bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

Вполне употребимой нашел тридцатидвух-летнюю Клавдию и Дмитрий Яковлевич Родин, монтер камвольного комбината неполных тридцати лет. Однажды вечером Клавдия привела его в дом, представила Сонечке и раскраснелась:

– Вот, Софа. Это мой жених. Он будет жить здесь.

Монтер поставил за шкаф облезлый чемоданишко с железными уголками и вынул из-за пазухи бутылку сладкой мадеры.

Через двадцать лет на поминках Дмитрия Яковлевича на столе стояла похожая бутылка с мадерой…

…Много незримых покойников собирается вокруг все так же узкой кровати, много. Вон, из зыбкого сиреневого сумрака выплывает папа… совсем молодой, могуче сильный – подбросит вверх на одной руке, поймает, защекочет! Прошла вдоль штор Клавдия – с пылкой юной улыбкой на усохших губах… Геркулес беззвучно спрыгнул с подоконника, разгоняя серебристую утреннюю муть…

Мама на фотографии смотрит вдаль и вглубь. Все улыбаются со стен, кто с дерзостью, кто с вдумчивой печалью, кто с тихой радостью… Великолепный снимок Лемешева в образе Вертера Массне чуть дальше… В шестьдесят третьем Софьюшка впервые попала в оперу и влюбилась в пожилого тенора до слез.

Мама тоже обожала Лемешева…

Последние ее слова были: «Как жаль… Я больше не услышу Ленского… И не приеду в Ленинград… Так хочется еще – хоть раз! – пройтись по Эрмитажу!»

Потом ушла в беспамятство…

Мама была другой. Совсем другой. Она стеснялась дворянского звания и прятала исконную фамилию до последних дней. Лишь незадолго перед смертью велела: «Гордись! Твой род идет из глубины веков и связан с величайшими фамилиями России».

Как жаль, непоправимо жаль, что времена достались Софье жестокие. Непомнящие. От титулов и славных званий остались только четыре фотографии да матушкин нательный крест…

– Эй, Софья Тихоновна, вставай! Кончай лениться, чай поспел! – В дверь комнаты ударил бестрепетный кулак соседки Нади.

Софьюшка вздрогнула, и по щеке скатилась теплая слеза.

Оказывается, плакала…


Чай пили на кухне, по-походному. Сидели за столом-тумбой полу-боком, Надежда Прохоровна нарезала докторской колбаски для бутербродов и, подкладывая их на тарелку Софьюшки, расписывала план мероприятий на утро:

– Я пойду к Таньке Зубовой. Ты погуляй возле гаражей, присмотрись, откуда праздный люд сте кается или – куда. Понятно?

Есть каждое утро чужую колбасу Софья Тихоновна стеснялась. Это чувство особенно усилилось после того, как все благодеяния хлопотливой Надежды Прохоровны стали принадлежать исключительно ей одной. Раньше все эти колбасные благоденствия равнозначно делились на двух сестер, привычку урезать расход продуктов на одну треть Надежда Прохоровна еще не приобрела и оттого усиленно подкладывала Софье Тихоновне полуторный рацион.

Софья Тихоновна чувствовала себя немного приживалкой.

И очень жалела, что с уходом из ее жизни Клавдии исчезла и манера принимать подобные трапезы как должное. Клавочка упрощенно относилась к некоторым проблемам и в безусловно щекотливых положениях обычно отвечала:

– Дают – бери. От Надьки не убудет.

По совести говоря, Надежда Прохоровна и сама так считала – не убудет от нее. Разбогатела она внезапно, еще никак не могла привыкнуть и придумать, на что, кроме продуктов и бытовых мелочей, можно истратить такие деньжищи.

Два года назад в Питере скончалась ее единственная родственница – двоюродная сестра Елизавета – и оставила в наследство двухкомнатную квартиру в историческом центре Петербурга.

Квартиру продали совестливые риелторы, и теперь Надежда Прохоровна считалась не только самой главной бабкой их большого старого дома, но и самой богатой.

– Ты чего еле кусаешь? – заботливо спрашивала. – Налегай, налегай, на улице холодно, подкрепиться следует…

Софья Тихоновна деликатно откусывала кусочек бутерброда.

– Пойдешь к гаражам, оденься поплоше…

– Зачем?

– Чтобы внимания не привлекать. А то знаю тебя, вырядишься как на парад…

Спорить с человеком, чью колбасу ешь, решила Софья Тихоновна, неловко.


На улице было хоть и холодно, но безветренно. Тяжелые, похожие на клочья мокрой ваты тучи стояли низко и, казалось, только ждали, когда тяжелая великанская рука нажмет сверху на серую паклю и вниз закапает сочащаяся влага, пахнущая, предположительно, лекарствами, больницей и осенней простудой.

Темно-зеленый плащ, в котором Софьюшка обычно выбивала ковры и одеяла, пах пылью и нафталином. Плащ задохнулся в кладовой среди ненужной рухляди, дикая спортивная шапочка сумасшедших расцветок казалась Софье Тихоновне терновым венцом…

Четыре ржавых гаража были ее голгофой. Крестом тяжелым – линялый плащ, снабженная помпоном шапка и пустая котомка из-под картофеля.

Выходя из подъезда, Софья Тихоновна опустила глаза и постаралась проскользнуть мимо соседских окон незаметной тенью. Софья Тихоновна Мальцева – эталон вкуса и безупречных манер! – в лыжной шапке с помпоном, разбитых Клавиных сапогах, с испятнанной котомкой… Уму непостижимо!

Но отказать Наденьке в такой малости, как помощь в поимке мерзкого отравителя, Софья не посмела.

– На твои кружевные митенки все ханурики сбегутся посмотреть! – предрекала Надежда Прохоровна, засовывая руку в платьевой шкаф почти по локоть. – Вот, – извлекла из нафталиновых недр ярко-полосатый комок, – шапочка. Бери. И перчаточки пригодятся, холодно.

– Но…

– Бери, бери. Утепляйся. Походишь, посмотришь… Никто внимания не обратит – ходит какая-то старуха у гаражей, и ну ее. Кому какое дело?

Софья Тихоновна закусила губу и натянула черные вязаные перчатки. «Старухой» она себя вовсе не могла назвать. Если только в лыжной шапке и разбитых сапогах Клавдии…

«Господи, какое чучело!» – подумала, мазнув взглядом по зеркалу, и брезгливо, двумя пальцами, поправила сползающую на лоб шапчонку.


Гаражи располагались через два двора от их дома. Когда-то на их месте, как, впрочем, и почти в каждом московском дворе, стояли сараи. Квартиры окрест были практически сплошь коммунальные, тесные, и многопудовый скарб жильцы предпочитали складывать в уличных сараюшках.

Там же хранились соленья, варенья, запасы неприхотливых овощей, каких-то железяк и деревяшек. Сараи частенько горели, и постепенно все их снесли. Поставили гаражи, потом снесли и их, оставив места только ветеранам и инвалидам.

Но Софья Тихоновна еще отлично помнила, как матери, свешиваясь из окон, кричали: «Эй, Санька, ты моего Кольку не видел?!» – «Видел, тетя Валя! – кричал соседский ребятенок. – Он с Ванькой, за сараями!»

Потом кричали: «Он с Вадиком за гаражами!» Теперь этих гаражей осталось всего четыре, и за ними собираются только бомжи и прочий люмпен.

А вообще говоря, ничего не осталось.

Куда-то пропали пышная сирень и акации вокруг укромных беседок. Повсюду разросшиеся лопухи да жгучая крапива…

Сегодняшние дворы – «благоустроенная» пустыня. Они простреливаются и просматриваются, как контрольно-следовая полоса на границе. Но матери все равно боятся отпускать туда детей.

А раньше… «Колька, ты моего Санька не видел?!» – «Видел, тетя Маша, он у песочницы, в кустах!»

В кустах московских двориков можно было потеряться, заблудиться. Какое множество укромных уголков они дарили дворовой ребятне! В теплом песке девочки лепили куличики и строили «прилавки магазинов». Невдалеке мальчишки играли в «красных и белых»… Тогда весь двор казался маленькой Софье огромным зеленым лабиринтом…

Теперь – пустыня. Огромная проплешина двора, четыре гаража в форме буквы «Г» и мусор. Этот огромный оплешивевший двор не смогли прибрать к рукам даже рачительные столичные градостроители. Глубоко под землей протекала в трубах безымянная речушка. Она размыла каверны, и, когда на этом пустыре решили все же обустроить хотя бы автомобильную стоянку, первый же приехавший бульдозер провалился. Рухнул носом в подземную промоину и почти месяц стоял, обиженно задрав к небу могучий железный зад.

Еле его оттуда достали. Боялись подогнать поближе тяжелую технику.


Софья Тихоновна подбиралась к гаражам легчайшими шагами. Сама себе казалась практически неузнаваемой, прибитой пылью, пропахшей нафталином, подряхлевшей, осиротевшей собирательницей пустой стеклянной тары.

«Нельзя, нельзя было соглашаться на эту авантюру!»

Но как не согласиться? Права Надежда – ее в этих гаражах любая собака узнает. Она для местных алкашей персона славная, много лет гоняла их по дворам, надев красную повязку дружинника… Надежде незаметно к ним не присмотреться…

Да был бы толк от маскарада…

И почему все сапоги Клавдии так скрипят?!

Ну почему нельзя было хотя бы надеть свои боты?!

Их можно было измазать грязью в первой же луже!

Пока Софья Тихоновна окольными путями подбиралась к гаражам, отчаянно душа в себе брезгливость, Надежда Прохоровна поднималась на второй этаж дома, где жил покойный Петя Зубов.

Петра Авдеевича бабушка Губкина знала хорошо. Был Петя Зубов хоть и инвалид детства, но ветеран труда. В войну с четырнадцати лет к станку встал, несмотря на скрюченную ногу.

И дочь Татьяну знала преотлично. На похороны бабу Надю не позвали и сейчас вряд ли ждали соболезнований, но встреченная вчера вечером у подъезда соседка эти похороны и так в деталях описала. «Пожадничала Танька. Гроб чуть ли не из фанеры, а отпуск на похороны выправила… Вторую неделю халтурить по вечерам бегает».

Так что, хорошо зная жадноватую дочь Петра, причину для визита баба Надя выбрала достойную. Приманчивую. И на то, что в беседе ей не откажут, надеялась с полным основанием. Недрогнувшей рукой нажала на звонок и долго слушала, как за дверью кто-то мечется по квартире в войлочных шлепанцах.

Нажала на пумпочку еще раз.

Кто-то приложился к глазку, и дверь распахнулась. В проеме показалась Татьяна Петровна, в девичестве Зубова. Рыхлая сорокалетняя малярша в расхристанном халате и ситцевой ночной рубахе. Сквозь жидкий ситчик рубашки просвечивал могучий пупок.

– Здравствуй, Таня, – пробасила бабушка Губкина.

Малярша кивнула, и тощий высокий хвостик из уничтоженных перекисью волос метнулся из стороны в сторону, как телевизионная антенна под порывом сильнейшего ветра. Метнулся, покачался и затих, едва подрагивая в такт движения жующих челюстей стокилограммовой сиротинушки.

– Дело у меня к тебе, Татьяна.

Малярша наконец проглотила какой-то недо-жеванный комок и выдала вопрос, заполненный чесночным колбасным духом:

– Какое?

Но в квартиру не пропустила.

– Да вот, с батюшкой твоим Петром Авдееви чем договаривалась… Кстати, прими соболезнования, царствие небесное Петру Авдеевичу, хороший мужик был…Хвостик-антенна метался, обозначая знаки препинания, Танька доставала языком застрявший между зубов ошметок колбасы.

– О чем договаривались-то, баба Надя?

– Так вот подставку для лампы он мне обещал продать. Мы с ним еще в шестидесятом лампы вместе покупали, моя упала, подставка раскололась, а у него, говорил, где-то такая же завалялась… Черненькая такая, может, помнишь?

Но Танька уже практически не вслушивалась, поскольку магическое слово «продать» было произнесено в начале речи. Татьяна Петровна отступала в глубь квартиры, освобождая дорогу.

Темень узкой прихожей была густо приправлена запахом подгоревшей яичницы. Татьяна втянула живот, пропустила бабу Надю мимо себя и выглянула на площадку, прислушиваясь так, словно разговор велся не о покупке бесполезной лампы, а о продаже слитка золота. Оглядела лестницу и только после этого захлопнула дверь.

– Проходи, баб Надь. Только не прибрано у меня… Володька на работе, детей только что в школу выпихнула…

Мужа Володю Татьяна привезла себе из Клинского района, куда ездила с профтехучилищем на уборку моркови. Влюбилась в кудрявого тракториста и взяла с собой на московскую жилплощадь.

Сейчас семья работала на стройках – Володька всяческую экскаваторную технику освоил, – говорят, неплохо зарабатывал, но новой мебелью в квартире не пахло. Только подгоревшей яичницей и осыпающейся с потолка штукатуркой, поскольку жадна была Татьяна невероятно. И по причине скаредности все завтрашним днем жила. Копила.

Вот только спрашивается: зачем? Когда половицы под ногами ходят, как зубы от пародонтоза…

Татьяна провела гостью в комнату отца. Уставила одну руку в пышный бок, другой сделала круговой жест:

– Ищи. Где эта лампа. – И с горечью добавила: – Вот говорила ему: зачем тебе ремонт? Зачем? Все равно скоро съезжать… А он заладил одно: надо, надо, обои совсем ветхие. – И вздохнула прерывисто: – Вот, доремонтировался.

Дом Зубовых обещали пустить под снос уже лет двадцать. И все это время Татьяна Петровна жила на чемоданах. Уже двое детей на этих чемоданах выросли! А она все ждет и копит, ждет и копит…

И судя по тому, в каком состоянии находятся стены в прихожей – ужас, чернота одна, еще строителями называются! – Петр Авдеевич устал от серого уныния и разорился на дешевые обои в скупой цветочек.

А может, и не разорился, так как это вряд ли. Обои наверняка строительная семейка где-то притырила…

– А сами-то чего с Володькой не помогли? – оглядывая убогую инвалидскую комнатушку, про бурчала Надежда Прохоровна.

Татьяна Петровна выпучила глаза.

А были они у нее изумительные. Выразительно крупные, чуть навыкате и блестели замечательно – как новые оловянные ложки.

Жаль, что выражать таким глазам нечего. Кроме жадности да глупости…

– Дак есть нам время?! Володька на двух работах, я как проклятая пашу – и дом на мне, и халтуры!.. А он тут пристал: поклейте да поклейте…

– Бесплатно? – вставила между прочим Надежда Прохоровна.

Татьяна смутилась.

– А я и у себя не клею! – окрысилась. – Все равно съезжать! А обои мы ему принесли, вот!

– Ну ладно, Таня. Ты поищи, где лампа.

Татьяна рухнула на колени и, виляя полной задницей, устремилась под высокую кровать на сетке.

– Вот, – бормотала, – если только здесь. В шкафах-то я все проверила, там только тряпки.

«В шкафах» звучало громко. Единственный трехстворчатый шифоньер с поцарапанными дверцами наверняка давно и качественно обшарили в поисках возможного наследства.

Татьяна выудила из-под кровати внушительный деревянный короб, разверзла его пасть и загремела железяками:

– Так, это не то. Это не то… А это что? Не то.

Копалась долго. Рачительный батюшка ненужные приборы и предметы разбирал на части и скрупулезно трамбовал слоями.

– Нет ничего, – разродилась наконец с неподражаемым огорчением и понуро села перед коробом на попу. – Баб Надь, а дорогая хоть подставка-то была?

– На сто рублей сговорились.

– А-а-а, – заунывно протянула жадина и на карачках побежала к тумбе под телевизором «Рекорд». – Может, тут упрятал?

– Да вроде бы он говорил, что в гараже она, – «припоминая», проговорила баба Надя.

Татьяна кряхтя поднялась с колен и суетливо забегала оловянными глазками.

– В гараже? – переспросила тихо, как будто чиновники из муниципалитета, пришедшие отнимать родной гараж, уже стояли под дверью.

– Сходи, Таня, посмотри. Я тебе сто пятьдесят рублей дам, уж больно к старой лампе привыкла.

Борьба между жадностью и нежеланием привлекать внимание к незаконной недвижимости происходила недолго.

– Сто пятьдесят?

– Ну, двести!

– Пойдем. Татьяна повернулась к гостье широкой спиной и отправилась в свою комнату менять ночную рубашку и халат на джинсы и свитер.


По дороге к незаконной недвижимости Татьяна, обрадованная перспективой легко заработать двести рэ, разоткровенничалась:

– Я этот гараж сдавать хочу. Отец уже и нанимателя нашел, – пыхтела на ходу, и глаза-ложки – а может, даже черпаки – оживленно посверкивали. – Вроде под склад какой-то. Деньги, они, баба Надя, никогда лишними не будут…

– А кому сдавать? – вроде бы безразлично поинтересовалась бабушка Губкина.

– А кавказцам каким-то. Они уже у Смирновых склад организовали… А я что – хуже?

Если бы не исключительная полосатая шапочка, мелькнувшая на фоне гаражной стены, Софью Тихоновну Надежда Прохоровна не узнала б ни за что. Великоватые Клавдиины сапоги изменили походку, горделивая посадка шеи упряталась под горб заскорузлого плащика…

Надежда Прохоровна опустила руку вниз вдоль тела и сделала товарке незаметный знак ладонью. Мол, уходи, не попадайся на глаза…

Софья Тихоновна посмотрела на подружку с каким-то первобытным ужасом, попыталась объяснить что-то глазами, но та, повторив жест, так дернула подбородком, что Софу буквально сдуло за гаражи.

Прятаться на этой плешивой местности было категорически негде. Только в углу, образованном стойкой и планкой гигантской буквы «Г».

Из этого угла неслись нескромные мужские баритоны.

– О, – сказала Татьяна, – уж с утра начали!

И ходют все, баб Надь, и ходют, куда только милиция смотрит!

Бранящиеся мужики, словно расслышав упоминание всуе карающих органов, моментально затихли.

Татьяна отшвырнула ботинком залетевший под дверь гаража клочок газеты, недолго помучилась с вполне приличным навесным замком и распахнула створки:

– Входи, баб Надь. Смотри, где тут твоя лампа.

Если бы не внушительные накопления хлама, разложенного вдоль стенок, гараж можно было бы назвать довольно прибранным. Вся рухлядь рассортирована на горки: картон, газеты, стопочки выброшенной кем-то на помойку марксистской литературы с бантиками бечевочек поверху. Ящики с пыльными некондиционными бутылками и банками. Тулупы и телогрейки под верстаком. На верстаке тиски и жестянки. В углу коробка, аккуратно зашторенная раскрытым журналом «Огонек».

Надежда Прохоровна вошла в гараж, Татьяна, привлеченная глянцевым блеском «Огонька», сунула нос в угол. Сняла журнал и разразилась:

– Вот тихушник! Водку спрятал! От родной дочери, от зятя – в гараже!

Надежда Прохоровна подошла ближе, глянула Татьяне через плечо: в плотном картонном ящике стояли шесть разнокалиберных бутылок, под горлышко заполненных бесцветной жидкостью.

Насколько разглядела – все с водочными этикетками, одна так вовсе – «Абсолют».

Но впрочем, вряд ли. Рядом с коробкой стояла пустая пластиковая канистра, на горлышко канистры была надета зеленая пластмассовая воронка.

Тут и разливали, поняла Надежда Прохоровна.

Татьяна между тем не поняла ничего. Выдернула из коробки закамуфлированную под изморозь бутылку «Абсолюта», свинтила пробку, понюхала, смочив, лизнула палец:

– Водка. Или спирт. Разведенный.

Надежда Прохоровна пихнула ногой пустую канистру и тихо буркнула:

– Не водка. Отрава.

– Ой! Тьфу! – Отплевываясь, Татьяна таращилась на бабушку Губкину. – Баб Надь, ты что?!

– А то, – нравоучительно протянула бабулька. – Помнишь, от чего отец помер?

– О-о-ой, – присела малярша на табурет у верстака. – Ой, точно-о-о… – И выпучилась пуще прежнего. – Так ты, баб Надь, ты что… Он сам, что ль, отравился?!

Получалось – сам. Достал где-то технический спирт в пластмассовой канистре, сам разбавил, сам разлил, сам – умер.

Эх, жадность человеческая! Дети – ироды, не помогли отцу обои поклеить, да и тот хорош – сам помер и еще трех человек в могилу прихватил.

– Да где ж он эту гадость-то взял?! – убивалась Татьяна. – Баб Надь, он ведь издалека эту канистру приволочь не мог! Он буханку хлеба и кефир еле до дому приносил! А тут – восемь литров!

– А ты подумай, – хмуро предлагала отставная крановщица.

– О-о-ой, – голосила сиротинушка. – О-о-ой! Да выбросить эту гадость, и вся недолга! – и потянулась к канистре.

Надежда Губкина схватила Зубову за рукав:

– Ты что, ненормальная, под суд захотела?!

– Какой суд, баб Надь? – окончательно перепугалась малярша и суетливо заерзала по табурету. – Ты что такое говоришь? При чем здесь я?!

– А при том! – авторитетно припечатала Надежда Прохоровна. – Там сейчас один мужик в реанимации лежит. А как очнется, что скажет?

– Что он скажет? – испуганно распахнула оловянные буркала Танька.

– А то он скажет, что отец твой эту водку из гаража принес, да, может, хвалился – пейте, ребята, у меня ее целый ящик припрятан.

– О-о-ой, – по новой заголосила Татьяна.

– То-то же, что – ой. Ты тут все уберешь, следы уничтожишь, а это, матушка, тоже – суд…

– А что ж делать-то?!

– К участковому идти. Мол, нашла в гараже, моей вины тут нет.

– Так арестуют… гараж-то!

– И пусть. Без гаража, зато на свободе.

Относительно мужика в реанимации приукрашивала баба Надя безбожно. Тот уже показания давал и о том, откуда отрава взялась, ничего не показывал.

Но на Таньку слова об уничтожении следов преступления – смертоубийственного! – возымели действие. Ложечные глазки, прощаясь, шарили по гаражу, Татьяна уже прикидывала, что из рассортированного хлама можно снести в приемку утиля…

– Баб Надь, а ты со мной к участковому не сходишь? Ты с ним вроде как близко знакома…

– Схожу, – кивнула бабушка Губкина. – Но и ты сама себе помоги, может, зачтется, когда спрашивать будут, почему сразу о гараже не сказала…

– Да, да, баб Надь. Что делать надо?

– Узнай, откуда отец эту гадость приволок. Кто дал?

– Дак откуда ж я узнать могу?!

Надежда Прохоровна с укоризной оглядела бестолковую сироту:

– Приволочь издалека не мог?

– Не мог.

– Значит, туточки где-то, неподалеку прихватил. А кто у вас еще гаражи под склад сдает?

Татьяна шмыгнула покрасневшим носиком:

– Ну так Смирновы. Кольцовы машину ставят. У Муравьевых тоже инвалидка стоит…

– Ну так иди к Смирновым! – поражаясь бездеятельной, когда дело денег не касается, сиротке. – Иди узнавай, кому Федя гараж сдавал. Тут у него недавно какие-то ящики картонные разгружали, как раз Колька Шаповалов и перетаскивал.

– Счас, – вскочила Танька. – Счас сбегаю. – Метнулась к выходу из гаража и остановилась уже за порогом. – Но только и ты, баб Надь, не уходи. Сходи потом со мной к Алешке.

– Схожу, схожу, – миролюбиво усмехнулась Губкина. – И гараж пока покараулю…

Татьяна рысью припустила к восемнадцатому дому. Хвостик-антенна дрожал в такт мощным скачкам, старалась негодная дочь вовсю – найти человека виноватее себя.

Баба Надя прикрыла разверстые створки ворот, огляделась по сторонам – нет нигде полосатой шапки, и недолго раздумывая отправилась на розыски Софьи Тихоновны в обход гаражей.

Обратная сторона железных коробок для хранения автомобильного железа образовывала тылом приятнейший уголок: в тихом, закрытом от ветра закутке, на бетонных основаниях, вылезающих из-под задних стенок наподобие скамеек, укрывались от непогоды и любопытных прохожих всяческие алкаши.

Надежда Прохоровна обошла вершину буквы «Г», свернула за угол и… очень быстро поняла причину недавней паники во взоре своей соседки.

На бетонных «лавочках» расположилась неповторимая компания из трех пропитых кавалеров и одной дамы в безумной шапке и плаще бутылочного цвета. Два кавалера с лиловыми распухшими лицами подпирали бока дамы, третий тип – с седой козлиной бородкой, отмеченной под уголками губ коричневыми никотиновыми пятнами, – сидел перед прелестницей на корточках и затягивал «Хризантемы»: «В том саду, где мы с вами встретились, ваш любимый куст хризантем расцвел…»

В чистеньких руках дамы, пардон, мадемуазель Мальцевой подрагивал пластмассовый стаканчик с портвейном.

Сам портвейн стоял чуть левее на разостланной по «лавочке» газетке в окружении натюрморта из двух яблок с отшибленными коричневыми боками – российскими, натурально-дачными, – раскрошенной буханки черного хлеба и вспоротой баночки кильки в томате.

Компания сидела к Надежде Прохоровне в полуанфас, в расширенных глазах Софьи Тихоновны плескались волны тихого ужаса. Портвейн из подплясывающего стаканчика грозился выплеснуться содержимым за голенища растоптанных Клавдииных сапог.

– Та-а-ак, – с шаляпинской выразительностью возвестила о своем появлении Надежда Губкина и уставила руки туда, где раньше была талия. – Та-а-ак…

Козлиное блеяние дворового менестреля оборвалось, он обернулся к Надежде Прохоровне…

И главная бабушка околотка еще яснее поняла причину душераздирающего трагизма ситуации.

О хризантемах пел Владимир Викторович Сытин.

Когда-то первая любовь Софьи Тихоновны.

Давным-давно ухаживал юный Володенька за милой Софьюшкой. Водил ее в театры. Встречал с цветами.

Потом вылетел из института, сходил в армию и, вернувшись, застал Софьюшку по уши влюбленную в Борю Штерна из консерватории.

Женился на Любочке.

Весемь лет назад Любочка скончалась, а Володя, уйдя на пенсию с хорошей инженерской должности – институт он все-таки закончил на вечернем, – начал пить.

(И почему так происходит? Вот Клава – двух мужей схоронила, а пить не начала…

Почему бесхозные мужики вечно за бутылкой тянутся?!)

Надежда Прохоровна вздохнула и убрала руки с бывшей талии. Владимир Викторович, шатаясь, разогнулся, подарил мадам Губкиной оскал, составленный из прокуренных передних зубов, и с лихостью подгулявшего трагика изобразил поклон:

На страницу:
3 из 4