Полная версия
Чистая вода
– Вот, – сказала Вера Ивановна, – это и есть станция.
– Где? – спросил я.
Глава вторая
Я шел, ступая по ровным прямоугольникам света, льющегося из витрин, мимо магазинов, аптек, ателье, парикмахерских и киосков, в которых днем можно было купить сигареты, мыло, рафинад в пачках, конверты, зубную щетку и леденцы в пакетиках, мимо несметных окон, призывно светившихся в темноте, мимо реклам, что крутились и вертелись, и мигали в черном небе, мимо освещенных изнутри телефонных кабин. Мимо семафоров, указателей, памятников, перекрестков, ограждений и афиш – мимо всего, что мы понастроили и где изловчились пустить ток, чтобы обосноваться здесь навсегда – среди пыли, заводской копоти и бензинового угара.
Сюда, на эти улицы, я вышел впервые семь с лишним лет назад, только тогда август был на исходе, и всё цвело, и в темноте парка рдели огоньки сигарет. Прошло три года, мне пришлось выбирать. И я снова остался здесь смотреть, как машины мчат по мокрым улицам, проливая на дорогу жидкий свет задних огней. Да, я не пожелал обрести очередной отчий кров, я ослушался мать. И, упорствуя, попрал ее представление обо мне. Сказать по правде, мне осточертели переезды. Осточертело «садиться на дорожку». Осточертело, облокотившись о борт грузовика, смотреть, как выносят из подъезда нашу мебель. Я отказался обосноваться с ней и с ее мужем в Москве, в квартире на Юго-Западной, где над головами двенадцатиэтажных домов облака скользят по бескрайней синеве, как паруса по водной глади. И вопреки ее желанию я отнес документы не в Московский университет, а в здешний инженерно-строительный институт.
Согрешив таким образом, я наложил на себя епитимью: поселился в общежитии, в комнате, где, кроме меня, жили шестеро парней, и наотрез отказался от денег, которые она продолжала высылать на первых порах. В течение первого года она приезжала дважды, очевидно, желая убедиться, в полном ли я уме, если отсылаю переводы ей обратно и через день ночую в задней комнате кафе «Лето», которое сторожу за восемьдесят рублей в месяц, вместо того, чтобы набираться гуманитарных знаний на факультете журналистики в МГУ.
Увидев впервые нашу комнату – консервные банки с окурками, пепел и хлебные крошки на полу и на крышке стола, груда ватмана, старый магнитофон в углу, а на стене постер с Томми Коно рядом с фотографией Катрин Денёв, – словом, увидев всё это, мать молча остановилась на пороге, потом усмехнулась и отбросила волосы со лба.
Год спустя и в нашей комнате воцарились чистота и порядок армейской казармы, потому что мы научились жить самостоятельно. Мы научились стирать и гладить, шить и готовить, чертить по ночам и с двадцатью копейками в кармане чувствовать себя кумом королю. И я считал, что практическое умение такого рода ничуть не хуже гуманитарных знаний, которыми факультет журналистики МГУ наделяет человека.
Но в тот день, когда мать впервые увидела нашу комнату, она и бровью не повела. Другим мамашам самый ее вид поражал воображение, как хорошая модернистская картина. Полчаса спустя мы вышли с ней на улицу, и она то и дело смотрела на меня так, будто увидела впервые. А я стоял перед ней с непокрытой головой, хотя дело происходило поздней осенью, в расстегнутой кожаной куртке, изрядно потершейся на швах, в черном свитере под горло и в расклешенных брюках с широким, на три пуговицы, поясом, по тогдашней моде. И ветер гнал по улице пыль и опавшие кленовые листья.
– Послушай, – сказала она, не глядя на меня, – почему ты возвращаешь мне деньги? Ты мог бы одеться поприличнее. Ты…
– Оставь, – сказал я. – Я ни в чем не нуждаюсь. Я получаю стипендию, и у меня есть работа. Мне этих денег за глаза хватает.
– Да, – протяжно произнесла она. – Но эта комната… И то, что ты называешь работой, это…
– В следующий раз дай телеграмму, когда надумаешь меня навестить, – сказал я. – Мы уберем к твоему приезду.
– Я не об этом, – сказала она. – Как я жила в твои годы, ты знаешь.
И, взяв меня под руку, повела рядом с собой. Каблучки ее дробно стучали по мерзлому тротуару. Она шла, немного наклонясь вперед, – тридцатисемилетняя женщина с чудесными волосами, когда-то поразившими воображение Халила Рамакаева, с безупречной лепкой лица и столь безукоризненной фигурой, что котиковая шубка значила для нее не больше, чем оправа для камня чистой воды.
– Я хотела тебе сказать… – снова заговорила она, продолжая размеренно отстукивать каблучками, – Андрей мог бы поговорить кое с кем во ВГИКе… Он может подготовить тебя, скажем, на киноведческий факультет, и со временем… Раз ты так не хочешь в журналисты… И, если ты откажешься, то есть, я хочу сказать, передумаешь…
– Я не передумаю, – сказал я. – Оставь это. Мне ничего не нужно ни от Андрея, ни от тебя.
– Но ведь не может быть, чтобы это было твоим настоящим призванием! – сказала она с неожиданной силой.
– Я не знаю, в чем мое настоящее призвание. Может, Андрей знает? Или ты знаешь?
– Игорь, ты ведь любишь меня? – спросила мать. Она остановилась, заставив остановиться и меня. И я увидел слезы у нее на глазах.
– Да, – ответил я. – Да, конечно. Брось, мама. И не нужно высылать мне деньги, прошу тебя.
Но пришло время, и я пожалел о сказанном мной в тот день. Я пожалел об этом, когда на мое место сторожа определили мужа буфетчицы Нины. Я жалел об этом, когда по вечерам ворочал ящики во дворе кондитерской фабрики «Ударник». И когда разносил телеграммы с почтового отделения № 2, я тоже жалел об этом, но тогда, возвратившись в общежитие, я увидел, что стол завален развернутыми пакетами и Сашка Крапивный, схватившись за голову, крикнул мне, смеясь:
– Мать честная, Рама, сколько же твоя маман понавезла тебе жратвы!
И в груди у меня сделалось тепло. Потому что в тот день я мало что знал о будущем – не больше, чем знает каждый из нас.
А в будущем я стоял на ковровой дорожке во Дворце бракосочетаний рука об руку с девушкой с осиной талией и широко открытыми глазами, вдыхал густой, жаркий воздух и потел, а женщина-фотограф говорила: «Повернитесь еще немного. Станьте к невесте поближе. Вот так. Так. Так» – и вспышки блица ослепляли меня, а после, спускаясь по лестнице, я споткнулся, и букет цветов в хрустящей целлофановой обертке выскользнул у меня из рук и покатился вниз по ступеням.
Полгода спустя я шел сквозь снег, сквозь сгустки сумерек, мешавшихся с неоновым светом витрин и фонарей, по хляби, что хлюпала и хлюпала под ногами, взбирался на верхние этажи подъездов и звонил, выслушивал очередное: «Нет. Я не сдаю ни квартиру, ни комнату» и смотрел на очередную захлопнувшуюся дверь, покуда парень с перешибленной переносицей, который тогда еще не был для меня Борькой, заслонил собой дверной проем и, оглядев меня, сказал: «Входи».
Еще через полгода летним вечером мы сидели на веранде гостиничного бара с Вадиком и Валерой Вележевым – Борька учился с ними до третьего курса. Вадик взял со стола бутылку с пивом и отхлебнул порядочный глоток, потом сказал:
– Наверно, эта актриса живет дай бог?
Валера Вележев ответил:
– Нет.
Вадик спросил:
– Тогда какого черта он не возвращается?
И Валера ответил:
– Не знаю. Я спросил его, когда он думает вернуться в город, и знаешь, что он сказал? Говорит: «Провалиться ему, вашему городу!»
– Ясно, – сказал Вадик. Он еще раз отхлебнул пива и поставил пустую бутылку на стол. – Там ведь издательства, – сказал он, – киностудия и всё, что ему надо. Я так понимаю, эта актриса нужна ему, чтобы там продержаться, прожить. Как московская прописка, верно? Ну так я ставлю свою стипендию против стакана ситро, что Боря будет здесь еще до Нового года. Будешь спорить, Рама?
– Нет, – сказал я.
Я стоял во дворе и смотрел на следы от множества шин у себя под ногами – застывшую рифленую грязь. Я увидел груду кирпича у ворот, кирпичное крошево и красную пыль, сваленные в отдалении оконные рамы, и белье на веревке, и серые сараи – ветхие и унылые, над которыми годами трудились ветер, и шашель, и дождь; я увидел перевернутый грузовик, немо открывший взгляду свои ржавые потроха; увидел проржавевшие бульдозеры, экскаваторы и колесные тракторы, выстроившиеся за грузовиком громоздкой вереницей, завершавшейся горой песка; увидел оранжерею, стеклянная крыша которой источала пыльный блеск, и возле нее – три раскрошившихся фундамента, и на их камни уже посягала трава. И всё это плыло в сером клочковато-туманном мареве, как в воде с растворенным в ней крахмалом. Вера Ивановна сказала:
– Обожду в станции.
Ее шаги отдалились и смолкли, я двинулся вперед, оступаясь сперва в грязи, потом в песке, покуда ноги сами не принесли меня к задней стене двухэтажного дома, разделенной основательной трещиной, проложившей себе путь от крыши до нижнего угла. Вокруг не было ни души, и, глядя на эту трещину, я ощутил прилив такой ошеломляющей ярости, что у меня зазвенело в ушах и сердце переместилось в затылок, сокращаясь там и посылая гулкие удары, и беззвучный ясный голос кричал внутри меня: «Да, я опоздал на месяц, но он не смел, не смел меня сюда посылать!»
Это было моим настоящим.
Я сидел на скамейке Центрального парка, накурившись до одури, так, что от привкуса табака вязало рот. Кругом, в темноте, в холодном безветрии разреженного звездного света слышались голоса и гул машин, и приглушенный женский смех в противоположном конце аллеи. Я слышал извечную песню города – медленную песню ночи, и внутри меня тот же голос твердил: «Рама, если ты надумал сматываться, сейчас самое время уносить ноги!». Это было всерьез: уносить ноги. Как раньше было: кончу институт и найду работу, настоящую, по мне. Задаток за квартиру, уплаченный мной, был единственным препятствием сесть в поезд, который помчит меня на северо-запад. Или на северо-восток. Там я работал в стройотрядах, там инженеры ценились на вес золота, там нам говорили: «Возвращайтесь, ребята!» – и кое-кто вернулся туда. И, наверное, не сидел сейчас на лавке и не раздумывал над тем, как влип.
И – странное дело, – подумав об этом всерьез, я внезапно ощутил необъяснимое волнение, как если бы меня на этой самой скамейке снимали для кино. Или как если бы двадцать миллионов пар глаз смотрели из душного сумрака кинотеатров, как я сижу на этой самой скамейке, поднимаю руку, щелкаю пальцами, и окурок, кувыркаясь, летит в темноту, а голос за кадром пересказывает мои мысли. Ощущение было не из приятных. И я подумал, что, не вернись я на станцию, это надолго останется со мной, покуда не сотрется в памяти. Возможно, очень надолго. Я посидел еще немного, потом поднялся со скамейки, вышел из парка и пошел в гостиницу укладывать вещи. Как-никак, я снял квартиру, и завтра мне предстоял переезд.
Глава третья
Ночь миновала. Я вновь очутился в своих владениях – перед грудой кирпича, высившейся над красной пылью и красным кирпичным крошевом у распахнутых настежь железных ворот, перед одноэтажным жилым домом, обитатели которого сняли белье с веревки, перед ветхими и серыми сараями.
И так же, как вчера, за сараями маячили нагромождения насквозь проржавевшего металлического хлама, сохранившего облик колесных тракторов, бульдозеров, экскаваторов и грузовиков, и безвозвратно утративших сумму качеств, определявших их первоначальное назначение. И так же крыша оранжереи роняла пыльные отблески, так же рыхлое серо-сизое клочковато-туманное редеющее марево колыхалось над всем этим, как пар или как туман над полем.
Про себя я отметил, что воспринял эту картину стойко. А еще я отметил, что мое спокойствие вытекает из самой природы вещей. Если человек не противится моменту, он адаптируется.
Я обошел жилой дом и направился к зданию станции, на ходу пообещав себе, что если и уйду с этой работы, то только тогда, когда человеку, вздумавшему посетить станцию, не придется стоять перед индустриальным хаосом, утопающим в жидкой грязи, а подведет его к дверям станции звонкая, вторящая шагам асфальтовая дорожка. Он, этот человек, войдет в чистый и светлый машинный зал, там четыре насоса, установленные на бетонных фундаментах, выкрашены голубой краской. Там, в косых потоках света, льющегося в широченные окна, краски кажутся блеклыми, как на выцветшей акварели, там грузные женщины в синих халатах движутся медленно, как сомнамбулы, там сутки напролет насосы № 1 и № 4 гудят мерно, неспешно и неустанно. Там, в углу машинного зала, разбита клумба, сплошь усаженная кактусами – в некотором роде гордость станции. Кактусы пока что крошечные и пыльные, но начальник оранжереи треста т. Котлова В. П., рекомендовавшая кактусы в качестве декоративных растений, скрашивающих интерьер, т. Рамакаеву И. X., уверяет, что кактусы вырастут до двухметровой высоты, потому что это сорт, произрастающий в Мексике. Именно эти кактусы высятся по обочинам мексиканских дорог. Бывший начальник станции т. Рамакаев И. X. время от времени заглядывает на станцию, но кактусы растут чертовски медленно. И всё же он надеется дожить до того времени, когда кактусы напомнят ему мексиканскую дорогу. Вслушиваться в неспешное, неустанное гудение насосов и разглядывать пыльные кактусы, что тянут и тянут воду из земли и не прибавляют в росте, он будет в обществе постового милиционера. Да, постовой будет стоять рядом с этим человеком, посмеиваться и ждать, покуда он уберется восвояси, потому что он есть постороннее лицо.
Но в тот день я не был посторонним лицом. И в машинном зале ни клумбы, ни кактусов еще не было и в помине. Была только Клавдия Тихоновна Бородина, машинист третьего разряда. Она шла за мной по машинному залу, трогала меня за рукав и, перекрикивая пение насосов, вопила:
– Игорь Алилуевич, вы смотрите, не обижайте нас…
Таким манером мы прошли через машинный зал.
После чего я снова осмотрел подсобные помещения (длинный, обитый жестью стол, плита, рукомойник), раздевалку (два ряда фанерных шкафчиков с отверстиями в каждой дверце), хлораторную (те же шкафчики, баллоны с жидким хлором, шеренга резиновых сапог у стены), «высокую сторону» (громоздкие шкафы из частой проволочной сетки, уходившие под самый потолок с понижающими трансформаторами внутри и десятком счетчиков снаружи, желтые резиновые боты, резиновые перчатки, резиновые коврики на железном полу, схема электрооборудования в застекленной рамке на стене), мое собственное рабочее место (помещение, отгороженное от машинного зала стеной, а внутри шкаф с конденсаторами, шкаф с расходомерами, шкаф с амперметрами и вольтметрами, письменный стол, радиола на подставке, стол машинистов, полка со справочниками, четыре стула, скрепленных металлическим каркасом, как в кинотеатре средней руки). Я сел за письменный стол. Клавдия Тихоновна опустилась на скамейку у стены. Она разглядывала меня, как женщины рассматривают в универмаге вещи, которые им не по карману.
– Игорь Алилуевич, вы, извиняюсь, узбек?
– Нет, – сказал я. – Я татарин.
– То-то я и смотрю, – сказала Клавдия Тихоновна, – уж больно черные вы… – И засмущалась.
Я вынул из кармана сигареты, закурил, откинулся на спинку стула и закрыл глаза.
В чем заключается работа станции? Я отворил скрипучую дверь, переступил порог чердака памяти, включил фонарик и осторожно двинулся вперед, стараясь не измазаться в пыли. «На территории станции расположены четыре скважины, – сказала вчера Вера Ивановна. – Скважины под номерами 92, 93, 94, 95. Скважина № 95 стоит в резерве». Что же такое скважина? Я посветил фонариком.
На различной глубине от поверхности земли залегают водоносные пласты. Скважины, естественно, бурят, чтобы добраться до этих пластов. В колодец, который и есть скважина, опускают обсадную трубу, чтобы укрепить стенки. В трубу опускают следующую – поменьше диаметром – и в ней установлен насос. Придет время, он начнет крутиться, как положено насосу, и вода поднимется на поверхность; мы сможем увидеть ее своими глазами и попробовать на вкус. Труба, о которой идет речь, соединена оголовком с двумя другими трубами, и на каждой из них по задвижке, чтобы мы могли подавать воду, скажем, кирпичному заводу. Или сбросить ее в реку, если результат анализа оставляет желать лучшего. Нет худа без добра, и, сбрасывая воду в реку, мы можем установить на конце сбросной трубы водомер и определить, сколько воды в кубических метрах даст данная скважина в час. Это и будет дебит скважины.
– Клавдия Тихоновна, на станции имеется таблица дебита скважин? – спросил я машинистку.
И получил ответ: «Да, имеется. Лежит на вашем столе под стеклом». Под стеклом я обнаружил пожелтевший прямоугольник бумаги, из которого следовало, что 6 апреля 1975 года т. Кармелюк А. П. произвела замер дебита скважин. Ниже шли результаты замера:
Скв. № 92 – 284 м3/ч;
Скв. № 93 – 260 м3/ч;
Скв. № 94 – 320 м3/ч;
Скв. № 95 – 235 м3/ч;
Скв. № 50 – 74 м3/ч;
Скв. № 170 – 57 м3/ч;
Скв. № 172 – 90 м3/ч;
Скв. № 192 – 63 м3/ч.
– Все ли скважины работают? – спросил я.
И получил ответ:
– Все, кроме № 95 и № 170. У последнего номера сломан переключатель ввода, Игорь Алилуевич.
– Я не Игорь Алилуевич. Я Игорь Халилович, – сказал я.
И вспомнил Валю – сильно и нежно очерченные губы, кончик языка, трогавший их осторожно, как ямку в десне, глаза, безразлично обрабатывающие посетителей, меня, весь белый свет, и в которых нет-нет да и вспыхивал огонь, как в углях под слоем пепла. Потом лицо ее всколыхнулось и унеслось прочь, словно листок, выпавший из пальцев и подхваченный осенним ветром. Осталась только Клавдия Тихоновна, прикрывавшая ладонью запухший рот в тщетном усилии подавить зевоту, да отчетливо слышимый сквозь стену мерный рокот насосов, да муха, чудом выжившая в темном углу и бившаяся теперь о стекло окна, стремясь наружу – к концу своих мыканий и мотаний.
Итак, в чем же заключается работа станции?
Разумеется, в подаче воды. «Куда?» – поинтересовался я вчера. И Вера Ивановна ответила: «В район Госпрома и в район Ивановки». Стало быть, на сорокаметровой глубине под землей насосы крутились, и вертелись, и пыхтели, поднимая воду наверх, а за стеной парочка других насосов, выкрашенных краской небесной голубизны, тоже пыхтела, вертелась и крутилась, денно и нощно загоняя под давлением воду в железные трубы диаметром тысяча двести миллиметров, чтобы утром она хлынула из кранов, из душевых распылителей, из промывных и остужающих желобов, из отверстий и шлангов.
Но фокус в том, что с семи до восьми утра, когда заспанные мамаши готовят завтрак, отцы бреются впопыхах, а дети моют носы перед тем, как повесить ранец за спину, воды уходит несравненно больше, чем, скажем, в час ночи, когда лишь одержимый бессонницей и раскаянием какой-нибудь малый вроде меня нацедит до краев банку из-под сметаны, заменяющую ему стакан, и станет пить гулкими глотками, попеременно поджимая босые ноги, потому что пол в кухне холодный, как лед. Следовательно, план станции находится в прямой зависимости от того, в котором часу рабочие сбросят спецовки и встанут под душ, и бабушки примутся за мытье тарелок после обеда. Более того, имеется точный график, в соответствии с которым можно высчитать по численности населения, сколько воды и в котором часу потребуется городу. И станция разгонит по трубам воду, вытолкнутую насосами с сорокаметровой глубины, как кровь по жилам. Или, за неимением лучшего места, среди ночи сбросит воду в реку, тем самым не дав ей высохнуть до размеров лесного ручья.
Вооружившись карандашом и листом бумаги, вырванным из блокнота, я произвел некоторые арифметические выкладки, из которых следовало, что:
– если данные весеннего замера дебита верные, то скважины в общей сложности дают 1091 кубометр воды ежечасно;
– если план станции – 2200 кубометров в сутки, то 900 с лишним кубометров подачи обеспечат его перевыполнение.
«Отлично!» – сказал я себе. Но тут пришлось отложить карандаш и познакомиться с машинистом второго разряда Татьяной Гавриловной Коломиец, шестидесятилетней особой с одутловатым, нездоровым лицом, оканчивавшимся двойным подбородком, с расплывшимся телом, распиравшим ношеное пальто, с короткими, отечными, расставленными врозь ногами, на которых под чулками телесного цвета выступали бугорки варикозных вен. Татьяна Гавриловна ловила ртом воздух, грудь ее от одышки вздымалась и опадала, сырые руки с короткими пальцами прижимали к животу пакет с картошкой и пучками укропа.
– Вы не подскажете, сколько воды подала станция за последний час? – спросил я у нее.
– Клава, посмотри по журналу, – сказала Татьяна Гавриловна.
И, показав мне широкую, стянутую пальто спину, скрылась в дверях.
Итак, оставалось выяснить, сколько воды подает станция в настоящее время. А там можно будет приступить к переделке станции в конфету. Можно убрать с глаз долой проклятый ржавый хлам, сровнять сараи с землей, спланировать территорию, разбить газоны, посадить ели, засыпать гравием дорожки и оштукатурить фасад здания.
– Так что же, Клавдия Тихоновна? – спросил я.
– Сто сорок два куба, Игорь… Халилович, – произнесла женщина, помедлив, будто пробуя мое отчество на язык.
– Да-да, – сказал я. – Это, наверное, в сторону Госпрома сто сорок два, а я хочу знать, сколько всего воды подала станция?
– Я же вам говорю: сто сорок два куба.
– Не может быть! – крикнул я.
– Зря кричите, Игорь Халилович. Если не доверяете, сами взгляните. А кричать не надо.
– Да я верю! – крикнул я. – Но поймите, это значит – что-то не в порядке!
– А всё не в порядке, – сказала Клавдия Тихоновна неожиданно равнодушно.
Я вытащил сигарету и закурил. Потом я вспомнил слова Веры Ивановны, что станция работает как часы, и поперхнулся табачным дымом. В последующие пятнадцать минут я выяснил, что на скважине № 94 авария, и вода, переполнившая трехметровую цементированную чашу, еще месяц назад затопила всю левую часть территории станции до самого забора автобазы. Что на скважине № 93 авария, и вода, поступающая неизвестно откуда, образовала вокруг скважины некое подобие озера. Что возле оранжереи прорван водопровод и вода вытекает из-под кучи песка, как теплый источник из-под снега. Что расходомеры, отмечающие воду, подаваемую станцией, стоят или в лучшем случае насчитывают четверть запланированной подачи. Что в тысячедвухсотмиллиметровой трубе свищи, и в подвале, непосредственно под стулом, на котором я сижу, по колено воды.
Всё это напоминало странный вымысел. Клавдия Тихоновна говорила не торопясь, роняя слова в томительные паузы так, словно беседовала с товаркой на завалинке почты ранехонько утром, когда солнце только начинает припекать.
– А Вера Ивановна, она что, не знала обо всем этом? – спросил я.
– Да знала, – сказала Клавдия Тихоновна.
– И Пахомов тоже знал?
– Да знал, – сказала Клавдия Тихоновна.
– Но если Пахомов в курсе дела, а Вера Ивановна всё это время числилась начальником станции, как же ее не потянули к ответу? Станция три месяца не выполняла план, и ей это сошло с рук?
– А кто вам сказал, что плана нету? План есть, вы ошибаетесь, Игорь Халилович. – Клавдия Тихоновна поджала губы.
– Знаете, мы с вами не скоро поймем друг друга, – сказал я.
Но я и тут ошибся. Еще пятнадцать минут – и я уразумел, что в данном случае показания расходомеров значат не больше, чем сведения об удоях молока для организации нефтяной разведки. Потому что, раз вода «текеть» – а не теки она, где бы мы были? – то плановый отдел проставляет воду по этому – как его? – дебиту. А сколько ее «текеть всамделе», знает только бог на небе!
Итак, по дебиту воде полагалось течь, и она текла – шумела и журчала, и мы перевыполняли план. В опрятной комнате планового отдела женщина с величественной сединой насчитывала станции 1091 кубометр подачи каждый час, потому что на сорокаметровой глубине насосы продолжали пыхтеть и отдуваться, и это было фактом; машинист Коломиец, возвращаясь с базара, сообщила коллективу о последних колебаниях рыночных цен на фрукты и битую птицу; Вера Ивановна – начальник станции № 11 и начальник станции № 6 одновременно, а заодно и профорг отдела – совершала челночные рейсы между станцией № 11 и трестом, иногда меняя курс, чтобы завернуть на станцию № 6 и удостовериться, что вода еще не окончательно иссякла в станционных пороховницах. И всё это крутилось, вертелось и шло как по маслу.
– Но есть еще абонентный отдел, Клавдия Тихоновна, – сказал я. – Может, даже в вашем тресте есть. Есть группа народного контроля – она в конце концов заинтересуется, где ваша вода и откуда у вас премии за перевыполнение плана. Что вы намерены отвечать?
– А что отвечать? Я человек маленький, – вздохнула Клавдия Тихоновна.
– Но премии брали как большая. В хлораторной найдутся сапоги сорок второго размера? – спросил я.
Спустя полчаса я стоял над скважиной № 94, глядел, как вода течет и течет, переливаясь через край люка, растекается по крохотной асфальтированной площадке и исчезает в жухлых камышах. Камыши росли настолько плотно, что, казалось, между ними и пальца не просунуть. Постовой Витя сказал, что дикие утки прилетают сюда зимовать, и я не знал, верить ему или нет. Потому что, хлюпая сапогами, я обошел камыши, и за ними черная вода стояла неподвижно, как в половодье.