, но бессилен взлететь в прозрения. Я знаю все. Эти все знания содержатся в гаджетах, а гаджеты – в моей голове. Проблема в том, что мои знания содержатся в отдельных ячейках мозга, вытаскиваю лишь необходимое. Но так и нет общего охвата безграничного моря знаний. Не могу вырваться в озарение, то есть чувствую себя слепым в огромном угластом мире. Для этого надо объединить их одним душевным порывом. Но куда? Все уже и так есть. Поэтому никого не могу винить в моей беде, как и мой приятель Бух. Не ощущаю социального протеста.

Мы с шефом были бы друзьями, если бы не разница в возрасте.

Мой возраст уже далеко не переломный, но выгляжу юнцом. По молодежной моде хожу в обтянутом комбинезоне-"обдергайчике" из подогревающей ткани – в пику чиновничьим новомодным тогам. Мода, носящаяся в воздухе, неведомыми путями в технократический век, опростилась до древней тоги, правда, весьма утонченной, использующей новейшие материалы.

Наверно, солидным дядям кажется, что не взрослею. Это правда, хотя много думаю и, по-моему, достаточно пережил. А кто-нибудь скажет, что он взрослый? Даже занятые скучными расчетами банкиры, и невидимые нигде олигархи, прячущиеся на своих яхтах, занимаются перебиранием увлекательных игрушек. И весь их образ жизни тоже, по сути, детский, им неведомо ничего вне их игрушек. Весь мир ребячлив – посмотрите на игры расцвеченной блестками бессмертной попсы на сценах, на метафорические действа фестивалей и олимпиад на плазменных экранах, фейерверки на праздниках с неутомимыми стандартными пожеланиями нового счастья, словно до этого была полная чаша старого (мир все также юн, как в тумане седом Одиссеи, веря в этот фейерверк – невиданной вспышкой судьбе), на эти таинственные блестки на новогодних елках… Все в ожидании чуда, девственно сохраненного из древности! Смех!

Иногда шеф забывался, и мы увлеченно спорили, отстаивая и соглашаясь, нам обоим хотелось иметь близкого друга-соратника, на кого можно положиться и вылить накипевшее. В нем несломленная сила жизненной энергии, манящие горизонты нашего дела лихорадочно ищут выхода, заглушая мысль, что это кончится ничем.

Наши сослуживцы не понимали, что нужен не промежуточный, а конечный результат. Промежуточное принимали за конечное, и останавливались. И обижались, принимая замечания за оскорбление. Но конечный результат нужен, и к сроку. Шеф должен был доканчивать самое трудное, ибо они действительно не знали, как дальше. Свойство вялого мозга, не желающего работать по принуждению.

Шеф пробовал дать им самостоятельную работу с партнерами. Так на первое место поставили не нашу программу, а партнера, его вклад в наше дело.

– Кто должен заработать: мы или он?

– Как? Ведь он помогает нам! – протестовали благородные пост-совки. Их наивная чистота не допускала несправедливости. Еще не перетерло в темном и жестоком море бизнеса, где надо выплыть и победить.

– Он на нас итак зарабатывает! Этого достаточно.

Наших девиц шеф вообще не спрашивает ни о чем, только дает технические задания на каждый день. Это их первая работа, они еще не знают, как это – работать. Когда надо куда-то ехать или таскать, в них просыпаются женщины.

– Не знаю города, и боюсь, – говорит молоденькая дурнушка курьер, развалившись на стуле. Она из бедной семьи, но держит себя недотрогой. Тяжело ее просить принести с почты даже не тяжелые бандероли с документами. А продукты домой таскает огромными сумками.

Но в женщинах я вижу наименьшее зло. Скорее, ощущаю поэзию. И эти чертовки чувствуют, что я их люблю.

Полная Лида учится в аспирантуре, она "на полставке», но вкалывает весь день, в надежде получить как за полную ставку, но шеф виновато вздыхает:

– Не могу дать больше, будет неверная отчетность.

Она неприступна, слишком серьезна. Жаль, тоже долго не задержится.

На вид очень податливая красивая Светлана так открыта мне, что я питаю неясные надежды. Хотя чувствую в ней некоторую постность, мешающую неопределенным поползновениям.


Мы погружаемся в работу. Чеботарев ищет в интернете все, что его увлекает больше всего: голые бюсты и бедра девиц, рекламирующих похудение, разводы и соответствующие откровения сторон. Их не надо искать – вываливаются, как только откроешь интернет. Интернет оказался не чудесной свободой выражения мыслей, а засоренным плевками узкого сознания юнцов, гогочущих, когда покажут палец. Где-то за этим прячутся великие книги, ответы на любые вопросы, которые можно задать.

Девочки не знают, за что браться. Светлана делает вид, что верит в не дающее прибытка дело, она совестливая. Только Лида серьезна – добросовестно ищет полезные сведения в интернете.

Одна Лида стремится вырваться из общей уверенности в своем знании, но это для карьеры.

Во мне проходит энергия одоления старого задания, и я начинаю заводиться новой целью. В моей голове сидит гвоздем ответственное дело, которое должен успеть сделать к сроку, даже не могу уснуть ночью.

И это зная, что занимаюсь не тем, не в этом моя судьба. Но не мог уже выйти из случайной колеи, слишком оброс людьми, что зависят и от меня.

4

Только с новыми приятелями из редакции журнала "Спасение" мне становится лучше.

С ними могу говорить, как с равными по духу, не сдерживаться и вываливать все, что накипело.

Это одна большая комната, здесь все самое необходимое – потасканная мебель, с трудами перевезенная из предыдущих работ. Самое ценное – компьютерная техника, вокруг которой кучкуются сотрудники в яростном желании пробиться к известности. Полки завалены журналами и книгами – редакция подрабатывает изданием бумажных и электронных книг жаждущих славы авторов и рецензиями за их счет, но их книги не идут из-за трудностей «раскрутки». Обстановка говорит о больших замыслах и ничтожном результате усилий.


Я пришел сюда, к моему студенческому приятелю – редактору Бате. Он соответствовал прозвищу: староватый от природы, большерукий, с хищным крючковатым носом и глубокими складками по сторонам.

Батя ругался с лохматым поэтом. Стихи у лохматого – о том, что у эфиопов синяя морда и красная жопа, а у русских – наоборот.

– Неправда, твоих строчек не изменял, – юркой скороговоркой выпуливал Батя. А-а, друг!.. Давай, что у тебя там?

Трепеща, позвонил ему через месяц.

– Готовь презент! – весело сказал он, – состряпал рецензию, хорошую.

– А если книга плохая?

– Ты что! Плати, и сделаем.

Через две недели в его журнальчике вышла бодрая залихватская рецензия, возносящая автора высоко, законченная так: «Духовно обогатиться «на халяву», за счет интеллекта автора – святое дело». Я купил ему две бутылки лучшей водки, пропущенной через молоко, – не смея оскорбить друга оплатой. Потом было стыдно, что не заплатил ему.


– Не формат! – кричит в мобильник редактор Батя, поводя хищным носом. – Что это такое? Догадайтесь сами.

– А, юный свободный художник! – отрывается от корректуры своей статьи главный редактор Пахомов, Он печатается, и уже забыл, с какой хитростью и ловкостью, через знакомства пробивался, и потому добродушно обращен ко мне мозолистой душой

Здесь, в редакции, атмосфера опасности. Все пишущие, я боюсь обмануться в их снисходительном отношении ко мне. Всегда чувствую себя перед ними, как младший в семье.

Там я впервые встретил поэта Веню, сумевшего издать книжку стихов. Он писал острые статьи и эссе. Это тщедушный человечек с красивой седой полосой в беспорядочной шевелюре.

Статьи он начал писать случайно. Ему было невыносимо от скорби матери, написавшей ему о самоубийстве сына-подростка. Отчего участились самоубийства в "зонах отчуждения", никто не знал. И Веня проводил расследование.

Он усмехается.

– Какая гадость! Вы тут все сумасшедшие. Слово потеряло смысл, идеи – соответственно.

Его тщедушность переставали замечать, когда он открывал рот. И беспомощная улыбка контрастировала с резкими словами.

Батя громко восхищается.

– Да, все мы больные. Под форматными лицами – готовые кандидаты в психушку. В человеке заложено безумие. Разве секс – не безумие?

У него было много сожительниц, они почему-то уходили от него. Он жил с очередной женщиной.

К Вене почему-то прилипла кличка «пришелец», потому что его не было несколько лет, словно появился ниоткуда. И никогда не говорил, где был. Он витает где-то вне времени, в космических метафорах нового писателя, считающего, что мертвых можно оживить лучом сознания внешнего наблюдателя, возвращающего их свет. Его книжку он носил подмышкой.

– Люди считают поэзией любовные песенки попсы, воображая их истекающую спермой любовь конечным пунктом человечества. И застывшую красоту – природы, мироздания, облекаемую в красивую грусть стиха. Вот, например: «Моя душа на дерево похожа/ – молчащий ствол с невнятицей ветвей./ Она молчит свой долгий век, и все же/ Сказать сумеет все, что нужно ей". Неплохо. Но это неполнота в космической открытости человека.

Я всегда хотел легкости бытия перед непомерной тяжестью чуждого мира. И смутно понимал слова Вени: «Есть нечто гораздо выше, чем твои улеты в безгранично близкое. Площадка поэзии – метафоры конкретных предметов мира, а не абстрактные слезы восторга. Цель искусства – не в улете, а в осознании смысла истории».

– Пророком, увидевшим наше время, был Андрей Вознесенский, говорил Веня тихим голосом. – Аэропорты – реторты неона… Правда, в его будущем, выделившем наши приметы, проморгал новое угнетение человека. Остались классики – те старики прежних веков, что живы до сих пор.

Ему близки классики далекого девятнадцатого века. И романтика шестидесятников двадцатого. В том числе их пьянство. Он вещал:

– Как и они, я не согласен с современностью этически…

Батя вытаскивает из-под стола бутылку.

– Но, но! – возмущается главный. – Мы еще на работе.

И достает из стола представительские конфеты и хрустящие хлебцы.

Разговор оживился.

– Как, вас еще не закрыли? – спросил осовевший главный. Он скрытый алкоголик, это заметно по запаху, исходящему от него постоянно.

– Закрыть нас нельзя, – сказал я доверчиво. – Мы общественники, не надо отчитываться за воровство бюджетных денег.

– Им денег не нужно! – заржал Батя.

Веня отвернулся с раздражением.

Главный нахмурился.

– Смотри, как бы тебя не закрыли. Мы тоже – на грани.

– Не закроют, – болтал Батя. – Заграница нам поможет.

Только здесь я стал понимать издателей, захваченных корпорациями-монстрами, к которым приходил, и уходил в ненависти. Они хирели на глазах, борясь за выживание, побежденные сначала теми монстрами, а потом электронными издательствами, уже безнадежно переродились в лихих лавочников. Как и мы, брошенные, в постоянной тревоге, что нас закроют за ненадобностью.

Веня робко глянул.

– Не волнуйтесь, давно прорвало запруду цензуры, и слово потеряло вес, окончательно обесценилось. Наступило время самоцензуры – от страха перед чем-то страшнее печатного или произнесенного публично слова.

– За успех! – поднимает рюмку главный.

– Поскольку успеха нет – сказал Веня, поднимая стакан, – остается только за благородство мысли.

– Я за любовь к людям, – возбудился Батя. – А любить можно только женщин.

Такой тост мне понравился.

Бате мешают взбрыкивания его шутовской натуры, постоянно играет, ерничает. Как краб, всю жизнь носил некий панцирь, привык и никак не мог выйти из него. Никто не принимал его всерьез.

С ними мне не по себе. Их я знаю давно, но иногда приходит мысль: что это за люди? Какое имеют отношение ко мне? Живут в сегодняшних нехватках, не чуя под собой почвы. Главный относится к своему делу очень серьезно, как к чему-то значительному и единственно важному, не понимая, что все безнадежно.

Мы спорили о путях изменения системы и важной роли интеллигенции, чтобы нас заметили и вознесли. Спорили до изнеможения, как влюбленный Фридрих Ницше спорил с Лу Саломэ, одной из самых блестящих умов старого времени.

– История – сплошное притворство! – разглагольствовал Батя. – Интеллигенты сплошь предавали – и народ, и самих себя. Великий артист-эстрадник присваивал чужие тексты, как свои, пользуясь бесправием пишущих для него сатириков, которые не смели восставать открыто. Теперь все выходит наружу, люди отвернулись от былых классиков, от всякой фальши гуманизма, как будто спала пелена. Не стало авторитетов, и новых смыслов не стало.

– У меня даже есть стих, – не выдержал я..

– Ну, ну, – заинтересовался главный. Я с испугом прочитал:

И лишь потом поймем, что в жизни нашейОткроется вся суть, как ни крути,Через кого мы прошагали страшно,Убив ли, затоптав или растлив?Так Горький Достоевского затюкал,И не спасла планету красота,И Маяковский пулей тонко тенькалПо стенке храма, золоту креста.Бил по Булгакову матрос Вишневский,И Мандельштама отряхнули с ног,Полдневно-средиземного пришельцаПолуденных средневековых снов.

Великие друзья иронично похлопали ладонями.

– Какая архаика! – удивился Батя. – Как тебе приходят в голову старые формы?

Он был за Ренессанс конца двадцать первого века.

– Настоящая боль проста, банальна, – защитил Веня. – Я так и пишу.

Я зауважал Веню, он один отозвался о моем сборнике: «У тебя есть свой голос». Это была высшая похвала.

Я не чувствовал нужного душевного покоя, хотя тянуло к ним. Не то! Наверно, только Веня более-менее привлекал. Есть в нем что-то глубокое, в чем можно увлечься, пока разгадываешь его глубину.


Мы вышли с Батей и Веней – с неопределенным желанием где-то продолжить. На неуютной продуваемой площади холодно и мерзко. Зона отчуждения – зияние разрухи, оставшейся с начала века.

Странно, впервые ощутили погоду – в мегаполисе ее нет, мы все время прячемся в закрытых помещениях. Веня поежился.

– Там, где вложены деньги ради прибыли, всегда неуютно и холодно, и гуляет роза ветров. Счастливцы спешат убраться из этого пространства, не предназначенного для жизни, в свои уютные гнезда.

Нас тоже тянет в тепло забегаловки. Что это за дикое поле, и где найти приют? Мы смотрим друг на друга, в наши надоевшие рожи, не видя выхода из этого дикого поля.

Батя выдает тоску в своей обычной манере:

– Сейчас девочек бы… Только с ними можно насладиться, очиститься, слиться, покувыркаться, ущипнуть, пожаловаться, исповедаться, только они могут пожалеть.

Во мне застряло что-то мучительное, отчего нужно избавиться, прямо сейчас, физически. Может быть, полная безнадега на работе? Болезнь мамы?

– Побежали!

И мы, как очумелые, бросились вниз по крутой улице, выложенной древней брусчаткой. В этот момент мы были социально опасными.

Забрели в незнакомое дикое место, сюда приезжали даже из Нью-сити паломники из опрощенцев, чтобы отдохнуть от пост-человеческой цивилизации, возвратиться к простому человеческому существованию. Ведь должно же быть у человека место, куда он может забиться и быть счастливым!

Какой-то вокзал, старые трамвайные рельсы. Заброшенный безобразный остов древности.

Здесь пахло углем. Уголь снова занял место, как было в далеком начале двадцатого века, во всяком в случае в зонах отчуждения. Здравствуй, гулкий вокзал, – откуда здесь запахи угля, памятью предков мне открывавшие мир? Неутешительно для экологии – сказалось на потеплении климата.

Это отмирающая окраина, где поселилось все, что не востребовано новой цивилизацией, «гарлем», по имени заброшенного района Нью-Йорка, сейчас наполовину затопленного в результате глобального потепления.

Внизу парк, неухоженное озеро, словно оставленное для первобытной рыбной ловли. Там, снуют разноцветные шлюпки вокруг живописных островков. Что-то отрадное проглянуло. Тепло и тихо, мир как будто отгрохотал бездушной суетой, и это примирило меня с ним.

На нас напало безумие. Понеслись по набережной вдоль воды. Прибежали к разрушенному виадуку. На торцах столбиков, торчавших из воды, балансировали пацаны, согнувшись над удочками.

Веня орал:

– Ты ее под зебры, под зебры! Га, пост-авторитарные мальки хитры во все времена… А вы на середине озера не пробовали?

Батя кривоного перепрыгивал столбики и, рисуясь, чуть не упал в реку, я испугался, представив, как качусь по каменному склону набережной в темную ледяную воду, где не за что ухватиться, чтобы выплыть.

Батя исчез где-то.

Пацаны стали закидывать вершу.

– Аас… два…

– Ты что кинул раньше свой угол? Чуть не утопил вершу, и я чуть не упал.

– Аас… два… три…

Вытянули: там серые скользкие мокрицы и черные листья. Забился малек, незаметный от прозрачности. Его кинули в банку.

Веня захлебывался от счастья.

– Давайте, пацаны, мы кинем, мы дюжие.

Ухнули. Одна тина. Обтерли пальцы о траву. Веня заглянул в свою папку: все его произведения целы.

Прошли к бульвару.

Веня оттаянно говорил:

– Я ищу живое. Осязаемый родной голос, исходящий из глубины души. А вы ищете какого-то содержания. Текст – это мысли чувства, а не изображение натуры. Все идеи – сухие. Главное – глубина человека, в нем все идеи, и что-то большее. Безграничность космоса, из элементов которого мы состоим. Каждый безграничен, как глубинная суть стиха.

Оказывается, я ждал всю жизнь друга и наставника. Нет человека, кто бы меня понял, кому можно было бы рассказать мое одиночество. Такие перевелись, или я их не замечаю, замкнувшись в себе.

А теперь нашел человека, с кем мог поговорить. У него были черты Вени. Плохо то, что он не впускал меня, и никого в свою жизнь.

Мы говорили с ним о прочитанных философских книгах, словно читали одно и то же. И я не видел в нем мелкого дна, наполненного слухами и штампами видеоклипов.

– Не могу жить в мире, где никому не нужен, – стыдливо сказал я. Веня усмехнулся.

– Все живут. И ты живи.

– Как пробиться в ясность? Какой-то туман в голове, нет законченности мысли. Как писать, когда не можешь уяснить до конца свою тему? Наверно, разрешу что-то в себе и научусь писать, только когда буду умирать.

– Это потому, что голова забита муками одиночества эгоиста, тщеславием и графоманскими попытками пробиться в близкий мир.

На страницу:
2 из 3