Полная версия
Господин Мани
– Погоди…
– Нет, минутку… Ну погоди, мама…
– Да, именно, позавчера, в среду, когда уже начало смеркаться, я уезжала из Иерусалима…
– Да, села в автобус, мы тронулись, а за окном была настоящая буря, и все вокруг говорили: в конце концов обязательно будет снег, к этому идет; и я думала: все, кончено, да и какая разница, может, это и правда мои фантазии да и только, пора возвращаться домой, ведь все равно не могу же я ходить за ним по пятам всю жизнь. Автобус взял разгон на длинном спуске сразу после выезда из Иерусалима, а вокруг был сплошной потоп и туман, а когда автобус стал подниматься, мы въехали в самую середину облака и не стало видно ни зги, а на спуске – что я вижу? – автобус вместо того, чтобы ехать дальше по главному шоссе на Тель-Авив, вдруг сворачивает. Оказалось, что, горя желанием избавиться от меня, уважаемый господин Мани по ошибке усадил меня не в экспресс, а в обычный автобус, и теперь мы начали петлять по проселочным дорогам, заезжая в Кирьят-Анавим, Маале-ха-Хамиша, Абу-Гош, а вокруг лило, было много воды и много зелени, иногда из тумана, едва не высаживая окно, вдруг выступала скала, нависшая над дорогой, дождь со льдинками хлестал не переставая, и я думала: если здесь, в низине такое творится, значит, в Иерусалиме наверняка снег, которого господин Мани так опасался, но, наверное, и очень ждал, чтобы запереться в своей квартире, протопить ее как следует, погасить во всех комнатах свет, раздеться догола и опять сделать петлю, пододвинуть табурет…
– Да, мама, я так и не смогла избавиться от этой мысли, она вдруг стала донимать меня, когда мы колесили в окрестностях Иерусалима. И вот автобус выехал наконец из последнего поселения, вернулся на главную дорогу, которая вилась меж лесистых холмов, и стал набирать скорость. Я знала, что через несколько минут он выйдет на равнину и тогда уж понесется во всю прыть; и тут, мама, взыграли во мне чувства, как бы дух противоречия, я встала…
– Да-да, противоречия: почему это вдруг меня ни с того, ни с сего выпроваживают из Иерусалима. Я поднялась, и меня по проходу понесло к водителю. «Я очень извиняюсь, – сказала я ему, – но вам придется, если можно, остановиться. Я беременна, а вы едете быстро, и это вредно ребенку…»
– Да, ребенку. Сама не знаю, чего это вдруг я его сюда приплела…
– Да, а что такого?
– Что я такого сказала?
– Нет, он как раз был очень любезен, сразу замедлил ход и предложил мне пересесть вперед – там меньше трясет, но когда он увидел, что я ни в какую, то немедленно согласился и остановил автобус недалеко от бензоколонки, открыл двери и сказал: «Осторожно, не поскользнитесь». Как только автобус растворился в тумане, а вокруг ни звука, кроме шума дождя, я, мама, ни минуты не колеблясь, перешла на другую сторону, опять в направлении противоположном, и когда я дошла до развалин, ну знаешь, этих, что там внизу, в Шаарха-Гай…
– Да, там, где, как нам рассказывали, был когда-то постоялый двор, и все, кто ехал в Иерусалим, тут останавливались, чтобы дать отдых лошадям. Здесь была уже совсем какая-то другая тишина, и я почувствовала, что меня уже ждут… Ну эти… автор или режиссер с большой черной камерой… Как будто мне была назначена встреча, и я о ней совсем позабыла, а они сидят и ждут, там, наверху, на каменных террасах, среди деревьев, обхватив головы руками, как ты сейчас. И не смотри на меня так, мама, уверяю тебя, я вполне в своем уме… Ш-ш… кто-то стучит. Сиди тихо…
– Сиди тихо… Кто это может быть?
– Неважно, неважно. Так ты один раз не откроешь. Что случится?
– Нет, не вставай.
– Ты хочешь, чтоб я тебе больше ничего не рассказывала?
– Что такого?
– Нет… Нет… успокойся. Я просто все время пытаюсь передать то странное чувство, которого у меня никогда раньше не бывало, – что я, в общем-то, не сама по себе, а часть истории подлиннее, в которой пока еще трудно разобраться, потому что она только начинается, но если я запасусь терпением, то, может быть, что-нибудь и прояснится. Это меня успокоило, мама, и мне даже понравился этот полуразрушенный постоялый двор, который все знают и проезжают мимо, не представляя, что там внутри. Я стала слышать шум воды, струящейся отовсюду, и представила себе путников, направляющихся из Яффы в Иерусалим, которые, как нам рассказывали, лет сто назад останавливались здесь на ночь, и знаешь, мама, мне вдруг стало так легко на душе, я будто бы отключилась…
– От чего? От жизни, от беготни, от университета и от экзаменов, от болей… И я, наверное, могла бы сидеть там часами в своем укромном уголке среди развалин, сидеть и смотреть, как по шоссе в обе стороны несутся машины, следить за тем, как там вдалеке на черном тяжелом небе над долиной Аялон солнце все еще ведет борьбу за существование; и я опять подумала и сказала себе: даже если все это не что иное, как фантазия, почему бы не удостовериться… Ведь этот господин Мани со своей депрессией может, если будет вести себя нормально, скоро стать дедушкой. Поэтому я вышла из своего укрытия и стала ловить попутку, и через полчаса была уже в Иерусалиме, где к тому времени шел настоящий снег, изо всех сил старавшийся окрасить все улицы в белое…
– Да, самый настоящий снег, в среду вечером. Разве не передавали по радио?
– Чудесно…
– Конечно, я помню, мама, что ты практически никогда не видела снега, может, поэтому он меня и не остановил – хотелось получить хоть какое-то, пусть самое малое преимущество перед тобой…
– Самый настоящий, но он только начал падать, и еще не было понятно, удержится ли он на тротуарах, но в этом есть что-то торжественное и благородное, когда вокруг тихо и плавно опускаются эти длинные перышки, как будто я и вправду попала в Европу, и потому я сразу же поехала на ту большую площадь возле Президентской резиденции (там это приятное «европейское» чувство ощущается сильнее) и пошла бродить по улочкам, между домами, которые помнила со вчерашнего дня, глядя, как на них падает снег; теперь уже я пошла посмотреть и на дом премьер-министра, возле него стояла палатка, увешанная призывами «положить конец войне в Ливане», в палатке – двое, сидят, скрючившись от холода, закутавшись в большое пестрое одеяло. Я искала хоть небольшой сугроб, чтобы наступить ногой на снег, и молила Бога, чтоб снег пролежал хотя бы ночь и не растаял так быстро, а сама все еще не могла набраться храбрости идти туда, ведь как мне объяснить ему, почему я вернулась, и не выглядеть при этом жалкой, а выглядеть так я ни за что не хотела, чтобы не дать ему оснований опять выставить меня, даже если он станет делать это со всей своей сефардской обходительностью, но в конце концов ноги привели меня к театру, в котором сейчас не горело ни одно окно. Я спустилась мимо стоянок, на которых не было ни одной машины, и вышла к пустырю возле лепрозория; здесь я с радостью увидела, что снегу, который ветер сметает с тротуаров и дорог и который там тает, тут, на земле, удалось удержаться и образовать сугробики между камнями, и можно даже слепить снежок и кинуть его мальчишкам, выбежавшим посмотреть на снег; и вот я уже вышла на ту длинную улицу, но в его дом не вошла, а вошла в соседний – немножко согреться, потому как на самом деле промерзла до костей, свитер был весь мокрый, хоть выжимай, и я вдруг испугалась: не повредят ли эти мои развлечения крошечному существу, что живет во мне, не замерзнет ли оно, не нарушится ли его генетическая формула, и я решила, что если немедленно не зайду куда-нибудь погреться, то совершу преступление…
– Я так и знала, что ты это скажешь…
– Хорошо, хорошо, пусть будет предлог…
– Да, я согласна, в этом все равно есть нечто жалкое, даже если в тот момент я не думала о себе, а только о том, что живет во мне, и только ради него…
– Хорошо, хорошо, неважно, пусть я вернулась, чтобы выглядеть жалкой. Так вот, я поднялась и позвонила, но ответа, как обычно, не было, и я решила: на этот раз я не буду упорствовать, фантазия или не фантазия, но я от этого всего очень устала. Я спустилась и вышла на улицу в поисках остановки автобуса, и тут я узнала его машину – на заднем сиденье лежала судейская мантия, но и тогда я сказала себе: какое мне дело; если он так уж мечтает покончить с собой, я не в силах ему помешать; не могу же я каждый вечер мчаться из Тель-Авива или из Машабей-Саде спасать его. Я пошла дальше, прошла его улицу и вышла к торговому центру, вполне симпатичному, там было маленькое кафе, и я зашла перекусить и погреться, там я сразу подумала о тебе, что ты, должно быть, уже волнуешься, и первым делом позвонила в мошав и попросила этого добровольца из Германии передать тебе, что я звонила, но тебе, значит, ничего не передали, а потом я присела у окна, и попила, и поела, и еще немножко посмотрела в окно, как снег все еще не сдается, бесславно погибая под колесами машин и ногами людей, топчущих его на тротуарах, и я словно прониклась значением, которое придавал этому снегу господин Мани, хотя и не очень понимала, в чем оно состоит; тут пропиликало девять, и по телевизору в кафе пошел «Маббат»[15], который начался кадрами: снег в Иерусалиме; и все смотрели, чувствуя торжественность момента, – даже если на улицах снег к утру растает, на пленке он все равно останется, он уже запечатлен, и еще можно было, мама, не роняя достоинства, уехать в Тель-Авив, и я встала и расплатилась, сказав себе: хватит, прощай, Иерусалим; но перед тем, как выйти из кафе, я решила просто так звякнуть – узнать повесился он там уже или все еще примеривается, и вновь то же самое – ответа не было, и я подумала: неужели он опять принялся за свои подлые штучки, конечно, если он еще живой, а если мертвый, то, значит, не стало и второго деда, горько усмехнулась я про себя, и когда маленький Мани появится на свет, то будут вокруг него одни женщины…
– Потому что и Эфи не будет…
– Так…
– Потому что я не строю иллюзий…
– Так… такое у меня чувство…
– Я же сказала тебе, что еще просто не было времени рассказать ему, но я уверена, что вся эта история, ребенок, будет ему не по душе…
– Потому что у него, насколько я знаю, совсем другие планы… Ехать учиться за границу, и только ребенка ему сейчас не хватало. Да и вообще, вообще нельзя знать на самом ли деле у нас любовь или просто так…
– Ну, правда, мама, может, не сейчас… Мы еще поговорим о нем, сейчас ведь я о другом… Так вот, вышла я из кафе и пошла назад по его улице, и заглянула на минуту в его подъезд, только чтобы проверить, вернется ли то приподнятое чувство, чувство того, что я не одна, что меня направляют, но ничего не произошло, никто меня там не ждал, ни автор, ни режиссер, ни оператор, никто, как будто все оставили меня на произвол судьбы, и с этих пор все на моей ответственности. И тут, мама, у меня как-то опустились руки, может быть, от усталости, ведь этот снег, тем более, если его видишь в первый раз, отнимает силы и нагоняет сон, и я сказала себе: хватит, пора раз и навсегда распрощаться с господином Мани, и, не включая света, я поднялась по ступенькам на его лестничную площадку, но не постучала и не позвонила, а просто присела в темноте у дверей немного согреться перед дорогой, и меня разобрала злость: почему это я позволила всем так просто, как ненужную вещь, бросить меня тут в углу, под дверью…
– Всем… всем…
– Да, всем… Всем, кто хотел…
– Неважно, неважно, потом…
– Погоди, погоди…
– Неважно… Ничего я не имела в виду… И тут, мама, в подъезде зажегся свет, и я увидела, как по лестнице поднимается пожилая дама, такая кругленькая и миленькая. Оказалось, что она соседка из квартиры напротив, и, увидев, что я сижу тут, как собака, под дверью, она сразу стала расспрашивать меня, будто мы старые знакомые, и она знает, что я здесь своя: «Что случилось? Опять потеряла ключ?..»
– Да. Она, наверное, меня с кем-то спутала или, может быть, видела, как я выходила утром из этой квартиры. Я пробормотала нечто нечленораздельное, похожее на «да», и этого было достаточно, чтобы она тут же зашла к себе и вынесла мне ключ, запасной, который господин Мани оставляет для Эфи, который часто забывает свой, и я оказалась в крайне неловком положении – с ключом от квартиры, которая…
– Нет. Да, я пыталась потянуть время, дождаться, пока она зайдет к себе, а потом скоренько улизнуть, но она стояла на пороге своей квартиры, желая убедиться, что все в порядке, что я отперла дверь; мне ничего не оставалось, мама, и я тихонечко повернула ключ, капельку приоткрыла дверь и улыбнулась ей, мол, большое спасибо, надеясь, что теперь уж она успокоится и уйдет, однако ничего подобного – она все стояла в потемках и следила за мной с очень живым интересом, поэтому мне пришлось переступить порог и закрыть за собой дверь…
– Нет, я вовсе не собиралась проходить…
– Конечно, мама, а ты что думала? Постоять, затаив дыхание у дверей, а потом сразу назад, наружу, чтобы никто не заметил, если там вообще кто-то есть живой. В квартире было точно так, как вчера, – все пышет жаром, темно и ни звука, и я подумала: неужели опять та же история? Не стало ли это противоположное направление слишком опасным, потому что на этот раз я была уверена, что все кончено, и подумала: хорошо, что по крайней мере у него хватило приличия и такта повеситься вечером, а не средь бела дня…
– Нет, боже сохрани, я вовсе не собиралась пугать его, даже в мыслях такого не было, мама. Я только рассказываю тебе, какие мысли были у меня в голове, а видеть вокруг я еще ничего не видела; хоть я помнила расположение комнат, но глаза медленно привыкали к темноте; постепенно я стала различать знакомые предметы: телефон в гостиной, рядом статуэтка лошади и ряд греческих амфор на полке, а вон там закрытая дверь бабушкиной спальни, и я помню, что сказала себе, мама: ну, Хагар, теперь ты можешь издать надлежащий душераздирающий вопль, крик ужаса, от которого холодеет кровь, ради которого ходят смотреть фильмы с убийствами; только знай, что здесь не кино и не роман и даже не повесть, никто тебя не услышит и не постигнет трагизма случившегося, крик твой останется с тобой, и кровь от него похолодеет только в твоих жилах, так зачем же это нужно? А потому, раз уж ты вошла и тебя видели, иди, посмотри, что там творится, – может, тебе придется потом отвечать на вопросы, так хоть чтобы ты знала, что говорить, и я пошла медленно по коридору, все еще не зажигая света, потому что самого кошмара я себе как-то не представляла, а только его тень, хотя я знаю многих людей, для которых тень намного страшней, чем то, что ее отбрасывает; я открыла дверь и сразу увидела, что комната, которая была чистой и прибранной, когда я уходила утром, опять…
– Нет, теперь ты уж слушай, ты должна выслушать…
– Нет, ты должна, а то, что получается? Ты все время твердишь: фантазия, фантазия, а теперь не хочешь дослушать, когда меня прямо распирает… Так вот, словно тайфун пронесся по комнате, которая была еще утром чистой и прибранной, будто тут кто-то бился в истерике: бросился на кровать и разнес ее, разорвал простыни, разметал по комнате одежду, побросал на пол бумаги, старые фотографии, и опять, словно по внутренней логике того же самого страшного сна, у окна был готов небольшой эшафот, со всеми приспособлениями, точно такой же, тютелька в тютельку, жалюзи плотно закрыты, ни щелочки, ремень спущен и на нем завязана петля, и даже табурет придвинут – все, как в прошлый раз, декорация той же картины, будто каждый вечер он испытывает, себя, пытается убедить, приучить себя к мысли, репетирует самоубийство, и так до тех пор, пока причина не станет достаточно ясной, осознанной и убедительной, чтобы решиться; тут, мама, мне впервые стало его по-настоящему жалко и захотелось чем-то помочь, и вместо того, чтобы встать и поскорее убраться из чужой личной жизни, в которую, как ты правильно говоришь, никто не давал мне права соваться, у меня появилось желание окунуться в нее как можно глубже и дальше плыть против течения, в том самом противоположном направлении, которое меня все время так влечет, словно где-то там огромный магнит; я прошла по коридору до ванной, что рядом с кухней, потому что решила, раз уж все идет по тому же сценарию, значит он сейчас совершает обряд омовения как одно из звеньев в цепи подготовки к смерти…
– Я рада, что ты немножко развеселилась…
– Потому что это действительно смешно: я, как форменная лунатичка, расхаживаю по темной чужой квартире в поисках ее хозяина, чтобы спасти его от навязчивой мысли о самоубийстве. Я, наверное, ворвалась бы и в ванную, но дверь ванной была открыта, также, как и дверь из ванной на маленький задний балкончик, который я не заметила утром, и через нее был виден внушительный силуэт Иерусалимского театра рядом с Домом президента, и там, на балкончике, где держат швабры, ведра и прочую дребедень, стоит мой самоубийца собственной персоной, в пальто, таком широком и тяжелом, что с первого взгляда вообще кажется, что это огромный ворох одежды или шкаф, стоит и спокойно покуривает на свежем воздухе, под открытым, вдруг прояснившимся небом, на котором были теперь видны даже звезды, весь погруженный в себя настолько, что вообще не заметил, как я вошла. И вот я стою и думаю, как бы мне так осторожно и мягко дать ему знать, что я, мол, тут; в этот момент он вдруг повернулся, и, ты не поверишь, но он испугался куда больше, чем я, просто остолбенел, сигарета выпала изо рта, и он испустил короткий, но устрашающий крик, как будто и он в каком-то фильме или романе, только тут режиссер попросил его закричать по-всамделишному. Он сразу узнал меня и пришел в себя, рассмеялся и даже попробовал обратить все в шутку. «Боже милостивый, – сказал он, – это опять вы? Не верю своим глазам. Вы удивительная девушка, такая настырная. Только скажите, ради всего святого, как вы вошли? Неужто, уходя, прихватили с собой ключ?»
– Да, но совсем беззлобно, так по-хорошему, мама, будто втайне даже рад, что я вернулась спасать его; я стала что-то бормотать про соседку, которая буквально силой заставила меня войти, и он сразу сказал: «Да, это госпожа Шапиро, она всегда беспокоится», – и я уловила в его голосе недовольство, словно он хотел сказать, что эта дама позволяет себе слишком много, почему – ему самому непонятно, а потом он так спокойно и с расстановкой, все еще стоя на балконе, стал рассуждать о снеге, будто старался уговорить себя, а заодно и меня, что я вернулась в Иерусалим исключительно из-за снега, и даже готов был признать, что я правильно сделала, до утра снег растает, вот уже небо прояснилось и, пусть на улице сейчас вроде бы холодно, но этого недостаточно, чтобы снег удержался или снова пошел; и когда, мама, я увидела, как он смущен и как пытается выкрутиться, я тоже пошла на попятную и вместо того, чтобы выложить ему всю правду, ни с того ни с сего стала что-то изобретать и промямлила, что, мол, не только из-за снега я вернулась, а и за тем, чтобы завтра пойти на кладбище, как бы вместо Эфи, которого не отпустили из армии…
– Да, я ему так и сказала, не хотела, чтоб он хоть на секунду подумал, что я целый день хожу за ним по пятам, чтобы помешать ему вешаться. Вначале и он, кажется, был удивлен моим объяснением, как будто бы он и думать забыл про завтрашний день, и это понятно: если он представлял, что к утру будет мертв, то сама подумай, выходит, что один мертвец должен поминать другого; но мало-помалу ему это даже понравилось, моя идея пришлась ему по душе, может, ему очень хотелось поверить, что это и есть причина моего очередного вторжения. Оттуда, из темноты, он кивнул мне со скорбной признательностью и заметил с какой-то странной усмешкой: все-таки жаль, что я женщина, а не мужчина, потому что ему не хватает мужчин для миньяна[16], а без миньяна он не сможет сказать каддиш[17].
– Да, очень странно… Я тоже думала, что каддиш это что-то глубоко сокровенное и каждый может прочесть его, когда захочет, но оказалось – нужен миньян, и он даже попытался объяснить мне, почему это так обязательно, и вдруг, мама, когда он говорил, а я смотрела на пустырь рядом с лепрозорием – как причудливо разукрасили его белые пятна снега, – что-то в его словах меня будто задело за живое, меня, мама, вдруг начали душить слезы, я не могла сдержаться и расплакалась, сама не знаю почему, на этом балконе, заставленном ведрами и швабрами.
– Да, ревела по-настоящему, прямо навзрыд и не могла успокоиться, хотя знала, что тем самым как бы даю ему над собой власть, а он будто бы ждал этих слез – стоит себе молча и курит как ни в чем не бывало, и такое чувство, словно он как бы даже меня таким образом хочет немножечко наказать за то, что я так бесцеремонно и неотвязно преследую его целый день, за то, что я позволила себе вмешаться в его жизнь…
– Нет, мама, он, конечно, не прав…
– Нет, он не прав, и ты не права, поскольку то, что вы видите и считаете вольностью и даже бесцеремонностью, для меня, мама, это долг, который исходит из моего естества, как паутинка из паучка.
– Паучка, который шевелится во мне сейчас…
– В которого превратился генетический код…
– Так нас учили в интернате, я помню, как нам объясняли про стадии развития зародыша…
– Я тебе говорю… Я прекрасно помню… Даже таблица была такая с картинками в школе…
– Значит, ты, наверное, забыла или вас по-другому учили…
– Не волнуйся…
– Со мной? Ничего.
– Опять «фантазия»? Тебе от этого станет легче, если все, о чем я тебе рассказываю, ты назовешь моими «фантазиями»?
– Почему ты ищешь того, чего нет…
– Нет, я не знаю, что ты видишь «в дебрях моих историй», о чем я прямо не говорю. По-моему, ты все придумываешь…
– Может, ты видела это в дебрях своих авокадо, но никак не «в дебрях моих историй»…
– Боже сохрани, мама… Я вовсе не хочу тебя обидеть…
– Ну хорошо, извини, извини…
– Я прекрасно отдаю себе отчет во всем, что я делала…
– Какая разница? Главное, я-то знаю, что у меня были самые чистые намерения…
– Что?
– Как ты сказала?
– Да ты что? Конечно же, нет…
– Так значит, эта та мысль, которая тебе не давала покоя…
– Спросила бы раньше. Что тут такого?
– Ну так вот, успокойся – мне даже в голову не приходило, даже во сне…
– Потрясающе…
– Но, между прочим, должна сказать тебе по секрету, что обаяние Мани-отца намного сильней и как бы «подлинней», чем обаяние сына…
– Этого в двух словах не объяснишь… Вот увидишь обоих, тогда, наверное, поймешь, что я имею в виду…
– Нет, только так, намекнула. Когда мы оказались у дверей бабушкиной комнаты, я взяла и сказала: «Я видела жалюзи опять сломались, и ремень болтается, как веревка на виселице». Он громко рассмеялся, покраснел и сказал: «Да, и в комнате страшный кавардак; я ищу одну вещь и не могу найти. Сегодня вам будет неудобно там спать, лучше в гостиной – диван раскладывается, на нем всегда спит Эфи, когда приезжает». На том разговор закончился, мы прошли мимо этой комнаты, где по утрам порядок, а по вечерам беспорядок, в гостиной он раздвинул диван и принес мне ту же самую доисторическую ночную рубашку с вышивкой и простыни, кое-где драные и несвежие – поди знай, кто на них спал, – я сама или кто-то другой, и так, молча, по-деловому, с невозмутимым видом постелил, устроив меня на ночь, еще на одну ночь в доме.
– Нет, мы и потом почти не разговаривали, будто был заключен договор о мире или по крайней мере о прекращении огня, он перестал сражаться со мной, выделил мне эту комнату, отключил телефон и предупредил: завтра подъем очень рано. «Не волнуйтесь, – успокоила я его, – я же киббуцница, причем из Негева, а у нас в Негеве самые большие специалисты по ранним вставаниям». Он улыбнулся и вышел, притворив за собой дверь. Теперь у меня была как бы своя территория в этой квартире, я погасила свет и открыла окно, чтобы впустить свежего воздуха – к ночи совсем распогодилось, и небо было спокойным и ясным; я переложила подушку на другой конец дивана и взяла в руки книгу, но оказалось, что я слишком устала, тогда я включила телевизор, сначала совсем без звука, пока не кончился «Маббат», а потом немного прибавила звук, чтобы смотреть фильм, который я то ли видела раньше, то ли не видела; начало было куда ни шло, а к концу оказалось, что полная чепуха…
– С самого начала? Почему? Начало было как раз совсем неплохим…
– Нет, не хотела крутить ему голову, да и не знала, есть ли горячая вода, а ждать не хотела, и, кроме того, ведь утром прямо с кладбища я собиралась помчаться в Тель-Авив, а там уж дома, у бабушки я устрою себе роскошную ванну и голову смогу помыть – пора, мне и самой надоел такой кочевой образ жизни…
– Что? Душ сейчас? Хорошо, хорошо, я скоро…
– Если уже кипяток, выключи бойлер…
– Скоро… скоро… Куда мне спешить? Значит так, проспала я там еще одну ночь, а в пять часов утра он уже стоял у моей кровати, весь в черном: черный пиджак, черный галстук, черная борода и только глаза красноватые от недосыпа, и я не могла понять, что ему так горит нестись на кладбище в такую рань, как будто бабка и вправду ждет его там не дождется. На кухне меня уже ждал завтрак: черный хлеб, маслины и несколько разных сыров, овечьих и козьих, а господин Мани был явно чем-то озабочен, обеспокоен, и вдруг сказал, причем так серьезно и со значением: «Если вас спросят, кто вы такая, скажите, как есть, – что вы подруга Эфи, что должны были приехать вместе с ним, но его в последнюю минуту не отпустили из армии…»