bannerbanner
Особо веселых заберет будочник
Особо веселых заберет будочник

Полная версия

Особо веселых заберет будочник

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Почти восьмидесятилетний, заслуженный работник культуры, Валерий Всеволодович Камышев, резко крутанул вбок свою инвалидную коляску, сверкнув солнцем диски колес.

– Падла! – задышал он болезненно в Ивана. – Почему ты такая падла! Зачем ты всегда, сука, ноги-то мои вспоминаешь?! Я уже даже орать не могу, обижаться уже не могу на это! Нечем! Там все перегнило от боли внутри. Нету ничего там. Пусто, бля… Мразь.

Коляска повезла своего пленника в сторону подъезда.

– Валер. Валера! – бесплотно в спину. – Прости.

Безмолвие.

– Ну, куда тебя понесло-то дурак?! – сердцем. – Как ты подниматься? Ты же никак по ступенькам по этим гребаным. Сейчас Нина уже приедет из больницы – поднимем тебя. Нина с уколов… Валера!

Дверь закрылась.

Семидесятилетний ветеран труда Иван Николаевич Дергачев, остался возле скамейки один. Водил глазами, шумно дышал. Переживал. Стыдился. Задымил очередной зубочисткой.

Куски недоставленного комодца злобно швыряли в кузов.

Жуир

Когда Влас начинал пить, жители поселка собирали документы, хватали детей и уходили в леса. Влас же, отпившись, зажигал сигнальный стог сена – люди возвращались. Было три случая, когда кто-либо из мужиков не успевал покинуть жилища и становился собутыльствующим сострадальцем Власу. Двое сошли с ума, одного чудом отлили холодной водой, но разговаривать прекратил окончательно.

– Что вы тут делали-то, Влас? Угробил мужика! – Люди.

– Жуировали. Он не смог. – Влас.

Трезвенничал Влас на мельнице. Там же была слажена и маленькая пекарня. Горячий, сводящий ароматом с ума хлеб сам носил немощным старикам, раздавал ребятишкам, притаскивал в местную лавку. Его любили невероятно. Он земляков тоже любил, оттого не искал их пьяный по лесам. В припадке алкогольного безумия – бил поросятами быков или быков об деревья, или деревьями по воде лупил. И ревел как медведь. Бессильная злоба богатыря не у дел.

– Война бы началась что ли, – причитали старушонки. – Погибает силушка.

Война началась. Влас дошел до Курска и, оставив ноги, поехал в родной поселок.

– Жуировал с фашистами. А вот, сука… Глянь! Не смог. Разлетелся на запчасти, – плакал пьяный.

Бабы и старики жалели. Ребятня таскала ему картошку да изредка хлеб. Немцы до поселка не дошли, а вот голод добрался и остался на постой. Влас сладил себе тележку, помогал, как мог, подымали хоть какой-то урожай. Пришла победа. Власа оформили кладовщиком. Из жалости сосватали за солдатскую вдову. Та, из жалости, за него пошла. Родили девчушку. На радостях дня три жуировал в холодной бане, людей сторонился: калека. Зажил потихоньку.

Ввечеру повисли с соседом на заборе, перекуривали.

– Хоть бы в клуб по воскресеньям выходил, Влас?

– Моя ходит, – безразлично затянувшись.

– Ну, сам-то чего?

– А на какой я там людям? Смех подымать? Стакан я и в бане в глотку залью, чтобы доня не видала. – Влас начал закручивать вторую.

– А Иван у нас без руки пришел! – Сосед взволнованно закашлял. – Петька баб Валин – вся спина в пулях. Ты герой для людей, а бегаешь их.

Влас больно сглотнул:

– Герой… Герой жуировать должон, праздновать! А я как падаль в канаве валялся, сестричек ждал. Тошно мнеченьки, сосед. Знаю, есть люди, плоше у них судьба пошла, а вот сам тоже валяюсь по земле да ору. Жалость к себе прямо душит. И день, и через день. А силы осталось – хошь подковы гни, хошь деревья… А куда? Дальше тележки своей да этих протезов гребанных не уйти.

– Слышь, сосед, – помолчав и, резко, Власу. – Айда бутылочку посидим? Есть у меня.

Влас крепко затянулся, обстоятельно заплевал окурок:

– В избу метнусь. Огурцов малосольных…

Солнце падало в лес. В соседнем поселке кто-то поджег стог сена.

Залепень

Так назвал свою скульптуру Сом Солонкин. Пыжился чугунными подтекстами, рождал в головешке всякую заумь, но иного названия изваянию надавать не сумел. Грех, что изваяние то излепилось шедеврально – показательное, рецензий достойное и выставочно-уместное. И стали оное рецензировать и выставлять.

Покашливали, покряхтывали, румянец на щеках ссылали на ожирение. Что мы, не понимаем разве? Какая еще неловкость? Раз дадено название таковым, стало быть, задумка!

– Может быть, рабочее название есть? – культурные обозреватели умоляюще.

– Есть, – ухмылялся творец. – Сказать?

– Нет-нет, – резко бледнели лицами последние.

Экскурсии аплодировали. Женщины от восторга (шедевр ведь), мужики от удовольствия – наш. Начали марать дипломные. Профессора лысели, но… Шедевр. Скульптуру выставляли по стране, скульптура выкатилась на плакаты и календарики, у скульптуры разрешили фотографически запечатлевать молодые пары и детей. Она мозолила глаза, она была на устах.

Искусствовед Корытников поседел, закурился, бросил спать. Он кочевал за биографией скульптуры. Он пытал Солонкина:

– Почему так назвал?! Это же эпохально! Но почему назвал?!

Создатель творения тяжело окидывал свою работу, щурился и всегда говорил:

– Она знает почему.

И надолго уходил шаркаться штанцами о подоконник, восседая на нем.

Корчи

I

Профессор Бодулин вошел в осенний лес. Деревья мирно покачивались, всюду веяло спокойствием. Тянуло в раздумья и созерцания красот нерукотворных. Листва шуршала под ногами, листва, умирая, пела свою балладу. Бодулин увидел пень. Он раскорячил свои гнилые корни за могучими, молодыми березами. Нагло и деловито. Кусок обосновавшейся трухлятины.

Гримаса Бодулина из некрасивой превратилась в омерзительнейшую. Он изогнулся, тонко запищал и прыгнул.

Молотя ножками о землю, профессор Бодулин, ломая ногти пальцев рук, отчаянно выдирал пень.

– Отсю-ю-юда! Наху-у-уй отсю-ю-юда! – кряхтел он.

Крякнув, пень поддался. Схватившись за корни, профессор поволок его вон из лесу, похохатывая и всхлипывая.

В сумеречной прохладе, пень, обильно напичканный камнями, удушливо хлюпнув, утонул в пруду.

Профессор Бодулин, возлегши на шершавом склоне, наслаждался лесом.


II

Серж воровал со стройки кирпич весьма продуманно. Один крал за пазуху, еще два мелко крошил и ссыпал по карманам. Парфен воровал цемент. Съедал его по шесть столовых ложек и выносил с территории. Корней машинами вывозил бетонные блоки. Серж и Парфен ненавидели его за воровской беспредел…


III

Нашел Ванька клад. Выпучил шары: куда спрятать? Не хотелось государству отсыпать щедро. Нашел то он – Ванька, а отдавать каким – то толстопузам. Да и толстосумам. Вот и носился по поселку с болезненным видом, всюду пытался клад припрятать, даже в корову хотел засунуть. Тщетно. Больно уж на виду всюду казался кладчошко. Приехал к нему родственник – дальний и не пойми по какой линии. Вдарили горькой до провалов сознания. Спрятали. Рассветными огородами, с банкой рассолу в подарок, родственник благополучно уехал.

А Ванька забыл, куда клад перепрятали. Орал от беспомощности на весь поселок. Крушил все подряд. Даже корове навалял приличных.

– Черт это ко мне являлся. Черт! – сокрушался на родственника в сотый раз прорыскивая все окрест.


IV

В подсобке стоит таз полный аккуратно нарубленных кистей рук сжимающих рюмки. Чуть поодаль, в ведре, руки с сигаретами. Этот странный музей освещен одной лампой. Впрочем, это и не музей вовсе. Валерий Стрижельников, владелец подсобки и автор содержимого, именует помещение «анатомическим театром педагогики». Очень он, в мечтах, нарисовал себе перспективы развития такого театра. Даже книжку прочел. К перспективам развития книжка отношения не имеет, но прочел. Приятно.


V

Вечеряли.

Никодим поперхнулся котлетовым мясом под рюмку.

Александра, супруга ему, луком всё нутро пообжечь намудрила. Кинулась запивать травму бульоном из-под пельменей, но он горяч. Дюже. Усугубила.

Вольфганг, сын им, от деревянной ложки кус зубами сломил

и занозой этой глотку угробил.

Петр Всеволодович, соседом будучи, рыжик на вилку наколол и, второпях, в нос засунул. Упал и кошку насмерть собою придавил. Сам остался лежать. Пораженный цепью событий.

Виталька, убогий местный, огурцом хрустнул аппетитно – язык обрубило. Замычал невразумительное, своё, убогое. Всё как всегда. Кровь с ошметками огурца, безумие, потеря интереса к столу.

Макар, Никодима батя, залюбовавшись происходящим, опрокинул себе на голову горшок с горячим мясом. Ударился в половые доски. Тут как тут – Полкан. Брутальный, сторожевой волкодав. Мясу был рад, заклацал голодной пастью, но и Никодиму всю рожу пообгрыз.

Парфён, Макара батя, даже не кушал ничего. Просто помер на печи лежа.

«Старинные часы еще идут», – взялась, было, Алла Борисовна, но приемник захрипел, зашумел, замолчал.

Домишко их стоял на самом краю земли. Отворачиваться от нас, Создатель начал именно с них.


VI

Тоненькие пальцы с грязью и кокаином под ногтями проникли внутрь музыкальной шкатулки. Подрагивали и ловко цепляли шестеренки, поправляя и укрепляя их до основательности. Ладони взмокли, к ним начала липнуть пыль из механического днища диковинки. Владелец шкатулки, пальцев и ладоней дышал дрожаще, ломко. Иногда с выдохом вылетали полустоны, не успевшие стать полноценными. Действовали на нервы, пронзительно такающие часы, ветка тополя, царапающая окно, хлопанье легкомысленно подчиняющейся ветру калитки, ещё какой – то непонятный и ненужный звук или отголосок звука. Солнце ползло за лес и тоже противно ломилось светом в окно.

Все шестеренки, колесики и струнки встали по своим местам. Щелкнула крышка. Механизм утонул в темноте. Тоненькие пальцы задрожали еще сильнее, пытаясь попасть ключом в отверстие шкатулки. Еще щелчок. Ключ плотно встал в завод, начал, со скрипом, вращаться. До упора.

Сладкий стон – мычание пронёсся по дому, и фарфоровая балерина поплыла вдоль собственной себя под переливы звуков шкатулки. Тоненькие пальцы ударились в пол, дернулись, перестали дрожать, замерли. Фарфор изящной фигурки купался в свете уползающего солнца. Словно таял.


VII

Обнаженные, темные лицами существа сидят на корточках и царапают ногтями землю. Воют страшными голосами, кричат громко, дерутся, визжат, валяются в грязной жиже, протыкают друг другу ножами ноги. Днем, во время власти обжигающего солнца, рубят на огромных длинных кольях затеси, чтобы проткнуть светило. Чтобы оно не падало в лес. Чтобы его не ждать в темноте. Выжигают огнем поля. Чтобы быть лицами еще темнее. Чтобы травы не мешали царапать землю. Чтобы грустно и страшно было глазам. Чтобы гарью пахло вокруг и черная пыль никогда не оседала на твердь. Забираются на самые высокие сухие деревья и сбрасываются вниз, в черную пустоту гари. Дух забирает от стремительности падения и запаха смерти за миг до глухого удара. Жрут вереск и чертополох, запивают соком полыни. Убивают сразу. Тупо. Страшно. Порою, просто по привычке. И продолжают выть, кричать, визжать. Всё устраивает Существ.

Они сами сделали свой мир таким.

Глупость, Дикость и Грязь стали идолами поклонения. Вера, Надежда и Любовь украшают виселицы вдоль выжженных дорог. А дороги петляют кругами.


VIII

Когда еще не придумали название коромыслу с кокошником, их называли горбатый и стояк. А бабу называли – баба. И выходила чернь на улицу, глядь, баба еле волочется с поводу: горбатый надломился, плещет назем туда да туда, стояк набекрень, а потом и вовсе упал. Страх-то! Оттого и грамоте учиться чурались. И словеса такие идиотские выдумывали. Коромысло и кокошник… Куда!


IX

Какой-то мужчина ограбил у какой-то дамочки в кошельке. Рассувамши ее копеечку по карманным отверстиям, мчался по проспектам довольный. Хотел было этот какой-то мужчина пивком воблочки позапивать на добытые денежки, но, споткнумшись, плашмя об асфальтовую твердь лицо болью исказил и порассыпал все. Поналетели какие-то мужчины, к копеечке какой-то женщины, лежавшим на тверди каким-то мужчиной у нее похищенной, поразобрали все по карманным отверстиям и ходу. Вскоре вернулись и пинка лежащему. И ходу, опять же.

«Бардак какой-то», – какому-то мужчине подумалось.

Лежа думать приятно. Продуктивно.


X

Свой бессмертный труд о «Гаргантюа и Пантагрюэле» Рабле начал писать после того, как в его дом явились три сарделины и один колбасный сыр, которые тут же принялись склонять его к перееданию. Одна сарделина даже проткнула себя вилкой и, брызжа соком, пыталась обнажить свою душевную готовность, к тому, что ею сейчас обожрутся. Франсуа был жрущим, но подавливал в себе желание наброситься на гостей. Во всяком случае – сразу. Гости наступали, расхваливая себя принесенными с собою соусами, приправами и подливами. Колбасный сыр отщипывал от себя куски и швырялся ими по гостиной, распространяя аромат недурной сырной марки. Рабле сдался и сожрал. Всех. Покончив с гостями и не сумевши остановить припадок аппетита, он ринулся в ближайшее королевство и тоже сожрал там все и всех без исключения. Позднее, в преступлениях не сознавался: говорил, что был занят, писал огромный, фундаментальный литературный труд. Труд приказали предъявить. Пришлось писать роман. Тем временем, очередная порция сарделей пересекала границу с Россией. Одну из них сожрал часовой. Уцелевшие двинулись к имению графа Льва Николаевича Толстого.

Впопыхах

***

Федор Прокопыч выкушал самогону неимоверно, упал лицевым существом в борща и позахлебся вусмерть. На его поминовении борщ не подавали. Щи…


***

Владлен воровал у Льва ночью морковь. В отместку за супругу. Вырывал и с землею жрал. И плакал. А слезы впитывались в почву, взращивая новые плоды.


***

Напала на Прокопия охота на медведя с голыми руками сходить. Закатал рукава рубашонки по локтя. Пошел. Идет, птички поют, солнышко светит. Руки красивые, го-о-олые! Хорошо. Нравилось прям ему… До сих пор не нашли.


***

Алька да Валька как давай соревноваться в «кто кого переплюнет». Алька аж на четыре метра плевка шандарахнула, а Валька семь раз замуж сходила и два раза отсидела.


***

Миха и Владимир Евлампиевич разыгрались в чехарду. Радовались: очень ловко и празднично через другу дружку перемахивалось. Хихикали, похрюкивали, подначивали. Допрыгались. Шесть лет домой возвращались.


***

Каширский дернул за рукав корнета, молвил:

– Зря ты, батенька, на Измаилу Илларионовну блюдо с селедкой опрокинул, и целоваться полез. Не оценили ход мысли. Не разглядели в тебе припадок любовного жару. Действовать подобает наотмашь. Дерзновенно. Быстро. Ловко. Тем самым, не дурно бы, чтобы продуманно. Подрасчитав. Поприкинув. А то… Оно дел-то на раз… А если таким манером, то… С этими словами, Каширский прыгнул в карету. Но промахнулся. И убился. Корнет высморкался.


***

Арсентий Арнольдович Разминуленко потерял паспорт. И свихнулся от радости. Дудел в дуду, бубнил в бубен, гармонил на гармонике и превращался в Васю Иванова.


***

На детском утреннике Сереженька должен был сыграть тетерева, но переволновался и сыграл еще лисичку, кабана, волка, зайца, медведя, Иешуа, Сергея Есенина, Александра Пушкина, Владимира Высоцкого… А потом долго разорялся игрой в раздевалке. У своей кабинки. С березкой.


***

Костик Х вскочил на новогодний табурет.

– Адмиралом буду! – орет вместо стишков.

– Ментом будет! – сказал Иван Антонович, извлекая селедку из «селедки под шубой». – Орет противно.

– Нет. Костик будет непременно журналистом, – всплеснула Наталья Ивановна. И плеснула себе.

– Скандальным. Или аферистом: иной он какой-то, – рек Иван Антонович. Селедка не извлекалась. Раздражало.

– Партизанить должон. – воскрес дед. – Если по чердакам прятаться не будет. – И снова помер.

– Не напирайте на мальчонку! Захочет, будет сразу и ментом, и адмиралом, и журналистом. Захочет – в космос улетит, захочет – коллектором станет. Хоть кем, – кто-то.

В комнату шмыгнула маленькая Ксюха, сперла достаточно конфет, запищала:

– Глобус он у вас пропьет. А потом будет маньяков ловить!

И умчалась кататься на санках.

По перилам.


***

Никитка Мэ с Федькой Бээ понаделали себе ружьишек деревянных и отправились во двор про войнушку играться. Разыгрались не на шутку, детскую площадку всю оскорбили разрушениями. Никитка давай в лужах валяться сильно и слова нехорошие всякие кричать, а Федьке в лужу нельзя: у него, после тифу, поросль на голове не восстановилась еще. Так он в сторонке и отстреливался, пока Никитка ружьишко не сломал.

– Айда, еще сделаем новое? И танк из коробки? – предложил Федька.

А Никитка, молча, поднялся из лужи, подобрал старый черенок от лопаты и пошел. На войну.

***

Вероника Павловна бросила курить. Но начала отчаянно жрать. Уселась на диету – нешуточно увлеклась вином. Вино мгновенно затянуло в разврат. Оставила вино, а пьяный отблеск игривых глаз оставить уже не смогла. Разврат утомил, засела зрительничать в театры. Разрывала сердце в переживаниях за судьбы героев и покуривала в антрактах, бесконечно плача. Вероника Павловна жила тонко.


***

Крики с хохолком (сверхмалая драматургия)


– Глаша, пышечка моя, душечка, галушек хочу!

– Ничипор, выпей взвару на травах и сосни чуток.

– Галушек!!!

– Киселю может? Или кашки? С соусом грибным, а?

– Галушек, дура старая!!!

– Арбузов ли соленых? Пирогов?

– Галушек, тварь! Галушек!!!

– Вот забранки у тебя… Наливочки может?

– ГАЛУШЕК! СУКА, Я СЕЙЧАС ВСЕ РАЗГРОХАЮ ТУТ!

– Придет сейчас мертвец деда твоего и накажет тебя за неугодные отношения ко мне, Ничипор.

– Галушки! Галушки! (исходит пеной).

– Смотри! Он уж по хутору идет.

– Марррааааа… Марррррррааааа… (бьют судороги, исходит пеной).

– Смотри! Во дворе уж мертвец!

– Ннныыы… (страшные судороги).

– У порога уж, Ничипор, мертвец страшный! Сейчас он. Сейчас.

Мертвец с черным лицом с воем вваливается в горницу и загрызает Глашу. Варит галушки. Ничипор ест. Мертвец уходит.

Светает.

За лесом слышно как падают Владимиры Ленины.


***

Пошел раз Вишнин последнее ведро картошки на самогонку выменять. Заплутал и запетлял дворами. Увидал за сараями церкву, отправился туда: обратную дорогу сориентировать да молитвами прощений выпросить. Вышел. То не церква вовсе, а монастырь. Так там и остался.


***

У Петрухи был кот без названия. Некогда было имя давать. Петруха рыл пруд. Споро, заинтересованно, в охотку. Сам. А потом запустил туда малька: лещика, карпика зеркального, щучку. Прикармливал, удобрял, следил за температурой воды и её уровнем, высаживал водоросли, прореживал их – его кухня. Ходил кругами, ухмылялся, попыхивал трубкой.

И вот он! Момент душевного восторга. Уселся на складной стульчик и едва слышно булькнул поплавком о гладь пруда. Навытягивал добрых, мускулистых, радующих рыбацкий глаз.

Подсел кот.

– Тебе был свыше улов дан, – говорит. – Потому что я за тебя радел и верил в твои начинания. И просил за твою благодать. Лучшие куски ты обязан отдать мне. Как ближнему своему. Чтобы не отвернулась от тебя удача – кормилица в промысле, или же чтобы проклятие обделенных ниспослано на тебя не было.

И начал лизать яйца.

Митрополитом Василием назвал Петруха кота. Имя дал. И пинка.


***

Васька Каралькин силачом работал. В цирках. Силы показывал. Подковы гнул всамделишные. А Машка, квартирантщица Васькина, работала нигде. Но веревки из Каралькина вила – ни один силач бы так не сумел. А он сопел, и в суп перца добавлял. Любил Машку. А на работах потом людей напополам рвал, чтобы на Марии не выместить. Хрупкая она была. Боязно было ему.

– Барышня ведь, – говорил он.

И спал отдельно.


***

От Архипа Власовича объект любви ушла сильно навсегда. Он, злостью напитавшись, стал дружкам про неё сочинять, что она цыплят живьём ест и мёдом себе промежду ног намазывает. А ещё, ко всему, начал склонять их напиваться некрасиво и ездить ей морду бить. Зато в клюкве Архип Власович разбирался – сил нет, какой умничка!

– Зачем вы женщину сапогами по рылу-то? – скручивая в каральку горемык, вопрошали городовые.

– Архипу Власовичу в солидарность, – сплёвывая кровь шумели насильники. – Случись весна, не дай Бог. Кто нам тогда клюквы хорошей поподскажет?

Да и то так.

Пичальки

I

Вышел человек на морозец утренний. Улыбнулся ему размашисто. Тут-то у него, от него, вся рыла и полопалося.


II

Играли в карты «на олень». Обычные правила для «в дурака», но проигрыш горше. Петр Павлович играл вяло. Не огрызался и не суетился. А чего уже суетиться? Двадцатикратно – олень…


III

Во время драки, Василий вспомнил все, чему учил его отец. Но умение коптить свиной окорок ему никак не пригодилось. Начал тупо вспоминать парное молоко. До крови.


IV

У Корниловых пианина появилась. Так они, на ноябрьские, все пальцы в доме о клавиши попереломали и даже окрошку не доели. А ее многовастенько оставалось. Пропала.


V

Воронцов гонял жену по улице топором – валенки потерял. Пимы. Ноги застудил. Ноги отняли. Сейчас гоняет жену на коляске. С топором. Постоянно настигает теперь и травмирует. А не надо было мужика изначально до потери обуток изводить своими изменами. Она, правда, редко изменяла. Но сильно.


VI

Они уже четвертый день стрелялись на дуэли. Никак не могли попасть. Секунданты загуляли и, время от времени, плевали в дуэлянтов с досадой. Иногда попадали. Те конфузились и продолжали угроблять патроны.


VII

Суетились вдвоем. Листики рэдиччо перебрали, вымыли, обсушили. Разорвали на кусочки среднего размера и на тарелочку выложили. Вымыли яблоки. На четыре части рубанули, сердцевину удалили и ломтичками порезали. В сковородочке маслице растительное разогрели, яблоки обжарили, ложечку уксуса добавили. На листики салата выложили. Аж потом передернуло от удовольствия! Куриную печеночку порезали, маленечко ополоснули, на полотенчике бумажном обсушили. В муке пообваляли, в маслице сливочном обжарили. На салат и яблоки выложили. Слюна! Салатик цикорный подготовили, в жирочке попассеровали. Соли, перчика. Выложили к печеночке. Уксус остался, маслице растительное, горчичка, перчик; заправочку из этого приготовили, полили. Готово! Минут пять сидели безмолвно. Уставились. Глаза – блеск! Все тело дрожит. Схватил один ложку. Загреб. В пасть. Зажевал.

– Ну?! – нетерпеливо.

– Хуйня, – обреченно.

Вывалили в помои.


VIII

Рыбак Давыдов пошел удить рыбалку и очень заблудился в камышах. Наживку сожрал, маленькую водки, огурцов малосольных было с собой – тоже посъел. Наудачу, заплутали в камыши грибники. Так еще маслят пожевали втроем!


IX

Снасильничал как-то мужичонка девку впотьмах. Да, в них же, не приметил, что она страшенна аки медуза Горгонская. А она давно это приметила… Шибко невеселая свадьба была. Да еще мужики какие-то незнакомые попередрались.


X

Рогулин Сергей банку мыл – рукой застрял. О стол ее бахнул – уцелела. Все выходные обо все ее колошматил, а она никак. В будень в штанинную карманину ее просунул и на работу. А застрял писчей рукой. А работа писчая. Сидел весь день, банку по столу катал. Коллектив унизительно веселился, но он терпел и катал. А потом рыбок в банку завел. Они красивые. Плавали, успокаивали… Пальцы ему жрали на писчей руке.


XI

Маленькая Альбина игралась в «жаба, жаба – засоси» и доигралась по шею. Торчит из грязи головешка детская, орет жалостливо. Бабушка Паша мимо шарилась, Альбиночку пожалела попыткой спасти. Рыла вокруг головешки настойчиво совочком, но «жаба, жаба – засосала». Наступила тогда старушка кедой аккуратно на альбиночкину макушку, и погрузила проказницу в грязь полностью. Бабушка Паша – лифтер.

Проходимцы и куплетисты

Балабановский трамвай, позванивая, пересекает проспект.


В это время, из села Вагиново, на лыжах, выехала группа лиц. В спину им нагнетала тяжесть известной поговорки, в шары светило солнце, а впереди маячила перспектива. Она явно была весомой, потому как из Вагиново настолько эффектно не выезжали никогда. Группа лиц была молчалива, чмыревата, пугала зайчишек запахом житейского опыта и вынуждала глухарей зарываться ещё глубже. Лыжники были обряжены в скоморошечью рванину, на плечах их покачивался гроб. В гробу покоилось соломенное чучело. Впереди, в версте от лыжников, кто-то похожий на медведя ломился сквозь лесную чащобу и, время от времени, ошарашивал небо залпом сигнальной ракеты. Картину прекрасно бы дополнял волчий вой, но в Вагиново всегда было настолько тепло и темно, что они предпочли всегда находиться там. К тому же, местные волки боялись других, чужих волков. А, как говориться, волков бояться – в лес не ходить. Да и какого черта там делать.

На страницу:
2 из 3