Полная версия
Муравейник Russia. Книга первая. Общежитие
В раскинутой сумрачной кухне стирала соседка Макароны. Упрямо дёргалась над корытом. С задравшимся платьем – женщина точно вытрясывала из себя полные свои ляжки…
Глаза Ошмётка сделались луковыми. Быстро сунул руку в карман брюк. Капот сзади затрясся…
Женщина почувствовала. Резко обернулась. Одёрнулась.
– Чего тебе?
Ошмёток замер. Застыл, оборвав тряску. Разом убрал глаза к окну.
– Макарону…
– Нет его!
Не вынимая руки из кармана, завтыкал ботинком, пнул дверь Макароны. Дверь молчала. Женщина напряжённо ждала, пока Ошмёток мотал со своей ногой из кухни. С облегчением выдохнула. Придурок! Пошла, захлопнула дверь. Успокаиваясь, опять раскачивалась над корытом.
Возле окна-поддувала, как подтопленный светом его, Ошмёток зло онанировал. Довершал начатое в кухне.Гадство-о!
Макарону нашёл во дворе. Тот добивал за козлоногим столом козла вместе с такими же опапиросенными козлами, как сам. (Козлы удерживали костяшки в обеих руках. Уважительно. Как криптограммы.) В последний раз шарахнул дуплем-пусто. Рыба! Вдавил папиросу в стол. Поднялся. Подходя к Ратову, с большим недоверием смотрел на его пиджак. Пиджак больше походил на пальтецо в клетку. Ошмёток смахивал в нём на отшумевшего стилягу 50-х годов. На стилягу на пенсии… Чего же ты в таком? Неужели другого нет?В Большой ведь работать идём? Какого хрена! – завозмущался Ошмёток. Да больно надо! Ладно, ладно, остановил его Макарона. Будешь в этом (работать). Пошли, да побыстрей!Сам Макарона был затянул в маломерный костюм. Походил в нём на кулинарную трубку. С вылезшим кремом. Тонкие ноги его с остроносыми штиблетами действовали как альпенштоки.
В автобусе Ошмёток сидел у окна, таращился на улетающую дорогу.После дождя берёзы висели, будто шалашовки истрёпанные, жёлтые. Под одной из них большой чёрный кобель мял суку как скульптор. Ошмёток затолкал Макарону: смотри! смотри!– работает!..Лицо Макароны было индифферентным, надменным. Полным презрения к несчастному Онану.
В тесном дворе хореографического училища увидели необычное зрелище. Придурочнуюдраку. Поворачиваясь спинами, два мальчишки-балеруна лягали друг дружку ногами. В жопки, по сухим тощим ногам. Лягались очень капризно. По-бабьи. Как кенгуру какие-то. Болельщики-сверстники кричали, прыгали вокруг. «Ур-роды! – процедил Ошмёток, спотыкаясь. – А? Макарона?» Идём, идём! Макарона торопился. Однако Леваневского в училище не оказалось: уже ушёл в театр… «Ну вот!– воскликнул Макарона.Посмотрел на Ошмётка: – Сможешь бежать?» Ошмёток кивнул. В следующий миг скакал за Макароной. Мимо дерущихся. И дальше, со двора. Скакал, как пинаемый в зад. Или как скачут на воображаемых коняжках мальчишки. С высоким подскоком. Почти на одной ноге.
…Фарфоровая балерина на столе смахивала на недающуюся целку.Ошмёток сглотнул. Везде по кабинету висели афиши. С пола до потолка.Правда,уже без целок. Только с фамилиями их…
Вошёл сам хозяин кабинета. Леваневский. Грузный мужчина с выкатившимися,запьянёнными глазами барана-провокатора на бойне. Прошёл к столу, придавил балериной бумаги, которые принёс. После этого присел на край стола.
Молча смотрел на двух кандидатов. В общем-то, полудурков. Будто прикидывал – как лучше, без лишнего шума отвести их на заклание. На живодёрню.Не обнаружат ли они в последний момент подвоха. Не заблеют ли,не заблажат. Макарона переступал с ноги на ногу – точно голый. Точно на медкомиссии он. Когда на осмотр отдают только тело, а глаза, душа – уж ладно: где-то рядом стоят, маются… Ошмёток с громадным своим пиджаком да с ортопедическим ботинком казался намного ниже Макароны. Незаметней. Как малолеток…
– Ну ладно… – вздохнул Леваневский. Полез за бумажником: – Вот вам по рублю пока… Остальные потом… И чтоб не надрались у меня раньше времени!..
– Да что вы, Марк Семёнович! В первый раз, что ли, я?! – Макарона очень честно возмутился.– Уж меня-то вы знаете! – Макарона шмыгнул и опустил нос. Как бы свесил сизую, провинившуюся палицу. У Ошмётка нос был как у бандита в чулке – не придерёшься.
Однако Леваневский смотрел на новичка с большим сомнением. Спросил у Макароны:
– Про «браво-бис» хоть знает?
– Знает, Марк Семёнович. В цирке как-никак работал. Причиндалом.
– В цирке вроде бы «браво» не орут… – в раздумье сказал Марк Семёнович. – А? Циркач? Пиджак оттуда, что ли, спёр?.. – Повысил голос: – Орут там «браво» или нет?..
– Случается… – солидно прохрипел Ошмёток.
– Вот видите! – развёрнутыми показал на него ладонями Макарона.Как показывают на зайца. Только что выхваченного фокусником из цилиндра.Натуральный, Марк Семёнович! Без дураков!
– Ладно! Ясно! – поднял руку Леваневский. – В общем – ещё раз: в буфет не ходить! Раньше времени не надираться! После работы. Дома! Поняли?
Какой разговор! Семёныч! Железно! Работа – первое дело! Какие буфеты?! О чём речь?! Даже обидно (знаете ли).
…С бархатного бордюра галерки, прилежно положив на него руки,Макарона и Ошмёток наблюдали за вялым людским хаосом, происходящим внизу перед началом спектакля. Не торопясь, люди рассаживались на свои места. Многие уже сидели. Целыми рядами. Откинуто, как-то вспухше. Будто дрожжи. Ошмёток думал. Что, если плюнуть вниз? На чью-нибудь лысину? Или на буфера слюной циргануть? На раскрытые? Вон той? Или вовсе: достать прибор— и как из брандспойта? Во все стороны? – что бы тогда было?.. Ошмёток утробно, как сидя в бочке, начал смеяться. Подкидывался. Тихо ты! – толкнул его Макарона.
В зале притушили свет – и сразу высветилась оркестровая яма. (Оркестровая Канава,определил себе Ошмёток.) Возник над всеми дирижёр. С угловатостью плешивого штандарта – вознёс руки. Заиграли.
Внизу колыхалось море скрипачей. Раскачивались в едином ритме.Потом они упали в паузу. И как многоцветная радуга – восстал звук деревянных-духовых. Из всех неподвижно сидящих во время паузы скрипачей один всё время ёрзал на стуле. Никак не мог привыкнуть к соседке своей, тоже скрипачке.Скрипачка независимо откинулась на спинку стула. Крутые розовые наплывы ног её из куцей юбки имели вид младенцев. Просто невинных младенцев. Да. А скрипач всё косил. Взъерошенный, дикий. Извра-ще-нец! Макарона, хихикая, подталкивал Ошмётка, показывал. Ошмёток замер, увидев розовые ляжки. «В оркестровой канаве». Правый глаз Ошмётка стал полностью независим. Как спутник. И оставался таким до тех пор, пока подол сцены не стали медленно задирать (точно сцена промочила ноги) и не притушили в оркестровой… канаве свет. Вот гадство! – не успел начать Ошмёток.
Под аплодисменты под «подолом» вместо голых ног раскрылась тесная площадь средневекового города. Солидно вели базар какие-то Монтекки и Капулетти. (Макарона объяснил.) Двое. Пожилые. Во вздутых штанах – как в тыквах. Их дети под музыку бегали, скакали чертями. Суетливые ноги балерин были сродни трепетливым острым вёслам. Они ими резко отмахивали – и снова мелко перебирали. Отмахивали – и перебирали, уносясь на них в сторону с отрешённо-обиженными лицами всё тех же целок… Загнуть бы всем им салазки! А? Макарона? Да тише ты! Смотри лучше и не зевай!Макарона был внимателен.
В конце первой картины, когда все со сцены открутились и упрыгали,Макарона удовлетворённо, как хорошо оттянутый, сказал на весь зал: «Браво!» Самый первый вверг весь зал в вопли и аплодисменты. Остальные клакеры Леваневского бесновались с галерки напротив (браво! би-ис!). Орали как красноротая африканская барабанная банда. Однако… однако они быливторыми. Всего лишь вторыми. Первым всегда восклицал Макарона. Он был как бы бригадиром клакеров Большого театра. После каждого балетного номера, едва только удёргивалась за кулису последняя судорожная ножонка – он сразу говорил на весь театр: «Браво!» Все с той же полной удовлетворённостью в голосе. Как хорошо отдупленный пидор. И Ошмёток начинал орать истошней всех: «Бра-ла-а, бра-ла-а!» (Да не «брала», дурак, а – «браво»!– наставлял Макарона.)Однако Ошмёток колотился ещё пуще: «Бра-ла-а-а!»
Балерины выбегали на авансцену и распластывались в поклоне. У самого пола будто бы превращая себя в побитых, кающихся лебедиц. (У-у,целки! Я б вас!) Их партнеры, жуя жо…и, уходили за ними очень сильно, свзнятой рукой. Все смачные. Как бифштексы… Брала-а-а-а-а-а! мать вашу!..
В антракте неприкаянно слонялись среди весёлых, галдящих людей.Стояли у колонн. Один длинный, с кулинарной независимой мордой, другой низенький, точно охранник при крутом своём ботинке… Не сговариваясь двинулись в буфет.
Перед блёстким скопищем бутылок на стене за стойкой – замерли…
– Лице-ей! – выдохнулось у восторженного Макароны. – Натуральный лицей!– Ошмёток тут же согласился: точно! Натуральная козья морда! (Да-а.Вот так сравнения. Что у первого, что у второго.)
Из всего «лицея» лицеистам обломилась только бутылка ситро. Буфетчица откупорила. Содрала рубль двадцать. Однако цены!
Пили у мраморного столика. Рядом с какой-то тощей старухой в чёрном. Старуха посасывала из стопарика и хитро поглядывала на них. «Ну как,понравилось, молодые люди?» Морщины шеи у неё висели будто трапеции.Ошмёток сразу… как сказали бы в деревне, Забренговал.Отвернул рожу в сторону. Однако Макарона профессорски сказал: «Да, уважаемая. И весьма!»«Прекрасные утки!»– неожиданно добавил Ратов. Сам от себя не ожидал.Вырвалось вроде как. «Вы хотите сказать – лебеди?» – «Ну да, лебеди», – согласился знаток. Старуха прыснула. Потом махнула остатки из рюмки, цепко пошла… Да-а, коньяк. Даже старухи здесь пьют его. Но цены! Вот этот стопарик, крохотный, как птичка – под три рубля!Это ж куда годится! И ещё,главное – «раньше времени не надира-айтесь!» Дал по рублю— и «не надирайтесь». Самого бы, гада, сюда с рублём… «Не надира-айтесь!»…
Ошмёток выпил свой стакан враз, едва только разлили, поэтому дальше терпел, водил только по забегаловке шалым взглядом. И увидел!Опять! У столика дама в коричневом платье стояла. Так стояла бы у столика на задних ногах лошадь! Оттопыренный зад её был немыслимых размеров! Это какого коня надо, чтобы вставить ей сзади? Глаза Ошмёткастали смотреть на две стороны. Глаза стали независимы. Как кукушки. Не понимали, что говорил Макарона. А тот всё ныл: «Раньше времени не надира-айтесь!» Свой стакан удерживал брезгливо. Точно стакан, полный жёлтых микробов. Выпрыгивающих к тому же… На, допей, что ли?.. Эй,Онаний!..
Прежде чем начать второе действие спектакля, дирижёр довольно долго стоял перед аплодирующим залом. Дирижёрскую палочку удерживал у груди. Двумя руками. Как надёжный свой бич. Которым он сейчас стегнёт. И действительно, отворачивался к оркестру и стегал. И оркестр сразу припускал галопом. Смычками, как будто ос каких, щекотали скрипки скрипачки и скрипачи… Почти сразу же начали выкатываться и укатываться кодлы всяческих прыгунов и прыгуний. И Ошмётку пришлось опять орать «брала!»
К концу спектакля он охрип. Натурально. Однако по-прежнему бился в кресле в честных, добросовестных припадках: бра-ла-а-а! Сам Макарона почему-то перешёл только на «бис». Размахивал руками с галерки – как с голубятни голубятник: би-и-и-исс! Монтекки и Капулетти сидели в креслах и в тыквах своих откинуто, опустошённо. Не знали, что им делать. Пока опускался занавес. «Подол» сцены…
..«Лицей» гастронома был намного скромней, чем в буфете Большого театра. Но зато всё по карману. На остальные деньги Леваневского взяли целых две белых. Да ещё на пять пива хватило.
К выходу спешили как гранатомётчики с гранатами. Для боя упакованные полностью.
25. Нечистая сила, или Грёза любви
…Задували и задували в городок растрёпанные июльские деньки. Как стрелы, мучились в них городские собачонки. Бежали и бежали неизвестно куда. Останавливались на углах. Повизгивая, жмуря глаза, опять вынюхивали поверху. То ли тоску свою неизбывную, то ли надежду.
Почерневшие за лето от солнца, словно бегущие лёгкие тени его, трусили по улице пацанята во главе с Сашкой.
Тарабанясь по доскам, над забором выпуливала удивлённая мордашка: «Село, вы куда?» – «На Белую», – коротко бросал на бегу Сашка. Мелко свитой чуб его трепался впереди – как Село…
Забегал домой. Удочку на всякий случай захватить.
– Село! Село! – покрикивали с улицы пацанята. Словно чтобы не забыть прозвища Сашки.
«Почему они зовут-то тебя так? А?» – спрашивала Антонина. Еле сдерживая смех. «Не знаю…» – опускал чуб, как наказание своё, сын.
И через минуту жёлтое «село» опять трепалось по направлению к Белой, окружённое преданными огольцами, а в высоком окне коммунальной кухни, оставленная, уменьшающаяся, махалась руками, выпутывалась из греховного смеха Антонина.
Под солнцем Белая стекала бликами. Уже искупавшись, ребятишки раскидались по песку. Закрыв глаза, одерживая себя сзади, выставляли лица солнцу. Изредка встряхивали головы, нарождая себе тёмно-белый затяжелевший свет.
– Ну скоря-а! – неслось заунывно по реке. С полчаса, наверное, уже. – Ну скоря-а!..
Лошадь стояла по колено в воде, сдерживаемая оглоблями телеги. Воды у себя под носом не признавала. Мылов поднимал вохровский картуз из реки. Из картуза истекали струи. Как из судна, затопленного лет пятьдесят назад. Сигали головастики, мальки… Лошадь опасалась мальков, думала…
– Ну скоря-а! – моталась потная, словно осыпанная брильянтом лысая голова. Засыпали с картузом жиловые руки. Вскидывались. Пугая лошадь.
– Ну скоря-а! Шала-а-ава! – снова поднимал Мылов весь водоем с лягушками. Подсовывал. Зло насаживал, насаживал картуз лошади на морду:
– Пей, пей, твою мать!..
Лошадь бросалась от него вбок, на берег, сдёрнув за собой телегу. Разом застывала, сплюнув картуз точно противогаз.
Мылов— руки врозь – ничего не может понять: где шалава, где он,Мылов? Отступал от реки расшиперясь, недоумевая. И опрокидывался на гальку – ноги в реку.
Нужно было сдвинуть от бриллиантовой башки заднее тележное колесо, под которым она, башка, оказалась. Ребятишки брали лошадь под уздцы,тянули. Осторожно дёргали. Лошадь сперва стояла как каменная. Потом пошла. Останавливали её с телегой неподалёку от Мылова. Когда прикасались к ней, гладили, на тощих боках её сразу выскакивали и начинали бегать судороги… «К кнуту привыкла, – жалел Сашка. – Не понимает…» Хотели дать ей что-нибудь. Но ничего ни у кого не было. Тогда Сашка начал скармливать хлеб, на который собирался ловить баклёшек. Лошадь ела с Сашкиных ладоней, деликатно засучивала верхнюю губу, обнажая жёлтые зубы до дёсен… Удила мешали, лязгали, но освободить её от них никто не умел…
Через полчаса в Сашкином коммунальном дворе ребятишки смотрели,как с тихим счастьем офицер Стрижёв ходил вокруг полностью разжульканного, разбросанного на промаслившиеся холстины мотоцикла. Протирая руки ветошью с наслаждением, примеривался, с чего начать сборку. Был он в майке, в тапочках на босу ногу, ноги вставлены в галифе – как в две кобуры пистолеты. Вчера он разбирал мотор. Может, сегодня – ходовую часть? А? «Ходовую часть!Ходовую часть!» – громко поддерживали его ребятишки.
Стрижёв пригибался и брал в руки Деталь. Любовался ею. «Село, принеси-ка лампу». Сашка и его ватага бросались к одной из дверей – раскрытой – высокого общего сарая. Несли в десяти трепетных ладонях паяльную лампу. Стрижёв начинал жечь. Улыбался. Когда он ходил офицерить в свою автороту – никто не знал. Он словно бы всё время был в отпуске.
В сквозящем свете парадного Сашка всегда неожиданно видел человека с будто отделённой, светящейся головой… Человек догадывался, что его видят, начинал спускаться по ступенькам во двор. С продуктовыми сумками и сетками разом открывал себя всему свету, солнцу.
Стрижёв в приветствии высоко подвешивал руку, склонив голову.Константин Иванович в ответ громко здоровался с ним. Кричал два-три весёлых вопроса, пока ждал сына.
Сашка подбегал, и они уходили обратно в подъезд, в подсвеченную,словно с всаженным финским ножом черноту… И все во главе со Стрижёвым почему-то смотрели на второй этаж и ждали, пока не послышатся их голоса из раскрытых окон, и к ним, голосам, не присоединится радостный голос Антонины… С облегчением возвращались к разбросанному мотоциклу, к деталям.
Антонина начинала метаться между кухней и комнатой, а Константин Иванович сидел за столом, тихо радуясь. Как гость. Не бывший здесь, по меньшей мере, год. Заполненный до краёв событиями этого года, о которых он, гость, будет рассказывать. Вот прямо через несколько минут. Подмигивал Сашке. Насупленный Сашка возил по столу машинку, только что ему подаренную. Константин Иванович не очень уверенно гладил голову сына. И вновь возвращался к положению наглядного гостя, тихо воспринимая его (гостя) статус за этим столом, осознавая его, радуясь.
Когда стол был накрыт, всё из кухни принесено, Константин Иванович, выставив бутылку, вопросительно посмотрел на жену…
– Да уж стучите, стучите! – засмеялась та. – Нет её. В командировке.Один он…
Константин Иванович подходил к стенке, стучал в неё три раза. Тотчас же, как эхо, доносился ответный, тоже тройной стук. И через минуту-другую в дверях появлялся Коля-писатель.
Остро отдавал Константину Ивановичу пальцы цепкой левой руки на пожатие. Подсаживался к столу, всегда одинаково спрашивал:
– Ну, как вы тут?.. – Точно выходил, оставлял их всех на полчаса, час.Дескать,вот, задержался. Маненько. Смеялся вместе со всеми над этим своим «маненько», натерпелся он из-за него, однако бросить, походило, не мог…
Летними вечерами, когда Антонина, переделав все домашние дела, садилась к окну, чтобы, подпершись рукой, смотреть тоскливо на уползающую, гаснущую щель заката… нередко рядом слышала такой примерно разговор:«…Ты бросишь когда-нибудь свое чёртово «маненько»? А? Бросишь или нет?! Я тебя спрашиваю?! Ведь стыдно в гости к людям пойти!» – «Так деревенский я, Алла. Привык. Бывало, маманя…» – «Вот-вот! «Маманя», «папаня»… «братяня»… Когда говорить нормально будешь? П-писатель! Ещё царапает там чего-то… М-маненько!..» По стене рядом зло захлопывались окна.Невольно думалось: что может связывать двух этих людей?..
А Коля смеялся сейчас, шутил. Словно в аттракционе, в игре на приз тыкал левой своей рукой в картошку вилку. Словно другая рука у него была привязана. К туловищу. Вареная картошка, рассыпаясь, не давалась ему. Он смеялся. Маненько неудобно. Но сейчас возьму. Во! Антонина ему… подкладывала ещё. Тоня – куда? У женщины вдруг наворачивались слёзы. От рюмки, что ли? Тонька, ты чего?.. Ну-у-у!..Антонина выскальзывала из-за стола.В коридор. Мужчины тут же о ней забывали. От выпитых ударных первых рюмок наперебой размахивали руками с вилками и говорили, говорили…
С фанерной большой афиши, стоящей возле собора, голова тётеньки с жёлтыми длинными волосами – словно бы устремлялась. Как жёлтый, длинный, мучающийся ветер. Губы тётеньки походили на вытянутый штемпель. Которым бьют на почте. Которым придавливают сургуч. Дошколёнок Колька прочитал аршинные буквы по слогам: «Грё-за… люб-ви». Окончивший первый класс Сашка поправил: «Грёзы… любви».
До начала сеанса играли в примыкающем к собору обширном сквере.Сашка спрыгивал в высохший фонтан. Круг фонтана был большой, неглубокий, бегать в нём, стукать палкой по чугунной низкой огородке было ловко,здорово. Но Колька почему-то медлил, не спрыгивал вслед за Сашкой. Спрашивал трусовато, почему фонтан – «Нечистая сила». Называется. Сашка просмеивал его. Бабушкины сказки! Струсил, струсил! Бледнея, Колька сползал в сухой фонтан как в ледяную воду. Однако чуть погодя тоже начинал бегать, кричать, тарахтя по огородке палкой.
Какой-то старикан во френче и фуражке выгонял их из фонтана, махал им клюшкой. Дурной какой-то, ненормальный. Фонтан-то сухой. Фонтана-то нет. Старикан ругался, топался сапогами. Весь посиневший, мокрогубый. Ребятишки выпуливали наверх, шли подальше, оборачиваясь на ненормального…
Еще пять лет назад сквер носил имя Товарища . . . . . . . .И памятник Товарищу . . . . . . .стоял в центре сквера.
Два года назад, осенью 54-го, памятник разбивали чугунной гирей.При скопившихся зрителях вокруг памятника метался суматошный кран. Кидал гирю, долбил, торопился. Сашка тряс руку отца: «Вот шмаляет! Вот шмаляет!» От памятника отлетали куски, падали целые сколы. Он стоял, как обкусанный грязный рафинад. Потом рухнул, взметнув тучу пыли.
Не отдавая себе отчёта, Константин Иванович зачем-то маршировал.На месте. Точно ему кто-то дал команду, стукнул по затылку и забыл о нём.И он сам забыл. И подмаршировывал, как дурак. Поворачивал к людям белую свою голову: «Кто бы мог подумать, а?» Глаза его смеялись. «Кто бы мог подумать про такое, а? Кто?!.»
Вечером старики во френчах в растерянности стукались в обломках клюшками. Как в порушенной своей церкви. Под чёрными фуражками глаза их были словно просвеченными.И рядом падал в гаснущее небо обезглавленный собор…
Потом обломки убрали. (Посшибали и вывезли два невысоких мелких памятника Товарищу . . . . . . . .За штакетником у пединститута и перед пивной на площади. Чем сразу облегчили пивников по малой и частой их надобности.)На месте памятника в сквере, на бывшем главном его месте, новые власти срочно соорудили фонтан. И даже с небольшим бассейном. Однако фонтанчик попылил немного над чашечкой и тихо, мирно издох. Тогда несколько раз упрямо продували всю систему сжатым воздухом. Пробивали, можно сказать, систему… Без толку – фонтан не получался.
Френчёвые повадились ходить к нему с цветами. В очередную годовщину Товарища . . . . . . .– то ли со дня рождения его, то ли ещё чего-то там.Летом. Собирались возле фонтана в количестве двадцати двух человек. Делали перекличку. Строились. Опираясь на клюшки, стояли с цветами. Самый пламенный из них говорил речь. И вот когда стали класть ритуальные цветы на парапет бассейна, долго ломая себя в угольник, царапая в стороне негнущейся ногой… пипка фонтана вдруг резко засвистела, и с воздухом из неё начала стрелять, рваться вода. Грязная, ржавая. Всё сильнее, сильнее. Пенсионеры разинули рты. Фонтан хлестал. Френчёвые пенсионеры повели себя кто как: одни тут же начали маршировать, опупело вскидывая руки к фуражкам, другие старались вздёрнуть себя в стойку «смирно», но начинали падать, ударяясь о клюшки, третьи – колотясь челюстями, рыдали. Пламенный вскочил на парапет и, хлестаемый струями, кричал что-то с жестом руки…
Прячущийся где-то за забором пожарки шутник – завернул кран. Вода разом упала, провалилась. Все опять разинули рты, не сводя глаз с пипки фонтана. Пипка молчала. Старики стояли. Все с обвисшими галифе. Как с бандурами бандуристы. Потерявшие своего поводыря… Возбуждённо бормоча, стали расходиться. Попарно. Тройками. Шутник – из-за забора – врубил.Френчёвые бросились назад…
Приходили они к фонтану и ещё несколько раз. Ритуальные цветы кисли, квасились в жиже бассейна тогда всё лето.
– А правда, что там и сейчас Вождь остался? Что теперь он – «Нечистая сила»? А, Саш?..
– Да ерунда… Раздолбали его… – произнёс Сашка, всё поглядывая на старика.
Старикан не уходил от фонтана. В свесившемся, пустом своем галифе, в растерянности топтался. Словно снова вспоминал всё недавнее, пережитое… Пошёл, наконец. Тяжело опирался на клюшку. К нему опять вернулись все его болезни.
– А почему я не видел?..
– Чего?
– Ну, как его долбали?
– Маленький ещё, наверное, был…
Колька засомневался. Разница-то год всего у них… Почему один большой уже был, а другой – маленький? И не видел? Как долбали?
Сашка спохватился:
– Опоздаем!
Старикан и разбитый памятник сразу вылетели из головы. Огибая собор, на сеанс заторопились. Не удержавшись, ещё раз полюбовались на тётеньку. На афише которая. Тётенька всё так же устремлялась. Мучительно распустив, как бы бросив за собой жёлтые длинные свои волосы.
Другая тётенька, билетёрша, оторвала контроль. И сделал вид, что их не заметила. Ну что они не взрослые. Тогда сразу заспешили к белой мороженщице. Здесь же, в вестибюле. Купили. Отошли. Ударили по мороженому язычками.
Ходили, смотрели на высокие, узкие церковные окна, забранные узорчатыми решётками. На киноактёров и киноактрис, которые густо, искусными листьями натискались на стены между этими окнами.
Перед заходом в зал Сашка взял ещё два мороженых. От отцовских десяти рублей (старыми) осталось только двадцать копеек.
Вверху, где был когда-то купол собора, на чёрных провисающих половиках дрались, ворковали голуби, и сыпался с половиков сухой помёт. Прилетала иногда и тёплая большая капля. Зрители поглядывали наверх, поругивались. В одной из чугунных батарей у стены всё время гоняло какую-то гайку или камушек. Топят они там, что ли? Лето же!..
Сашка и Колька сидели совсем одни в первых пяти рядах. Над ними, вверху, никуда не могли подеваться с экрана полураздетые дяденька и тётенька. Всё продолжали и продолжали целоваться. Мучительно, тяжело. Как изнемогая. Сашка и Колька смотрели, резко, коротко слизывали. Экономили мороженое, урежалилизки. Колькина голова казалась пришипившейся, стёсанной. Сашкин чуб завинчивал как рог…