bannerbanner
Другое. Сборник
Другое. Сборникполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
17 из 20

«Но ведь было изувечение старосты жестокими побоями, домогательства в отношении молоденькой Насти, а ещё ранее, как о том вскользь говорил Евтихий, такие же домогательства в отношении других девушек или молодых женщин – крепостных в своём родовом имении!

Смею ли закрывать глаза на подобное, если оно есть прямое надругательство над превращёнными в собственность и беззащитными?

Одно дело, когда развратничают в верхнем сословии, где как бы забавляются опозориванием равных себе и зачастую выдают развратные поползновения за некую свою удаль; тут происходит то, что и должно происходить с обречённою кастою – в своей спесивости и апломбе она безразлична к себе и устремляется только к вырождению, – таков, по большому счёту, я сам. И – совершенно другое – с теми, униженными; им свойственно по-своему понимать их нескладную и убогую собственную жизнь, думать и мечтать о свободе, стремиться к ней через поступки, сплошь осуждаемые в верхнем сословии, видеть в приобщении к такой жизни свою будущность.

Эта сторона их существования в определённом смысле близка мне, поскольку в ней, как я полагаю, светится перспектива; я пробую глубже постичь её, предаваясь творчеству; но – как много здесь препон: порою я готов себя возненавидеть как носитель принципов «высшего общества»; вынужденный их разделять в житейской повседневности, я обязан снисходить к каждому из «своих»; однако творчеству это сильно противоречит; во многих моих стихах это запечатлелось, и плох тот критик или мыслитель, будь он из теперешней современности или из иного, последующего времени, который бы не замечал такого её изъяна; показное в моём представлении есть нечестное, приподнятое не в меру искусственно, – им я постоянно отягощаюсь; я не верю себе, колеблюсь.

И – по-настоящему ли я нетерпим к Мэрту после того, как я узнал его другим и видел уже мёртвым?..

Как это горестно – быть сочинителем и в угождение неким отвлечённым и нигде не записанным установлениям не решиться действовать по своему усмотрению, то есть – не решиться на поступок, справедливый, тот самый…»


Проехали уже изрядно; далеко позади оставалось то злополучное место, на котором застал упряжку тяжёлый холодный ливень, когда она двигалась в сторону к Неееевскому. Сегодня солнце с утра исходило добрым запоздалым теплом и лаской. Но дорога было сырой и труднопроезжей. Здесь совсем недавно сильно продождило. Вода стояла в колеях и в выбоинах поверх, так что во многих местах они не различались. Лошади быстро утомились и брели будто слепые.

У свалившегося плетня, где зацепило облучок и с него свалился в огородную грязь возница, блестела внушительная по ширине лужа. Настоящее озерцо. Колеи тут явно прерывались ямою. Но где она? В тот раз, когда упряжка подвигалась у самого плетня и даже касалась его, она удачно объехала это место.

Сейчас же фура здесь провалилась всеми колёсами; лошадям было не по силам вытащить её. Причмокивая и матерясь, возница их энергично понукал и даже несколько раз протянул по их крупам жалом кнута, но они только вздёргивались и надрывно всхрапывали, оставаясь сами по животы в воде и грязи.

Кучер явно не справлялся с ситуацией в одиночку: на помощь поспешил Никита.

Отойдя на какое-то время от упряжки, они возвратились, принеся с собой увесистую длинную деревянную лагу и массивную чурку – чтобы, сделав её опорой, можно было приподнять ось кареты. Налегая на лагу и во всё горло крича на измождённых лошадей, они наконец своего добились: фура, протащившись по глубокому и вязкому дну, миновала препятствие.

Суета, однако, сделала своё неблаговидное дело: работники рассорились. Как явствовало, при отлучке за лагой и чурбаком и – не на шутку. Оба мокрые и в грязи, они горячо и зло укоряли один другого в лености, нерасторопности и неуступчивости. У обоих изъяснения изобиловали матерщиной.

Как следовало из этого сердитого диалога, взаимная их неприязнь имела важной причиной то, что Никита придерживался мнения, будто бы ехать надо или вплотную к плетню, или – свернув к закраине озерца, на другой бок, но – как раз с этим не мог согласиться кучер; он не допускал первого варианта, помня об ушибе ключицы, а по части второго, оказывалось, также был осведомлён достаточно основательно: там, доказывал он Никите, вельми заболочено и произойти могло ещё хужее…

Алекс наблюдал за перебранкой разгорячённых холопов, вызволявших кибитку, не выходя из неё. «Вот ведь человек, – думал он о вознице. – Впрямь ли он слеп, как о том я слышал от Никиты и готов был поверить этому сам на дороге в лесу? Будто бы и глаза в бельмах и взгляд какой-то невидящий, отстранённый. А ведь исполняет работу ответственную, промахи у него если и выходят, то редко и незначительные. Не бывало, чтобы даже ночью он не усмотрел дороги и дал лошадям свернуть на обочину…»

Глядя в лицо возницы, которое из-за бороды и надвинутой по самые глаза шапки виделось лишь частью и отражало некую не утихающую острую внутреннюю боль, поэт хотя и был расположен искренне ему сочувствовать, но одновременно не мог и не сомневаться в нём. К тому подталкивало происходившее в поездке.

Ввиду чего съехал он с большого просёлка на глухую дорогу за рекой, где произошла встреча с разбойниками? Хотя кучер и пытался изображать огорчённого этим событием, но в своих действиях был словно бы заодно с ними. Та дорога оказалась вовсе не короткой, а передвижение по ней лишалось каких-либо удобств.

Также любопытно и то, что при ограблении его, поэта, вознице, сидевшему на облучке спиною к фуре, вроде бы было хорошо видно, как орудовал внутри её бородатый.

Ведь не иначе как с его слов так подробно и точно излагал то нерядовое происшествие Никита.

И потом – исходивший у него изо рта запах промякшей от пота ременной кожи; поэт был почти уверен, что он его чувствует и различает, даже находясь на отдалении от возницы.

Тайны ли здесь или только череда случайного, которое могло казаться очевидным? Кем же всё-таки была подложена в кибитку книга Антонова?

По всем статьям, это могло быть делом Андрея, точнее: людей, которыми он верховодил. Так шло исполнение почина его отца, решившего распространять издание среди проезжих.

Сын воспринимал его, такой почин, по всей видимости, одобрительно даже после размолвки с родителем. Кроме того, это действие он мог расценивать как знак памяти о сводном брате. И тут не исключалось посредничество кучеров или кого-то из челяди или дворни – как из своего, так и многих других имений или общественных мест.

Вполне также вероятно, что лучшим местом, где следовало подкладывать книгу в фурах, считался засумок позади сиденья.

Там не замеченный Никитой экземпляр книги, возможно, находился и в то время, когда фура с поэтом выехала на просёлок с губернского тракта, то есть ещё до его встречи с Мэртом.

Что же касалось того, что Андрей просил у Алекса отдать книгу ему, то, очевидно, это было связано с тем простым и хорошо понятным фактом, что она уже была прочитана поэтом, и её нужно было снова вбросить в вольный оборот, – пусть бы её смогли таким же образом прочесть другие проезжие…

А кто мог уведомить разбойников о проезде фуры к женскому монастырю и обратно?

Алекс когда-то слышал, как деревенские мальчишки потешались над взрослыми, управлявшими возами со впряжёнными в них лошадьми или волами.

В сухую погоду они выбирали колею поглубже и в оба её следа перед углублениями вкладывали каменья или иные твёрдые предметы. Для колёс это служило препятствием, и чем воз нагружался более, тем резче он опускался вниз, переезжая через предмет. Днём такая шалость могла не пройти: предмет легко обнаруживался при внимательном смотрении возницы на дорогу перед собой. Но с наступлением темноты эффект был иным.

Спрятавшись где-то поблизости, шалуны устраивали радостный шум и визг, когда повозку сильно встряхивало и она издавала грохот, пугавший тягло. Этого затейникам было, конечно, мало; главное состояло в соответствующей почти мгновенной реакции на подставу и насмешки утомлённого за день односельчанина. От него можно было слышать проклятия и самую отборную ругань в отношении не только их, сорванцов, но и – своей горемычной доли, строптивой жены, тягла и вообще чего угодно. То есть – веселившаяся ребятня узнавала о нём то настоящее, которое он мог скрывать от других в обычном общении и поведении.

Особенный повод выражать восторг вызывали проделки над возницами, избивавшими детей и подростков и изгалявшимися над ними…

Вполне казалось возможным, что и разбойники пользовались ребячьей методой, по встряскам издалека определяя проезд упряжек. Оставалось только выследить интересующую их.

Мог ли кучер заезжей кареты содействовать этому? Кто знает. Ему, во всяком случае, не составило бы труда при встряске выронить в этом месте на обочину некую припасённую заранее вещицу вроде палки, подав тем самым соответствующий условный знак наблюдающим за дорогой. Как отведавший многолетней службы в солдатах и, стало быть, не лишённый соответствующей богатой смекалки, кучер мог знать массу элементарных скрытых приёмов оповещений при передвижениях по проезжим местам.

А что касалось его, поэта, случайно вчерашним вечером оказавшегося в стороне от большого просёлка, то ему ли, занятому с Аней, было обращать внимание на излишнее тарахтенье фуры, даже если оно слышалось и отчётливо различалось?..

Ах, Аня! Добрейшая, славная, прекраснейшая душа! Она, как теперь он был в том уверен, по-настоящему понимала его!

Однако же – как скоро он лишался её, и как это было для него неожиданно! Какой странной и какой жестокой оказалась тайна, которою она обворожила его вначале в горячке их общей страсти! Не такой ли и должна быть настоящая женщина? Он, поэт, пожалуй, не сталкивался с подобными, изображая в стихах совершенно непохожее, чуждое жизненности, подрисованное…

На разные лады он пробовал представить, каким бы мог получиться поэтический образ, если в основу его положить Анины черты.

Некие почти готовые строки уже появлялись в его сознании, и он даже собирался запечатлеть их на бумаге, поспешно достав карандаш и небольшую тетрадку, всегда имевшиеся при нём.

Но – было ясно, что многие детали тут ещё не осмыслены, как нужно бы, а именно этим, что он знал по опыту, должно определяться оформление образа, если стремиться, чтобы он выходил привлекательным и правдоподобным; не учитывая деталей и не утруждаясь их тщательным осмысливанием, неизбежно сотворишь то, что окажется приподнятым без видимых причин, предложенным от ума, а не сообразно обстоятельствам.

Ясно, это никак не могло быть приемлемо для данного случая, поскольку требовалось учитывать особенности Аниной судьбы: всё женское в ней, прежнее и предстоящее, должно выражаться не иначе как драмою, несчастьем – долгим и нескончаемым…

Восприниматься такой образ будет как требующий жалости и слёзного сочувствия, то есть – он стал бы в некотором смысле хотя и глубоким, но одновременно и зауженным, если не узким вовсе; – в том-то, однако, и дело, что у него, большого и признанного поэта, такое решение не в привычке, и принятым быть не может хотя бы как недостаточно обдуманное…

Конечно, рассуждал он далее, сама Аня вольна считать свою участь не горькой и не бедовой. Это оттого, что события, какие её касались или ещё должны касаться, она готова считать как значимые сами по себе, вне связи с порождающими их причинами.

Ту же свою влюблённость она восприняла чисто по-женски – страстно и безотчётно, жертвуя собою и как бы вовсе не задумываясь о последствиях. Но последствия, причём весьма тяжёлые, неминуемы: она не способна быть неискренней и неоткровенной и раскроется на первой же исповеди или даже в простом предварительном собеседовании, где в роли послушницы примет необходимые наставления.

Что из этого выйдет? Да, кажется, ничего, кроме укоров, а то и наказания. А что уж говорить о крайнем случае, если она забрюхатела!

Предстоит настоящий переполох и не только в обители, куда она попала, но и в других женских монастырях. Есть обители арестантские – для признаваемых особо виновными послушниц и принявших постриг; не грозит ли и ей перемещение в этот ад?

Не успев хотя бы что-то узнать от самой Ани о монастыре, куда он сопроводил её, Алекс мог исходить из общеизвестного для своего времени и предполагать, что в юридическом смысле это учреждение значилось как женское общежитие, ранее бывшее общиною верующих, с тою разницей от неё, что теперь оно должно было иметь монастырский устав.

В таких обителях селились девушки и женщины, как правило, из дворянских и других зажиточных сословий, приносившие с собою весомые денежные или вещные вклады и называвшиеся белицами. Их пребывание в обители нельзя было считать слишком трудным и притесняемым, поскольку получаемых от них вложений хватало как на их безбедное обеспечение, так и на другие внутримонастырские расходы, например, на строительство привратной церкви.

Аня имела возможность принести в дар монастырю если и не всё, чем могла располагать по наследству, то какую-то немалую его часть, и в этом случае её сносное существование там как бы гарантировалось. Но могла ли она верно рассчитать свои силы в пределах той угрюмой аскезы, какую она вынуждалась принять, дав суровые обеты послушания и воздержания? Ведь их отмена не предусматривалась ни уставом, ни религиозной традицией. Понимая свободу в целом неизвращённо и не ощущая на себе особых её ущемлений до прибытия в обитель, новая насельница легко могла впасть в уныние, проклиная свой выбор, а он ведь был не только её – причастным тут оказывался и он, заезжий поэт.

В том ли благополучии виделся ему статус монастыря, у ворот которого он расстался с Аней? Скорее, он принимал желаемое за действительное. Ведь такие женские обители в его время были ещё большой редкостью, и они создавались пока только вблизи крупных городов; здесь же была отдалённая глубинка, глушь…

«И какова окажется судьба чада?» Вероятность его появления у Алекса почти не вызывала сомнений, и он, казалось, даже готов был радоваться мысли об этом. Он припоминал, как Аня в те ночи, когда она приходила к нему, просто, не выказывая чувства ревности, расспрашивала его о нём так неподдельно искренно, что ему только и оставалось быть предельно откровенным перед нею.

– Наверное, – говорила она, – твоим поклонницам нет числа… И во всех ты влюблялся… Ах, гадкий!.. Ездишь, встречаешься, соблазняешь… И – разве их может быть много?..

– Может, милая…

– Твоей… ну, матери твоих деток – не позавидуешь. Она, должно быть, скучает, ждёт… многое знает… Как вы ладите?

– Да вот так и ладим. Если вправду, её мне жаль, но лишь отчасти. В полной уверенности в ней я быть не могу. Слышу об изменах. У других такое почти в порядке вещей. Знают и всё терпят. Вот и я тоже, и она – тоже. Мы друг друга стоим.

– А как ты думаешь, я смогла бы так? Зная о твоих изменах…

– В начале бы устраивала сцены. Но потом бы смирилась.

– А измену тебе ты бы простил мне?

– Разумеется, – нет. Но что же я мог бы сделать? Стреляться? Убить тебя? Но я не воспитан в такой жестокости и мстительности. Постепенно мы бы поладили.

– А любовь – разве бы её не стало?

– Да, милая, к сожалению. Не то чтобы её не стало вовсе. Она бы изменилась, пригасла, потускнела. Но в прежнем виде, как изначальная, она бы обязывала хранить о ней лучшие воспоминания. Это дорого каждому. Ты бы помнила о ней?

– Разве о таком можно забыть? Нет, никогда! Даже при твоих изменах…

– Ты прелестна. Мне бы поучиться твоей мудрости…

Алексу импонировала возможность быть таким откровенным в ответ на откровенность юной собеседницы.

Для него становилось ясным: Аня уже достаточно искушена в жизни, но, разумеется, не в том, в общепринятом широком и удручающем смысле, а в жизни своей, усадебной и уездной, о которой её знания превосходны.

Главное же – она ничего из этого не упрятывает. Стало быть, нет в ней и того ханжества, находиться в котором многие считают за лучшее, видя пороки и погрязая в них сами.

Ей, по крайней мере, не кажется странным то, что она, вполне вероятно, имеет не настоящего отца, не того, какой дан ей записью о рождении в лице барина Ильи Кондратьевича.

Вровень с нею в понимании сути таких вещей не сумели подняться ни Андрей, ни сводный брат, автор книги. У тех судьбы оказались испорченными от знания правды. Но – когда и в чём правда требует своего признавания и понимания в полноте?

В дороге, если даже отвратительна её проезжая часть, но иных отвлекающих помех для упряжки не возникает, хорошо раздуматься и не только о чём-то своём.

Размышления могли устремляться к общему, к постижению хотя будто и очевидного, но в неких других значениях.

Алексу всегда были желанны раздумья такого рода; поддаваясь им, ему удавалось касаться таких сторон чувственности и бытия, какие не замечались им раньше, а ещё больше того: и для всех, как он мог об этом судить, они оставались недоступными.

В его сознании они появлялись, образуя своеобразные высветы, когда вдруг приоткрывалось нечто очень важное, без чего все прежние знания о жизни и о себе следовало считать недостаточными.

Не в том ли состояла необходимость ему, поэту, идти на опережение своего века?

Не обращаясь в эти сферы, нельзя было надеяться на своё совершенствование, на успех.

Как много уже постигал он, извлекая полезное на таких вот дорогах! Но всё было мало ему: талант заставлял идти дальше…

Мысль поэта спешила за этим важным соображением. «Нам, – говорил он себе, – явно не хватает разума принимать жизнь не подкрашенную, не ту, которую мы себе воображаем, приняв массу условностей и голых, досужих принципов. Если на то пошло, вполне ли и я должен доверять своему дворянскому происхождению? Резонно предположить, что и для всех, кто живёт или жил, фамильное древо не может оставаться таким, как оно бывает представлено. Путаница тут неимоверная. Ведь никогда не обходилось, чтобы кто-то кому-то не изменял. А что уж говорить, если измены следуют сплошной чередою, уводя в некий содом, когда всё перемешивается! Должны соответственно изменяться и родословные. В коленах чистоту крови сохранить невозможно, кем бы и какие бы высокие слоги для этого ни подбирались и чем бы намерения выглядеть непричастными к неизбежным изменениям ни обосновывались и ни оправдывались…»

Постоянно задумываться теперь о столь непростых вещах его заставляли обстоятельства, связанные с бедовой участью Ани.

Алекс, однако, удивлялся тому, что мысли о ней устремлялись не только к совсем недавнему прошлому, тому, что входило в круг хотя и короткого, но тесного их общения, будто бы уже выпадавшего из времени, но – и к чему-то ещё, что могло предполагаться впереди. «Мимолётные встречи и любовные увлечения, конечно, никем не забываются; но совершенно не принято вспоминать о них, имея в виду, что они могут приводить к последствиям, указывающим на ответственность… Только изредка её берут на себя… Лемовского, как дворянина, усыновившего дитя крепостной кухарки, пожалуй, следовало бы назвать человеком отменной смелости или даже – порядочности. Это у него – поступок! Мог ли бы и я?..»

Нечто новое, но пока неотчётливое и смутное роилось у него в голове. Что тут Лемовский, когда Фил мог появиться на свет вовсе не от него? Должно ли было с его стороны ожидать, что кухарка попросту не провела его, зачав от кого-то другого?

Ах, что за мысли! Их всегда больше, чем действий и всего, во что им предстоит воплощаться! И однако же…

«Непременно ошибусь, назвав число соблазнённых мною, – пробовал урезонивать себя поэт. – Могли оказаться такие, которым по ряду причин скрыть моё участие не представилось возможным или даже – не хотелось и теперь – вынянчивают. Пусть и не сами, со слугами, с кормилицами. Так что же – наводить справки, предлагать переписывать рождённых на себя? Кто взялся бы убедить меня, что то детки – истинно мои? Потом – при моём ли незавидном положении сословного нищего и постоянного заёмщика входить ещё и в такие траты? Что получу, кроме позора?

В случае с Аней происходило бы иначе: в ней могу быть уверен – будто бы я честнейшим образом использовал право первой ночи. Желал бы сынишку. Только – дойдёт ли до этого? Знаю, что тешу себя некой мечтою, но знаю уже и то, что коли будет суждено ей сбыться, от намерения объявить себя отцом не откажусь ни под каким предлогом. Так решено. Будь я извещён о появлении малыша, тут же бы, на ближайшей почтовой станции, отписал ей о готовности. В усыновлении видится мне мой поступок, безупречный в отношении высшего нравственного мерила – чести, разумеется – не зауженной, не дворянской, начинённой фальшью. То же бы мог сказать и для случая с удочерением.

Здесь – колебаний нет и не будет…»

Алекс легко вздохнул, удовлетворённый принятым решением.

Оно ободрило его, словно бы это был чётко сформулированный важный итог данной его поездки, без которого вся она могла восприниматься им как бесполезная и бессмысленная.

Теперь можно было махнуть рукой на все те перипетии и передряги, какие как бы нарочно, для его встряски, сваливались на него за несколько суток пути.

«Вот каковы мы, люди, – уяснял он суть произошедшей в нём перемены. – Успокоение души приходит к нам порою из тех пределов, где, как правило, всем кажется, будто там ничего нет и быть не может.

Очевидное – не осмысливается.

Я, пожалуй, пока единственный, извлекающий пользу на том месте, на котором все топчутся или проходятся по нему, не придавая никакого значения ни ему, ни своей жалкой и тусклой роли только проходящих.

А всё-таки любопытно: неужели значительным для меня тут должно было стать то, что я поэт. Горько вспоминать, как я в порыве подавленности готов был отречься от принадлежности к стихотворцам и даже пробовал убить себя.

Нет, то было поспешностью. Во мне ещё не всё истрачено. Я смогу…»

Он всё больше убеждался, что укреплению себя в себе содействовала опять же Аня.

Постоянное обращение к мыслям о ней было, как ему могло казаться, какой-то необходимостью.

Какой?

Она, не иначе, в том, что он бы желал увидеть не только сынишку или дочурку, но и её, соблазнённую им.

Он не стал бы винить её в настойчивости по отношению к нему, какую позволено проявлять женщине, когда она влюблена.

По причине столь естественного её поведения он в особенном долгу перед нею. Хотя нельзя было говорить о каком-то продолжении их адюльтера. Во-первых, из-за того, что он женат и не может просто этак расстаться со своей семьёй. Второе, – Аня уже в монастыре и там останется.

Но в случае, с которым он связывает свою приверженность принципу чести, он, конечно, не преминет воспользоваться любой возможностью заехать в обитель, чтобы повидаться с насельницей.

Возвращение долга Лемовскому в назначенный срок – подходящий повод для его новой поездки в Лепки, а оттуда, он знает, до монастыря рукой подать.

Кстати, и добираться к усадьбе пришлось бы уже не этим вот затерянным просёлком, а – почтовой дорогой, более короткой и удобной. Несомненно, в Лепках он снова увидел бы и Ксюшу…

Алекс неожиданно поймал себя на том, что, вспомнив об Аниной сестре, краснеет и испытывает изрядный стыд, но одновременно чувствует себя приятно взволнованным и освежённым…

«Да вы, милорд, – обращался он к себе с укором и с некоторым весёлым смущением, – похоже, настоящий развратник… Впрочем, не исключаю, что, возможно, она была бы рада…»

Карета с ним выезжала на губернский тракт, забирая в направлении к белокаменной.


Конец



Эссеистика

Вспять от великих иллюзий и заблуждений!

В размещённом ниже тексте приводятся ещё не выдвигавшиеся никем, кроме меня, концептуальные положения о порочности современной демократии и о том, насколько её подлинная сущность пока не осмыслена. – Значительной частью эти положения представлены в моих книгах.


В языковой сфере нередко бывает так, что отдельные понятия, будучи умещены в словах, хотя и выражаются там в их общих значениях и в объёме, но реально используются только частью. Иногда большей, иногда меньшей. А то, что не использовано, может попросту выпасть из употребления, и в этом случае оно остаётся отчуждаемым или забытым – надолго, а то и навсегда.

Подобное легко обнаружить при рассмотрении термина «естествознание», где обозначается знание о любом естественном.

Новейшая наука вроде бы истолковывает его как неразъёмное целое, которым «охвачено» всё в живой и неживой природе; однако на деле к естественному ею отнесено лишь то, что окружает человека. Сам он, как явление природы и как сохраняющий в себе её свойства и закономерности, до сих пор изучен больше как только физическое тело или же в качестве фигуранта вещных общественных отношений.

За пределами кропотливого исследования продолжает оставаться мир его эмоций и чувственности, то, чем в огромной степени определяется его предназначение – как существа мыслящего и ввиду этого вынужденного постоянно заботиться о познании самого себя, своей сущности – с целью лучше и эффективнее управлять собой. Законы только государственные, в виде публичного права, достижению этой цели хотя и служат, но их недостаточно. Важны и те, какие для человека естественны; их воздействие он испытывает – один или в сообществе с другими – с момента появления на свет.

На страницу:
17 из 20