
Полная версия
Монастырек и его окрестности… Пушкиногорский патерик
– Зачем это вы с ней дружите, – говорила ее соседка через улицу. – Она мужа заездила и племянницу сюда не пускает, все думает, наверное, что будет вечно жить.
Мужа она, может, и заездила, но нас с Женей любила и сахара нам не жалела, чего нельзя было сказать о прочих соседях, которые были на фоне нашей колдушки какие-то пресные, неинтересные и не годящиеся Анастасии Федоровне в подметки.
Потом она умерла, хоронить ее пришла вся деревня, и я впервые увидел странный обряд, когда покойника поворачивают, держа гроб на полотенцах, три раза и только после этого закрывают крышку. Никто из присутствующих не мог ответить мне, что значит этот странный обряд, пока наконец, какой-то бодрый старичок не объяснил мне, что гроб вертят туда-обратно для того, чтобы покойник не нашел дороги назад, если ему вдруг придет в голову вернуться.
И тогда мне привиделась долгая осенняя ночь и Анастасия Федоровна, которая шла от дома к дому, скрипя калитками и стуча в ставни и двери, надеясь, что какая-нибудь добрая душа пустит ее погреться, – эта давно заблудившаяся странница, потерявшая себя среди чужих домов, деревень, лесов и полей и мечтающая только о том, чтобы найти укромный уголочек, закрыть глаза и немного поспать, пока холодная псковская ночь прядет свою черную пряжу.
4
Была ли Анастасия Федоровна колдушкой, этого я не знаю, но одна история до меня все же дошла, и при этом дошла от тети Нины, Павлиной жены, которая утверждала, что непосредственно принимала в ней участие.
Она-то и рассказала, что если колдушка начинает серьезно колдовать, то есть вызывать стихийные бедствия, наводить порчу и угрожать болезнью и смертью, следует взять в первую же лунную ночь до 12-ти часов новую борону и вместе с ней пробежать вокруг предполагаемой колдуньи, да так, чтобы борона, описав круг, замкнула то место, с которого она начала свое путешествие, помня, что чем больше захватываешь ты земли, тем вернее, что ты поймаешь колдушку за ее черным делом.
Конечно, я не мог отказать себе в удовольствии нарисовать эту почти гоголевскую картину: стоящую над Святыми горами, сияющую и безмолвную луну, четырех или пятерых участниц этого ночного безумия, тащивших из последних сил тяжеленную борону, ссадины и ушибы, а еще это прерывистое дыхание и редкие стоны, и удивление, что тебе удалась такая непосильная работа, от которой дрожат руки и рябит в глазах, тем более что ты все прибавляешь и прибавляешь земли, так что этот очерченный круг уже тянется от Луговки до Бугрова, и все это только для того, чтобы наткнуться вдруг на бегущую в лунном свете колдушку, которая ведь тоже спешит поскорее разорвать этот волшебный круг и не попасться в сотканную для нее сеть, в то время как судьба уготовила ей позор и унижения, так что колени ее задрожали, а слезы сами брызнули из глаз, и это было видно даже в ярком свете луны.
«Ой, как она плакала, – вспоминала тетя Нина, качая головой. – Так плакала, что нам даже жалко ее стало. А потом повалилась как столп и давай кричать: «Простите меня, простите меня, окаянную», и давай кататься по земле, как оглашенная… А потом стала ползать и ноги у нас целовать, и при этом все просила прощения, пока мы, наконец, не стреножили ее и не заставили поклясться над бороной мощами Святого Амвросия, что она больше не будет ни портить скот, ни насылать порчу на людей».
«И с тех пор, – добавила тетя Нина, понижая голос, – хочешь – верь, а хочешь – нет, всякие сглазы у нас прекратились, а если что и случалось временами, так это надо благодарить заезжих, потому что наши здесь совершенно ни при чем».
69. Пусторжев
Отличительной особенностью российской жизни, несомненно, является то, что, проснувшись утром следующего дня, обыватель ни в коем случае не может быть уверенным в том, что он проснулся в том же status quo, который он временно покидал, погружаясь прошлым вечером в сон. Страсть русского человека все начинать сначала предполагала, прежде всего, разрушение всего прошлого и уже потом возведение всего нового, окончательного и, разумеется, самого лучшего – того, чем будут гордиться наши внуки и правнуки. Когда-то Фонвизин говорил:– «Мы нация молодая, и только начинаем свой путь». Уж наверное тот, кто только начинает, счастливее того, кто уже заканчивает… Все бы хорошо, да только вот беда – построить что-то подлинно замечательное почему-то никогда не удавалось. К тому же жизнь требовала, чтобы деятельность продолжалась. Под деятельностью же в России всегда понимали дела масштабные и глобальные. Не каждодневный труд, который не виден со стороны, а нечто грандиозное, по щучьему велению вдруг всех осчастливившее. Не работа, а акция. Полет. Поэма. Поэтому неуважение к прошлому и страсть к идеалу довершали дело. Всякий вновь прибывший чиновник в любом ранге, что бы он ни говорил, говорил примерно следующее: вот теперь-то начнется настоящая история. Поберегись! Но настоящая история отчего-то все никак не начиналась, а петляла какими-то странными тропами, которые часто наводили на мысль, что все это вокруг – только сновидение, только сон, который уже был близок к завершению, оставив после себя неприятный запах и вой мигалок, без которых не может обойтись ни один государственный муж, который, как человек власти, никогда не уверен в том, сам ли он достиг такого высокого положения или все это ему только снится вместе со всеми его космическими зарплатами, льготами, машинами и дачами.
Проезжая однажды город Пусторжев, императрица Екатерина II приказала переименовать город и отныне называть его – Новоржев.
Иногда меня начинают грызть тяжелые подозрения.
Мне начинает казаться, что вся русская история – это всего лишь перемена имен, и Новоржев так навечно и останется Пусторжевом, ибо таким его нарек Господь еще до сотворения мира.
Впрочем, и без Господа во всей русской истории есть какой-то подтекст, какая-то усмешка, ухмылка, гримаска, черт знает что – не то смеется черт, не то плачет в окружении зевак святой, размазывая слезы и прикусив губу, чтобы не заорать от страха и отчаянья.
70. Проклятие отца Евстратия
Случилась эта история в тот самый апрельский вечер, на закате солнца, когда розовые тени легли на монастырские камни, а купол храма запылал над головой прихожан, словно призывая их оставить все мирское и преходящее и вознестись помыслами к небесному Судие, который один знает, что такое хорошо, а что такое плохо.
В тот вечер многие, уходящие после вечерней службы, услышали вдруг идущий с небес голос, который был точь-в-точь, как голос наместника, отца Нектария, в чем ошибиться было совершенно невозможно. Был ли это какой-нибудь редкий акустический эффект, или это были проделки ангелов небесных, желающих выставить отца наместника не в лучшем виде, но только его голос и в самом деле громко звучал в этот час с небес, словно давая всем присутствующим возможность приобщиться таинственных небесных тайн.
Голос вещал с облаков строго и сердито, так что если бы кто-нибудь решил, что присутствует при прелюдии Страшного суда и начале конца света, то у него, во всяком случае, для этого были бы весьма серьезные основания.
– Что же это ты вытворяешь, пакостник? – говорил этот грозный голос, и богобоязненные прихожане крестились и шептали иисусову молитву, не в силах понять происходящего.
Ошарашенные присутствующие молчали, раскрыв рты и морща лбы.
– Я тебя поставил зачем? – гремел между тем этот голос, все больше напоминая о небольшом урагане или, на худой конец, приличной грозе. – Я тебя поставил для того, чтобы ты экономил, а не для того, чтобы ты монастырское добро пускал на ветер!.. Ты о чем думал, когда покупал это, пустая ты голова?
Несколько бесстрашных прихожан мужского пола все же решили исследовать этот странный небесный феномен, для чего осторожно прошли мимо кустов и подошли к двери, ведущей на склад.
То, что они увидели, надолго запечатлелось в их памяти.
Дверь на склад была распахнута, и в ее проеме стояли отец игумен и отец Евстратий, эконом.
Стояли они не просто так. Перед ними находилась большая полиэтиленовая бочка, в которой держали селедку для братии. При этом две выуженные из бочки селедки отец Нектарий держал в руке, подняв их над головой и размахивая ими наподобие пропеллера, что придавало сцене почему-то нечто античное.
– С головами надо покупать! С головами! – кричал отец наместник, тыча пальцем в пластиковую бочку с чищеной селедкой, которую по незнанию приобрел для братии отец эконом. – С головами дешевле, почти вдвое! А я ведь тебя предупреждал! А ты что?
– Так ведь чистить сколько, одна морока, ей богу, – слабо возражал Евстратий. – Замаешься, пока вычистишь всю.
– Ты у меня поговори тут! Морока! – кричал отец Нектарий, с ненавистью глядя на расточительного эконома. – Я что тебе говорил?.. Что тебе наместник говорил, тупая ты башка? А?.. Или ты думаешь, что я чищеную селедку от нечищеной не отличу?
– Да разница-то небольшая, – защищался эконом. – А братия зато селедочки отведает, наконец. У нас селедки-то с Нового года, почитай, не было. Да и эта недорогая. Всего-то ничего, а братии приятно.
Звук, который издал отец наместник в ответ на слова Евстратия, был похож на нечто среднее между засасываемой воронкой водою и плюханием в болото большого камня. Затем отец игумен заревел, схватив худенького Евстратия без особых усилий за плечи, наклонил его голову и окунул ее в селедочную бочку. Потом достал ее и снова окунул в селедочный рассол.
– И чтоб ноги твоей тут больше не было! – закричал он облитому рассолом Евстратию и, отбросив в сторону селедку, зашагал, не оборачиваясь, в свои апартаменты.
А Евстратий отправился мыться и собирать вещи.
И на этом его история почти закончилась.
Видели его в тот вечер, собравшего свои немногие пожитки и прощающегося с братией.
Видели, как шел он со своим старым рюкзаком, не оглядываясь, на второй этаж, где стоял за портьерой одинокий и страдающий от своего одиночества отец игумен.
Рассказывали очевидцы, что, уже уходя, у самых святых ворот Евстратий оглянулся и, погрозив кулаком в сторону административного корпуса, мрачно изрек:
– Не быть тебе архиереем. Господь не попустит.
И добавил:
– Тут и помрешь.
С тем и ушел.
А проклятие, должно быть, так и осталось.
71. Сценки из монастырской жизни. Полдень
Жаркий летний день. Полдень. Стук топоров, доносящийся с крыши строящегося отеля при въезде в деревню Бугрово. Иду себе в высокой траве по едва видной тропинке, вдыхая запах полевых цветов. Поворачиваю за угол и вижу, как по пояс в траве идут мне навстречу две черные фигуры – одна впереди, другая чуть сзади. Это отец Корнилий с сумкой через плечо и новый послушник, который на ходу читает вслух Псалтирь, держа его почти на уровне лица. Лицо Корнилия, как всегда, не выражает ровным счетом ничего, тогда как на лице идущего за ним и слегка отупевшего от жары инока можно прочитать самые разнообразные чувства. Тут и «чего мне дома не сиделось», и «Господи, какая жара», и «да пропади ты пропадом вместе со своей святостью», и еще «да сколько же можно», и «поспать бы, Господи», и еще «куда тебя, дурака, несет». Бархатная скуфейка сползла ему на лоб, голова клонится на правое плечо, бормочущий рот перекошен. По мере того, как две фигуры приближаются к стройке, шум топоров и крики помаленьку стихают и, наконец, наступает тишина, прерываемая лишь шелестом травы и монотонным бормотанием чтеца. Голые, лоснящиеся от пота рабочие смотрят со стропил на идущих внизу монахов, словно светлые ангелы на ползающих по земле грешников.
– Громче, громче, – не оборачиваясь, вполголоса говорит отец Корнилий.
Когда он подходит ближе и на мгновение задерживается на мне взглядом, я кланяюсь ему. Он узнает меня, загадочно улыбается, кивает в ответ и затем молча продолжает свой путь.
Вслед за ним проходит незнакомый инок, бормоча, кажется, из последних сил:
«Чужд бых братии моей, и странен сыновьям матере моей, яко ревность дому твоего снеде мя, и поношения поносящих ти наподоша на мя».
А солнце все сияет и сияет вовсю, так что мне вдруг начинает мерещиться, что оно, наверное, не зайдет уже никогда.
72. Сценки из монастырской жизни. Искушение колбасой
День. Монастырский дворик возле Братского корпуса. Скамейка в кустах, возле входа в братский корпус. На скамейке, прячась в тени, сидел отец Иов. В руках он держал огромную колбасу холодного копчения. Лицо отца Иова было задумчиво и сурово одновременно. Казалось, он изо всех сил борется с желанием забросить эту колбасу как можно дальше в кусты и тем избавиться от всех терзающих его сомнений.
– Вот, – сказал он подошедшему отцу Тимофею, показывая на колбасу – Видал? Опять принесли. Что за народ такой, ей богу? Говоришь им – не нести, так нет, все равно несут… Не знаю, что с ней делать теперь.
– Ты ее съешь, – сказал отец Тимофей и протянул руку. – Съешь – и дело с концом. Ну-ка, дай взгляну.
Но отец Иов колбасу не отдал, а вместо этого позвал греющегося на солнышке старого Шарика.
– Собачка, – сказал он, размахивая колбасой на манер сабли. – Иди сюда, на, на, возьми.
Собачка тявкнула и засеменила к отцу Иову.
– Лучше сам съешь, – посоветовал отец Тимофей. – Потом жалеть будешь.
– Ну конечно, – ответил отец Иов, протягивая колбасу собаке.
– Потом она тебе сниться будет, – сказал отец Тимофей, разглядывая колбасу. – Я вот так однажды кусок семги не съел, так он мне полгода потом снился.
– Так то – семга, – сказал отец Иов.
– Когда снится, то разницы никакой, – возразил отец Тимофей.
– Тебе виднее, – сказал отец Иов, отдавая Шарику колбасу.
– Еще и ночью приходить будет, – продолжал отец Тимофей. – Придет и в ногах-то и встанет. Вот помучаешься тогда.
– Не замучусь, – отец Иов глядел, как Шарик расправляется с предметом искушения.
Тут дверь из корпуса отворилась, и на пороге показался отец Александр. Он посмотрел на присутствующих, на рычащего над колбасой Шарика и сразу все понял.
– Вы что это? – сказал он. – Собаку колбасой кормите? Совсем с ума посходили?
– Я же еще и виноват, – и отец Иов поднялся со скамейки.
– А кто же? – сказал отец Александр. – Этой колбасой можно было бы трудников два дня кормить.
– Или неделю, – сказал отец Тимофей. – Говорил же тебе – лучше сам съешь.
– Конечно, лучше, – подтвердил отец Александр. – Чем добру пропадать. Еще и собаку приучаешь, бесовское животное.
– Она сюда и без того ходит, – сказал отец Иов, чувствуя, что говорит что-то не то и что авторитет его как духовного лидера трещит по швам.
– Она ходит только потому, что ей позволяют, – с вежливой немецкой настойчивостью сообщил отец Александр, нагибаясь и поднимая с земли камушек. – Сама она больше сюда ходить не будет, – сказал он и умело швырнул в Шарика камнем. Шарик тявкнул и убежал, волоча за собой по земле остатки колбасы.
– Два дня можно было трудников кормить. А теперь пускай они голодные сидят, – повторил отец Александр и заспешил прочь.
– Немец, – помолчав, сказал отец Иов, словно просил у Тимофея защиты от этой вопиющей несправедливости. – Немец – немец и есть. Что с ним сделаешь, с немцем-то?
– А ничего, – сказал Тимофей, тоже поднимаясь со скамейки. – С немцем, брат, сам знаешь, шутки плохи… Ну, ты хоть живой твари доставил удовольствие.
Отец Иов злобно посмотрел на него, но ничего не сказал.
73. Пушкин
Я, конечно, не забыл, что в трех-четырех километрах от нашего монастырька располагается Пушкинский Заповедник – сельцо Михайловское, в котором Пушкин пребывал во время своей ссылки.
Ссылка была долгая, зима была ветреная и холодная, и время от времени Пушкину приходили на ум странные мысли, которых не было ни летом, ни весной.
Ему казалось, что в мире ничего не осталось, кроме этой зимы, которая уже завалила снегом все ходы и выходы из Михайловского и продолжала заметать мир дальше, заставляя думать, что на всем белом свете не осталось ничего другого.
Он и правда чувствовал, что вокруг происходит что-то неладное. То ли гудел в печной трубе домовой, то ли ржали в конюшне напуганные ветром лошади.
И лишь поскользнувшись на крыльце и грохнувшись об его четыре ступеньки, он вдруг догадался, в чем дело.
Мира не было.
Не было солнца, звезд, ночного мрака.
Не было людей и не было зверей.
Не было улыбок.
Не было Михайловского и не было Санкт-Петербурга.
Не было Времени, но не было и Вечности.
Не было ничего.
И все же все это было.
Хромая, он дошел до постели.
Кружащий за окном снег иногда начинал метаться, словно хотел что-то сказать ему.
Великая Пустота стучала в его двери, в его окна, скрипела плохо закрытыми ставнями.
Все вокруг свидетельствовало о своем отсутствии. Оставленные с вечера стихи были, похоже, сродни этой Пустоте.
Он открыл ставни.
Холодный воздух заклубился и бросил в комнату пригоршню снега.
Что-то проступало за привычными очертаньями окон, мебели и вещей.
Что-то, что, похоже, не имело ни имени, ни прошлого, ни будущего.
Неожиданно он словно захлебнулся этим светом, который бил со всех сторон.
Еще того больше – он сам был этой Пустотой, – заброшенной, одинокой, всемогущей, не знающей.
Потом он спросил кого-то, кто был рядом, верно ли он понял происходящее, но тот только засмеялся в ответ и ничего не сказал.
А вместо этого он вдруг понял, что двигало его пером, и тогда сразу увидел множество стихов – и уже написанных, и еще не написанных, и тех, о которых он ничего еще не знал, – они превращались в анфилады комнат, в бесконечные коридоры и галереи, которые то завивались на умопомрачительной высоте, то вдруг разбегались, взлетая до самого неба, то вновь падали с огромной высоты, чтобы затем вновь взлететь и упасть, словно на американских горках, от чего захватывало дух, и нельзя было остановиться.
И будучи Пустотой, он захватывал все, что встречал на своем пути, и ангелы небесные, видя это, трубили в свои шофары, так что расходилось море и Небеса открывали свои тайны, не умея удержать их рядом.
А потом он заснул, и ему приснился сон, будто в его комнату медленно влетел на облаке незнакомый человек с бритой головой и в оранжевой накидке. Он поднял руку и сказал:
«Вот, о монахи, Благородная Истина о страдании. Рождение есть страдание, старость есть страдание, болезнь есть страдание, соединение с нелюбимым, разлука с любимым есть страдание, всякое неудовлетворенное желание есть страдание; короче говоря, пятикратная привязанность к земному есть страдание.
Вот, о монахи, Благородная Истина об источнике страдания: это жажда бытия, ведущая от рождения к рождению, связанная со страстью и желанием, находящая удовлетворение там и тут, а именно: жажда удовольствий, жажда бытия, жажда могущества.
Вот, о монахи, Благородная Истина о прекращении страдания: это уничтожение жажды путем полного подавления желания, его удаления и изгнания, отделения самого себя от него, его недопущение.
Вот, о монахи, Благородная Истина о пути, ведущем к прекращению страдания. Это священный восьмеричный путь, а именно: праведная вера, праведное намерение, праведная речь, праведные поступки, праведный образ жизни, праведное усилие, праведная мысль, праведная самососредоточенность».
74. Отец Илларион. Сомнительные речи. Отбрасывая неважное
В другой раз Илларион поднялся на гору, где была воскресная школа и, зайдя в стоящую рядом со школой беседку, поздоровался с сидящим там отцом Иовом.
– Из паломников, что ли? – искоса глядя на Иллариона, спросил Иов, разбирая на столе свои бумаги. – Тогда тебе надо по тропинке вниз, а там – через хозяйственный двор и прямо к храму.
– Могу и здесь посидеть, – сказал Илларион, присаживаясь на скамейку. – Вы не против?
– Вообще-то это запрещено, – сказал отец Иов, продолжая рассматривать отца Иллариона и не понимая, что тот хочет. – Но если немного отдохнуть, тогда почему же?.. Располагайтесь, пока никого нет.
– Вот и славно, – сказал Илларион и, глядя на отца Иова, поинтересовался:
– Вы-то, значит, из монашествующих будете?.. – И, не давая Иову ответить, спросил:
– Ну и как оно?
– Что значит «как»? – отец Иов засмеялся. – Я смотрю, на вас тоже не брюки надеты.
– Уж лучше бы были брюки, – негромко ответил отец Илларион и тяжело вздохнул.
– Так говорить нехорошо, – наставительно сказал отец Иов, радуясь, что имеет возможность блеснуть своими познаниями. – А особенно, конечно, лицу духовному. Христианскую одежду нам дал Сам Господь, а святые отцы утвердили ее на Вселенских соборах… Это – святое.
Впрочем, большого впечатления на монаха слова отца Иова не произвели.
– Пустое, – сказал он и довольно бесцеремонно помахал перед отцом Иовом рукой. – Вся эта одежда, смею вас уверить, появилась бог знает когда и где, если не еще позднее… И это, между прочим, касается всего остального.
– То есть как? – переспросил отец Иов, все еще не понимая. – Что это значит – «всего остального»?
– А то и значит, – сказал Илларион, подвигаясь ближе, – что у христиан есть только одна ценность, на которую мы всегда опираемся, зная, что она никогда нас не подведет. А называется эта ценность «чистой верой», без которой все остальное немедленно превращается, в лучшем случае, в красивую безделушку.
На минуту в беседке повисла тишина. Потом отец Иов сказал:
– Что-то я не пойму… Как же так?.. Разве не все, что имеет отношение к православию, свято и необходимо?.. Нет, мне кажется, это аксиома… Конечно, вера необходима в первую очередь, но как же быть со всем остальным?
Вместо ответа Илларион сказал:
– Если хотите, предлагаю вам небольшую игру, – сказал он и ударил ладонью по краю столешницы. – Я называю вещь или предмет, без которых легко, на мой взгляд, можно обойтись верующему человеку, а вы мне возражаете и указываете на необходимость тех или других вещей, без которых наша вера окажется всего лишь красивой бумажкой.
– Ага, – несколько снисходительно спросил отец Иов, делая вид, что он все прекрасно понял. – Тогда приведите пример.
– Сколько угодно, – сказал Илларион – Например, вот это здание нашего храма и всех храмов вообще. Я думаю, ни один верующий человек не станет утверждать, что камень, из которого создан храм, более свят, чем то, что находится внутри самого храма.
– Согласен, – сказал отец Иов, которого эта игра стала вдруг слегка забавлять. – А что еще?
– А еще все, что находится в храме, – сказал Илларион. – Все это, несомненно, святые предметы, без которых, тем не менее, прекрасно обходится наша вера.
– А иконы? – спросил Иов.
– И иконы, – сказал Илларион. – Странно было бы поклоняться изображениям истины, позабыв о вере, которая поднимается к Божьему трону и опускается в Преисподнюю, обещая спасение тем, кто искупил свою вину в глазах Господа.
На какое-то время на скамейке воцарилось безмолвие.
– Хорошо, – согласился отец Иов. – Ладно. Но как тогда нам быть с Церковью, о которой сказано, что ее не одолеют даже врата адовы?
В ответ Илларион улыбнулся, словно аргумент отца Иова доставил ему истинное наслаждение.
– Если я правильно понимаю, то Церковь – это святое место, где человек встречается с Богом, – ответил он, продолжая улыбаться. – Сама по себе Церковь – это только сборище музейных экспонатов, которые свидетельствуют о чем угодно, за исключением истины спасения… Тем более, – добавил он, – что Господь может встретиться тебе где угодно – в морской пучине или в преисподней – все равно.
Легкий колокольный звон, словно невидимое облако, поплыл над монастырем.
– Ладно, допустим, – сказал отец Иов, и самодовольная улыбка пробежала по его губам. – А как же тогда быть со Святым Причастием?.. Вот ведь вопрос.
– Прекрасный вопрос, – сказал Илларион. – Что будет со святым Пречистым Причастием, на котором держится все христианство? Отвечу так. Бог приходит к человеку под видом хлеба и вина, но Он мог бы прийти к нему под любым видом и в любом образе, так, как Он того пожелает. А это значит, что истинная вера всегда опережает любые вещи, как бы значительны и святы они ни были… А теперь скажите мне, что же тогда остается?
– Не знаю, – сказал отец Иов, почему-то загрустив. – Мне кажется, ничего.
– Нет, это значит другое, – твердо сказал Илларион. – Это значит, что остается самое главное – та вера, которая на самом деле есть ты сам.
– Как это? – переспросил отец Иов, морща лоб. – Что-то я не понимаю…
В голосе его звучала тревога и недоумение.
– Вот так, – сказал Илларион. – Все очень просто. Пока ты опираешься на какие-то стоящие вне тебя вещи, пусть даже те, которые все признают необходимыми и святыми, твоя собственная вера едва заметна среди других вещей, каждая из которых претендует на необходимость и святость. Но стоит тебе оставить все внешнее и заглянуть в глубину собственной души, как ты увидишь самого себя, свободного, стоящего перед Господом и без страха дающего отчет за все, что ты совершил, потому что совершенная вера не знает страха.