Полная версия
Ведьмы
– А правда ли, что выкобенивалась ты сегодня у Святого дуба о полюдье гадая, и кобение то волхвебное до конца не довела?
Потвора искоса поглядела на Дедяту. Глаза у Дедяты были хитрые и веселые. Потвора улыбнулась.
– Осердилась на что-то вещая птица. Недовольная улетела.
Обряд встречи шел своим чередом. Видно было плохо, слышно и того хуже, однако с берега никто не уходил, узреть такой важности по-зорище и можно было лишь раз в году.
Вот и взирали, как осторожно, под локотки вывели престарелого Колдуна, как вздел он вверх дрожащие руки, как тотчас отхлынули в стороны младшие волхвы-хранильники, образовали большой круг, внутри которого ближе к обрыву встали старшие волхвы, а с речной стороны княжие послы. В середине того круга подготовлены были заранее два больших кострища для Чистых огней. Круг этот назывался "коло", и был он отражением обрядным коловращения ясного солнышка, светлого лика Даждьбожьего, когда держит он путь по небесной околице в колеснице своей огненной.
Повинуясь движениям рук Колдуновых, вышел к кострищам волхв Сварожник, владыка огня и волхвебной кузнечной хитрости, со своими помощниками. Им предстояло вытереть из дерева Чистый Живой Огонь.
Сварожник опустился меж кострищами на землю и бережно поднял кверху в сложенных лодочкой ладонях матицу, – отполированную от частого употребления чурочку с глубоким лоном – влагалищем для Перунова песта. Помощники, с поднятыми к небесам пестом и крутильным лучиком-смычком, закружились около него, обозначая опускание сиих святых даров Перуновых с небес в руки славянских волхвов. Сварожник вставил пест в матицу, захватил конец его тетивой смычка. Помощники встали рядом, держа наготове просмоленные берестяные факелы.
Снова взмахнул руками Колдун. Будто ветром подхваченные, заскользили коловоротно хранильники в торжественном танце, распевая ко́лядки – величальные напевы в честь Даждьбога, предка славянского, бога солнца и света чистого небесного белого, трением колес колесницы солнечной о твердь небесную рожденного. Стремительно засмыкали лучиком Сварожник с помощниками. И вот пыхнул над лоном матицы дымок, возвестил о рождении во чреве чурочки, что есть отражение обрядное Матери сырой земли, Чистого Живого Огня. Под гром барабанный, под сладкосогласное роговое пение, разом, споро, дружно разгорелись очистительные костры. И значит, не было никакого злого умысла ни с какой стороны, ни у приезжих, ни у встречающих. А следили за обрядом придирчиво, всякое бывало, знаете ли. Случалось, замыслив недоброе и огонь подменяли, чтобы обряд силы очистительной не имел, чтобы не мстили за предательство Желя с Карою, свирепые богини мщения славянские. А то они, мстильницы, такие: привяжутся, покою не будет до свершения мести. Жгучими муками жалости жжет душу Желя. Лютую месть придумывает Кара, чтобы покарать, чтобы обрушиться на голову предателя. Вот и зрели за обрядами всем миром и каждый в отдельности, недаром те обряды назывались по-славянски по-зорищами.
Коло распалось. Ушел из круга Сварожник, бережно припрятав до следующего раза драгоценную матицу с ее лоном-влагалищем, кое есть отражение женской сути матери сырой Земли священное, и пест Перунов, отражение небесное мужского гоя, который гой есть самая суть мужская, что и делает здесь, на земле мужчину мужчиною. Хранильники передали Колдуну на вышитом о́берегами полотенце резную в виде солнышка деревянную тарель с хлебным караваем нового урожая и солонку с солью. Справа пристроился О́бережник, второй по значению волхв Погоста, волхв-лекарь, волхв-защитник от самой от костлявой старухи с косой, от Мораны, черной богини и служанок ее Мар, знаток и владыка амулетов, о́берегов, заговоров и иных охранительных священных слов. В руках он держал глиняный горшок с кашей и большой деревянной ложкой навтык. Слева, откинувшись назад под тяжестью ендовы со ставленым хмельным медом, тяжко подсеменил Облакогонитель. Да и то сказать, сама ендова серебряная, и меду в ней – семерым упиться до беспамятства.
– На старом-то болотном Погосте, говорят, гостей только на серебре встречали, – сказал Дедята. – Правда это, а, Потвора? Вроде бы, блюдо под хлеб два хранильника несли. И корчагу с кашей тоже два. И ендова была, не в пример этой, в виде диковинной птицы лебеди, сверху серебряная, внутри золотая, и клюв у той у лебеди тоже был золот, и глаза из алого камня лала, и ковши при той ендове были в виде малых лебедят, висели на ней, за бока клювами цеплялись, и в бока же лапками упирались. Ты маленькая была, помнишь, нет ли?
– Много чего было на родовом Старом Погосте. Великий был Погост. Чтили его, уважали, доверялись ему все окрестные племена, а не боялись, как сейчас Погоста княжьего Нового боятся, и через то несли от всего сердца щедрые дары. Да что соседи! И хвалынские, и хазарские, и болгарские, и даже царьградские гости торговые приходили и находили в нем защиту и приют для обоюдно многоприбыльной торговли со всеми окрестными племенами. Справедливый был Погост, никому не прислуживался, а служил только роду.
Хранильники запели в рога. Тотчас волхвы и присланные князем слы во главе с отроком тронулись с места, пошли навстречу друг другу и встали меж очистительных костров, двух шагов друг до друга не дойдя. Волхвы разом согнулись в поясном поклоне. Отрок в ответ склонил голову, спутники его, слы княжие, вернули волхвам поклон поясной. Отрок принял у Колдуна каравай, разломил на части, посыпал солью, потом бросил ломоть в костер по правую руку от себя. Подскочивший хранильник принял блюдо и застыл, согнув спину. Колдун взял у О́бережника горшок и с поклоном же протянул отроку. Отрок зачерпнул каши и кинул в левый костер, и снова, как из-под земли, возник хранильник, чтобы подхватить из его рук священный сосуд. Колдун принял у Облакогонителя ендову. И вовремя. Еще мгновенье промедли – свалился бы Бобич на землю вместе с медом.
– Не стоять человеку прямо, коли в нем хребта нет, – шепнул Дедята Потворе. – Чужая сила ему не опора, а, не распрямившись, как поклонишься?
Потвора без улыбки покачала головой. Дедята покраснел и нахмурился.
– Ты это зря, – сказал он с упреком. – Не о телесной хилости речь. Я о том, что ежели перед начальствующими на брюхе елозить… Чтобы уважение оказать, поклониться надо, а на брюхе лежа – как поклон отдать? Как, ниц валяючись, чужой поклон примешь?
– Это ты не сможешь принять, – ответила Потвора сквозь зубы. – Я не смогу. А эти и с брюха примут, чужой-то, даже если им тебя для этого придется лицом в грязь втолочь по самую макушку.
А на том берегу Колдун уже плескал медом меж костров. Дело шло к концу. Хранильники споро обежали участников обряда, обнося их кашей, хлебом и медом. Какое-то время все сосредоточенно жевали, потом Колдун, вздевши руки к небесам, возгласил славу всеблагим, за дальностью и слабостью голоса по-зорищем не услышанную, и тут же снова запели рога.
Волхвы смешались с посольскими слами. Колдун, опираясь на высокий двурогий посох, повел отрока к Погосту. А впереди, с боков и позади посольства, оттеснив хранильников, шагали невесть откуда взявшиеся дружиннички, ребята хмурые, ражие и при всяческом железе: обряд обрядом, а осторожность не помешает. Случалось всякое.
– Ну, все, дань считать пошли, – сказал Дедята. – Закрома смотреть, погреба. Сегодня смотрины, счет дани и встречный по́честный пир. Завтра дань грузить, и опять же пир, отвальный. Послезавтра отплытие.
Берега опустели. Только у лодей пересмеивались и перемигивались с девками посольские гриди, да суетились у святых костров хранильники, раздавали угли и головешки окрестным хозяйкам, совавшим со всех сторон горшки с сухой лучиной, мхом и трутным грибом. От Живого Огня головешки. Этот огонь благой, ни пожара от него не приемлют добрые люди, ни иного зла, и зола тех костров от всех болезней.
4
Погост расстарался. Волхвы с ног сбились, обустраивая по́честный пир. Умысел дальний: сбор дани дело не безвыгодное, и не потому оно не безвыгодное, что богатство к рукам сборщика липнет, не пойдут никогда волхвы на воровство, какое воровство, сами посудите, зачем, когда все, что надо, тебе принесут, да еще умолять будут, чтобы взял?
Не простая братчина пир по́честный, не посиделки. Тут одною ссыпью бражною под пивко мужицкое немудрящее не отделаться. Ломились от снеди столы. Рубленные большими кусами истекали жирным соком мяса дикие и домашние. И бычок, зажаренный целиком и разделанный заговоренным топором лично О́бережником. И косульи седла, томленые с травами пахучими в ямах под алыми углями. И дикая свинья. Окорока оленьи, медвежьи, лосиные вареные и копченые. Саженные окские осетры. Уха стерляжья. Лещи печеные. Боровики в сметане. Птица разная боровая и домашняя. Каши всякие, пироги и хлеба, и расстегаи с рыбою, и овощи, а уж пития, пития, веселись, душа славянская, вволю. Тут тебе и корчаги с медом цельным и ставленым, и ушаты с брагою, с пивом, квасами и медовухами, и зелено-вино травное пахучее настойное.
Суетится народ вокруг столов, а слы княжие пока в бане. Парить их повел лично Облакогонитель с целою дружиною хранильников. Парить под квасок хлебный, под настой мятный, под пивцо хмельное солодовое с веничным сечением, верчением суставов, мятием мышц руками и растиранием всего тела пареным лыком да медвежьей рукавицей.
К столам размякших слов вели под ручки белые со всем возможным бережением и почетом. Провели на Веселый остров, усадили в прохладе на по́честные места перед громадным турьим рогом, окованным серебром. Градские подглядели уже, что за рог вынесли хранильники на пир, какая кощуна будет возглашаться при величании. Оказалось, чтить будут Переплута, бога мира внутриземного, бога-подателя вземных богатств и повелителя растительной жизни. По серебряной оковке устья рога изображалась красивыми чеканами кощуна про клад Переплутов, заклятый богом на двенадцать голов самых, что ни на есть, гой-еси молодцев. И овладеть им можно было только в жертву Переплуту оные головы принеся. Добыл тот клад к вящей славе и пользе для рода своего волховальной прехитрой хитростью пращур вятичей великий князь Вятко. Принес князь в жертву богу двенадцать голов петушиных: уж коли он, петух, не гой-еси – не ходок, то есть, по сладкой женской части, то кто ж тогда? Кто среди всего живущего на матушке-земле имеет гой более крепкий и неутомимый, способный заполнить чрева женские рода своего жизнетворным семенем? И отступились от клада охранники – свирепые крылатые псы Семарглы. И взял Вятко, предок вятических князей все богатства матери сырой Земли, коим владеют по праву и по сей день благодарные потомки его. Со смыслом избрал кощуну для пира волхв Кощунник, хранитель преданий седой старины, хозяин требы – поклонения Всеблагим богомолитвенного.
Загудели рожечники, возвещая начало пира. Поднялся с места волхв Кощунник. Малахай на нем белый с рукавами широкими расшитыми, и оплечья белые же, расшитые чудесными знаками и хитрыми о́берегами. Вскинул он руки, призвал на пирующих милость всеблагих небожителей, качнулся над столом вправо, качнулся влево. Нежно запели гусли. Два хранильника, тоже в белых расшитых одеяниях, подняли над головами тяжелый, наполненный пьянящей влагой турий рог. И низко, так, что мороз по коже, вступил голос Кощунника, славящий всеблагого бога Переплута и пращура вятичей великого князя Вятко.
Меж тем, волхв О́бережник плеснул из рога в священные костры, отпил глоток сам, с поклоном передал княжичу. Брячеслав поднялся с места, принял тяжелый рог и припал к нему губами. Кощунник смолк, только гусли с гудком вели торжественно величальную мелодию. Но вот княжич вернул рог О́бережнику, вытер губы и сел на место. Голос Кощунника без видимого усилия накрыл всех пирующих и на Веселом острове и на Нарском берегу. Хранильники так же над головами поднесли рог второму по значению послу, емцу-даневзымателю. Рог пошел по кругу.
По́честный пир – дело тонкое. Пока костры не прогорят до золы, ни один человек от стола уйти не смеет, дабы честникам обиды не нанести. А тут – такие люди! Хранильники постарались, развели костры – дым коромыслом. Тем кострам полыхать и полыхать, до утра прогорели бы. Вот и пир покатился, разгораясь. Костры – дым коромыслом, и пир – дым коромыслом.
Так уж повелось на по́честных пирах, сидеть на верхних местах почетно, желанно и… скучно до сил нет. Там, внизу, веселие и пение и скакание и пляски, а уж хохот – чисто ржание лошадиное. А тут, наверху, степенная беседа. Крепитесь, честные мужи. Ну а о чем говорить мужам, когда все дела обсуждены, новости рассказаны? Известное дело. Кто какого зверя завалил: когти – во! Зубы – во! Рога – во, во и во! Либо о красавицах, про которых тоже – во и во! Либо уж о набегах лихих, сечах злых и молодецком славном оружии. Волхвы люди бывалые, а у старшин родовых и у градских самостоятельных мужей рты пораскрывались – ворона влетит.
– Ты своим византийцем чванишься, будто это не меч, а молодая жена, – под общий хохот говорил воевода Бус тиуну Олтуху. – Лучше скажи, какую отвалил за него цену?
– А сколько было запрошено, – отвечал Олтух заносчиво. – Потому что такого меча ни у кого больше нет во всей славянской земле, ни у нас в Дедославле, ни в Гнездно, ни в самих Новограде и Киеве.
Олтух выдернул меч из ножен и плюхнул его на стол. Посмотреть было на что. Лезо полпяди шириной, длинное, хищное, с синеватым отливом, рукоять рыбьего зуба с золотой вязью, на оголовье крупный самоцвет. А перекрестье меча было с большим художеством выковано в виде двух сцепившихся диковинных зверей.
– Ну, как? – вопрошал Олтух победительно.
– Хорош, – поддразнивая, смеялся Бус, – чтобы на пиру хвастать, лучше и придумать нельзя. Убери, неловко глядеть мужику на такую красоту. Будто баба чужая заголилась.
Пирующие грохнули буйным хохотом, расплескивая брагу и давясь едой. Бус продолжал:
– Ну-кося, глянь, какое лезо я сегодня здесь, в граде приобрел. Это, брат, не для пира, это для боя, и в бою сей меч твоих стоит трех.
Меч, выложенный воеводой, видом был грубоватее, на вес явно тяжелее, однако опытные бояры́ сразу вцепились в него и, удивленно цокая, передавали друг другу, пробуя лезо на ноготь и особенно внимательно почему-то разглядывая рукоять.
– Дядя, – вмешался княжич, – скажи, что это у него скрестье дугой к лезу оттянуто? Непонятно. Ты – объясни.
– Э-э, Брячко, тут мудрейшая волхебная хитрость, – веско сказал Бус. – Как я сам до того не додумался? Попробуй-ко повертеть им над головой… А теперь представь, что с коня рубишь, или сбоку. Видишь, как ловко. И рубить способно, и вражье лезо никогда на руку твою не соскользнет. Эй, Олтух, стукнуться мечами не желаешь, чей крепче? Ну и правильно, что не желаешь. Я своим, когда приценялся, вяз в руку толщиной чистенько-так-это срезал. Походя. А лезу хоть бы хрен по деревне, даже не притупилось, можно бороду брить.
– Может, дань с сего Погоста лезами брать? – задумчиво спросил емец. – А? Что скажешь, воевода? Вместо зерна. Зерно у них так себе. Мед хорош, воск, шкуры бобровые и иные очень хороши, а зерно – тьфу, барахло зерно, не в обиду хозяевам будь сказано.
– Э-э, а-а, кхе-кхе…– вмешался, в затылке чеша, градский воевода Радимир, – тут ведь, м-м-м, я не кузнец, конечно… А ну-ка, живо, зови сюда кузнецкого волхебника,– шепнул он ближнему хранильнику. – Вы вот что, бояры́, нашей ли работы лезо? У нас, вроде, так не куют.
К спорщикам чуть ли не вприпрыжку спешил Сварожник. Владыка огня и повелитель мудрейшей кузнечной хитрости был во всей волости лицом легендарным и почитаемым со страхом и трепетом, а вот, поди ж ты, спешил, как мальчишка. Он принял меч в задубелые ладони с такой нежностью и осторожностью, будто дитя малое новорожденное, осмотрел со всем тщанием и сказал:
– Откель у вас меч, бояры́? Лезо слоеное, ковано в семь полос разной твердости. Отменная работа. Делали когда-то в наших краях такие, но как сгорел болотный Погост… кхе-кхе… – Сварожник метнул на послов осторожный взгляд, – с тех пор не умеют у нас варить такой оцел, сталь, по-вашему. Сковать мы можем не хуже, да где оцел взять? Не наш меч, и рукояти мы такие не делаем, наши длиннее, и скрестье мы кладем прямое.
– Значит, не ваше лезо? – вкрадчиво спросил Олтух.
– Нет, – сказал кузнец с сожалением и возвратил меч хозяину.
– Так что ж ты нам головы морочишь, Бус, – радостно завопил тиун, – меч-то у тебя, выходит, заморский! Как же ты, знаток, сего обмана не распознал?
– Какой заморский, – рассердился Бус, – вон пень торчит от вяза, а вон мужик сидит, что мне меч продал. Вон внизу за столом мед глушит. А ну, тащите его сюда, сейчас узнаем, кто кого морочит.
Дедяту проводили к верхнему столу честью. Усадили против воеводы, расчистили на столе место, дали испить зеленого.
– А скажи-ка ты нам, добрый человек, – сказал Бус, глядя на него испытательно, – не ты ли продал мне сей меч?
Дедята удивился, оглядел уставившихся на него собеседников.
– А то кто же? Ты что, воевода, запамятовал? Я и продал. Ты еще вяз на берегу срубил. И цену дал хорошую, справедливую.
– А почему кузнец говорит, что работан меч не на вашем погосте?
– Получается, что так, – согласился Дедята, мельком глянув на Сварожника, – только ты не сомневайся, меч хороший, в бою не подведет.
– Ничего не понимаю, – рассердился вдруг емец, – толком объяснить можешь? Ты, данник, расселся тут за верхним столом, непочтителен, говоришь дерзко, как равный. Уж не ты ли сам его, скажешь, ковал?
– А что тут такого? – и того пуще удивился Дедята. – Ну, сижу. Ну, ковал.
– Ври-ври, да не завирайся, лапотник, – сказал емец презрительно.
Дедята вскочил. На плечах его тут же повисли хранильники, уговаривая, засуетились-захлопотали волхвы. Тиун охватил емца поперек тела руками и шипел что-то в ухо, не давая встать с места. Бояры́ и старши́на, внезапно протрезвев, настороженно глядели друг на друга.
– Успокойтесь, успокойтесь, я сказал! – громко стукнув по столу ладонью, выкрикнул воевода. И вдруг весело прыснул, – Ишь ты, горячка, не любишь бесчестья.
– Не знаю, воевода, может, у вас в стольном граде Дедославле привыкли враки говорить и слушать, а мы у себя в Понизовье бездельных речей говорить и слушать не хотим!
– Думай, что говоришь, – вскинулся княжич, но Бус остановил его, накрывши ему руку ладонью.
– Угомонись, – увещевательно сказал воевода Дедяте, – ну… утихни, обидеть тебя никто не хотел. Верно? – обернулся он к емцу.
– Может мне перед каждым смердом – данником на коленки вставать, извиняючись? – сварливо пробурчал емец.
– Он не смерд. Он старшина рода своего, – сказал Бус, лицо у воеводы было непроницаемое, глаза строгие. Тиун снова подсунулся к уху емца и сказал тихонько:
– Здесь край земли, дорогой, так-то. Снимется с родом своим, ищи-свищи его в этих лесах. Всех людей разгонишь, на ком полюдье станешь собрать?
– Ну, горячка, что там такое с этим мечом? – продолжал Бус благодушно. – Да отпустите же вы его, что вцепились?
Дедята стряхнул с себя руки хранильников, сел на место, отдуваясь, огладил усы.
– Я его сковал, вроде бы, как в оплату за свою работу.
– Не понял, – удивился княжич.
– Ты погоди, сестрич, ты ему не мешай, – перебил княжича воевода, – рассказывай, рассказывай, добрый человек.
Однако то ли Дедята от ссоры никак не мог отойти, то ли смущался от непривычного внимания, только рассказ у него получался сбивчивый и невнятный.
– Постройки у ней дубовые, значит так, тем постройкам стоять и стоять, и хоть великая она волхвебница, только работа эта не по бабе, тем более, для старухи… – Дедята умолк, развел руками.
– Ничего-ничего, все понятно, ты продолжай, – терпеливствовал Бус, – она это кто?
– А Потвора, со старого болотного Погоста ведьма.
– Ага, – сказал Бус, проявляя чудеса сообразительности, – ты, стало быть, ей венцы в срубе менял? Нижние бревна?
Дедята радостно закивал головой.
– Ну да, понятно, а она тебе в награду за службу сковала меч?
– Нет-нет, не она. Я сам, но по ее словам. А вот оцел, точно, бабуля и варила.
– Про скрестье, к лезу гнутое, тоже подсказала она?
– Она.
– Ну вот, все понятно, – сказал Бус увещевательно. – Вот только как же она тебе про него объяснила и убедила?
– И смех, и грех, – сказал Дедята, покрутив головою с веселием. – Погляди, говорит, рукоять какова у бабьих у бельевых вальков, видишь, говорит, как тем вальком по мужниной спине колотить способно.
За столом заржали взахлеб. Тиун, сделав понимающее лицо, спросил ехидно, радуясь случаю переменить разговор:
– Не та ли это Потвора, что кобенилась на градской площади про наше полюдье?
Волхвы скривились, как от кислого, а Дедята поугрюмел и сказал, что ничего такого не знает, ни о чем таком не слыхивал, а уж не видел и подавно. Тиун прицепился было к Бобичу, но емец перебил его.
– Ладно, ладно, – сказал он, – мы все поняли. Не поняли только, как это так получилось, что Погост оцел варить не умеет, а ведьма с замшелого родового капища заброшенного умеет?
Волхвы угрюмо молчали, емец же продолжал безжалостно:
– Вернемся в Дедославль, доложим князю, а там уж – как он решит. Может, и выйдет вашей волости великое послабление с зерновой данью… в обмен на леза. А на чем вы с бабушкой болотной поладите, это ни нас, ни, тем более, князя-батюшки не касаемо. Так что глядите в оба, кабы с той с болотною кикиморой какого худа не случилось бы.
– Что с ней худого может приключиться? – удивился Дедята.
– Мало ли, – сказал емец и покосился на новопогостовых волхвов со значением.
– Кто ж к ней решится с худой мыслью подойти? – Дедята даже захохотал от нелепости предположенного. – Такому чудаку сама Завида-Ненавида не позавидовала бы.
В Дедяту влили еще полковша зеленого травного и с миром проводили вниз. Кощунник возгласил здравицу в честь тиуна. Олтух испил меду, но, паче чаяния, не угомонился и, не успевши опустить зад на скамью, снова прицепился к Облакогонителю.
– Сильна бабуля? – сказал и подмигнул, осклабясь.
Волхв пожевал губами, поглядел на небо, на реку, и ответил с хмуростью:
– Слухи ходят разные. Об идоле родовом четырехликом поговаривают, что ею-де, жабой бородавчатой спрятан для всякого непокорства и поношения от князя поставленных властей. Ну а коли так, коли это правда, то от того идола… сам понимаешь…
– Не любишь ее, – засмеялся тиун, – занозой в заду сидит?
– А что мне ее любить? Не красавица-чай, которую для радостных удовольствий под ракитовыми кустиками старательно оглаживают. Карга вонючая, и видом гнусна.
Кругом ржали и звенели чашами. Тиун же продолжал терзать волхва, прицепился, что твой репей.
– Ну и здоров же ты мерину хвоста крутить. Уж и идола приплел, не заикнулся. Бедная бабуля, небось, ни сном, ни духом, а ты и рад валить с больной головы на здоровую.
– С больной на здоровую?.. Ну, знаешь! – чуть ли не в полный голос завопил Бобич. – Где только у вас, у столичных, глаза? Ладно еще, когда Погост в Ростовце был или в Кудинове, но тут-то, у старого болотного под боком? Слепые вы там все, или почему? Если уж она четырехликому требы кладет не скрываясь… А где того идола прячет, дознаться нельзя. Сколько раз пытались выследить, к капищу болотному подкрадывались, так нет же, всегда ждет и встречает на пороге всенепременно хлебом-солью. Пожалуйте-де, гости дорогие…а хлеб для того дела держит черствый, как камень. И вот что я тебе еще скажу. Ты тут – "бабуля, бабуля", а особа эта злоехидная богиню низшую Макошь, что по земле мыкаясь, небожителей об урожае униженно умоляет, так вот, она эту самую Макошь именует Мокошью, владычицей влаги и жизни и матерью богов, а она есть Макошь, что означает мать кошелки, и Мокошью ее звать есть непорядок, бабство и потрясение основ.
– Макошь, там, или Мокошь, это не нашего ума дело, это ты с верховным столичным волхвом, с Любомиром разбирайся, а хвост мне крутить не надо, я тебе не мерин, не один четырехликий пропал со старого Погоста. Было там еще кое-что, и в немалом количестве. Кто прятал, куда прятал, это еще надо внимательно посмотреть. Наводишь тут тень на плетень, стараешься, думаешь, в столице сплошь дураки сидят?.. А против бабки вы тут все слабаки, смерды здешние вам прямо в глаза про это правду-матку колют. В Дедославле не то чтобы Любомир, хранильник простой такой порухи своей чести не потерпел бы.
У Бобича на лбу вздулись жилы, глаза стали белые, и в тех глазах у него запрыгали сумасшедшинки.
– Были, были такие нетерпеливые, – зашипел он в глаза Олтуху, – и как раз почему-то возле столицы. Наезжали на болотных бабушек. Поспрошай, когда вернешься, что из этого из всего вышло, а я подскажу у кого. Есть у вас при княжьей варяжской дружине старикашка один безносый…
– Что-что-что? – насторожился Олтух. – Как-как-как?
Костры горели. И катился под высокой крепостной горой над чистою светлою Нарой разгульный по́честный пир.