Полная версия
Найти виноватого
Кожа его стала соленой на вкус. Соленый ветер проникал в хижину сквозь бамбуковые рейки или накрывал его, пока он шел в сортир. Присев над ямой, он облизывал свои соленые плечи. Это была его единственная пища. Иногда его тянуло заглянуть в кухонную палатку и заказать там целую рыбину или стопку блинчиков. Но подобные приступы голода случались редко, а после них приходило еще более глубокое спокойствие. Из него все также извергались потоки, но уже не столь бурно – жидкость скорее сочилась, как из раны. Он открывал бочку, набирал ковшик воды и подмывался левой рукой. Несколько раз он так и засыпал, сидя на корточках над дырой, и просыпался только когда кто-то начинал барабанить в дверь.
Он продолжал писать письма: «Я когда-нибудь рассказывал тебе о больных проказой матери с сыном в Бангалоре? Я шел по улице, а они сидели на обочине. К тому моменту я уже привык к прокаженным, но не таким. От них уже почти ничего не осталось. На месте пальцев не было даже обрубков. Кисти выглядели как шары на концах рук. А лица словно стекали с голов, как тающие свечи. Левый глаз матери был затянут серой пленкой и смотрел в небо. Но когда я дал ей пятьдесят пайсов, она посмотрела на меня зрячим глазом, и он светился мудростью. Она сложила свои культи в знак благодарности. Когда моя монета упала в чашку, ее слепой сын сказал: „Спасибо!" Кажется, он улыбнулся – сложно было понять по изуродованному лицу. И тут я вдруг понял, что они – люди. Не нищие, не горемыки, а просто мать с ребенком. Я увидел их такими, какими они были до проказы, когда просто гуляли по улицам. И тогда меня постигло еще одно озарение. Я вдруг почувствовал, что мальчик сам не свой до мангового ласси. В тот момент я счел это настоящим откровением. Казалось, более глубокого познания и желать было нельзя. Когда монета упала в стакан и мальчик поблагодарил меня, я понял – он сейчас представляет себе холодный манговый ласси».
Митчелл отложил ручку, погрузившись в воспоминания. Потом вышел из хижины, чтобы полюбоваться закатом, и уселся на крыльце, скрестив ноги. Левое колено теперь отлично гнулось. Стоило закрыть глаза, звон начинался снова – еще громче, ближе, упоительнее.
С такого расстояния многое казалось забавным. Как он тревожился по поводу будущей специализации. Как отказывался выходить из комнаты, когда лицо обсыпало прыщами. Даже горькое отчаяние, терзавшее его, когда он искал Кристин Вудхаус в общежитии, а она всю ночь не возвращалась, теперь казалось смешным. Жизнь так легко потратить зря. Он и тратил, пока в один прекрасный день не привился от тифа и холеры, погрузился вместе с Ларри в самолет и сбежал. Только теперь, оставшись в одиночестве, Митчелл начал узнавать себя. Словно тряска по ухабам разболтала его старую душу, и однажды та просто рассеялась в индийском воздухе. Ему не хотелось возвращаться в мир колледжей и сигарет с ароматизаторами. Он лежал на спине, ожидая, что к нему придет просветление – или же что ничего не произойдет. Разницы не было.
Тем временем немка из соседней хижины снова куда-то собралась. Митчелл услышал, как она чем-то шуршит. Вместо того чтобы отправиться в сортир, она забралась в хижину Митчелла. Он убрал с лица плавки.
– Я еду в больницу. На лодке.
– Я так и подумал.
– Мне сделают укол, я переночую там и вернусь. – Она помолчала. – Хотите поехать со мной? Вам сделают укол.
– Нет, спасибо.
– Почему?
– Потому что мне уже лучше. Гораздо лучше.
– Покажитесь врачу. На всякий случай. Поедем вместе.
– Я в порядке.
Он встал и улыбнулся, чтобы подтвердить свои слова. Со стороны гавани раздался гудок.
Митчелл проводил ее на крыльцо.
– До встречи, – сказал он.
Немка прошлепала по мелководью и забралась на борт. Стоя на палубе, она не махала, но глядела в его сторону. Митчелл наблюдал за тем, как уменьшается ее фигурка. Когда она наконец исчезла, он вдруг понял, что говорил правду: ему действительно было лучше.
Желудок утих. Он положил руку на живот, словно проверяя, что там внутри. Он казался совершенно пустым. Митчелла больше не мучило головокружение. Надо было написать новое письмо, и он принялся за него при свете заката: «В этот ноябрьский, кажется, день мне бы хотелось объявить, что пищеварительная система Митчелла Б. Каннингема была исцелена исключительно духовными методами. Отдельно мне хотелось бы поблагодарить Мэри Бейкер Эдди, которая больше всех поддерживала меня. Следующая моя твердая какашка будет посвящена ей».
Он все еще писал, когда в хижину вошел Ларри.
– Ого. Не спишь?
– Мне лучше.
– Точно?
– А еще, не поверишь…
– Что?
Митчелл отложил ручку и широко улыбнулся Ларри:
– Я ужасно проголодался.
К этому моменту все обитатели острова уже слышали, что Митчелл постится, словно Ганди. Когда он вошел в кухонную палатку, все зааплодировали, а некоторые женщины заохали – так он похудел. Поддавшись материнскому инстинкту, они усадили его и принялись щупать лоб – нет ли температуры. Палатка была заставлена пластиковыми столами. На прилавках лежали ананасы, арбузы, бобы, лук, картошка и салат. На разделочной колоде лежала длинная синяя рыба. Вдоль одной из стен выстроились термосы с чаем и горячей водой, а дальше, за перегородкой, стояла колыбелька с ребенком китайской поварихи. Митчелл разглядывал новые лица. Земля под столом оказалась неожиданно прохладной.
Тут же посыпались медицинские советы. Большинство путешествующих по Азии голодали пару дней, а потом возвращались к прежнему режиму. Но Митчелл так долго ничего не ел, что один из американцев, некогда учившийся на врача, сказал, что ему опасно сразу набрасываться на еду. Он посоветовал начать с жидкой пищи. Услышав это, китаянка фыркнула и вручила Митчеллу сибаса, тарелку жареного риса и омлет с луком. Почти все настаивали на немедленном чревоугодии. Митчелл выбрал компромиссное решение. Для начала он выпил стакан сока папайи и, выждав несколько минут, медленно принялся за жареный рис. Покончив с рисом и поняв, что по-прежнему хорошо себя чувствует, перешел с сибасу. Каждые несколько кусочков бывший будущий доктор говорил: «Все, хватит!», но остальные принимались наперебой твердить, что Митчелл похож на скелет и ему надо поесть.
Приятно было снова находиться среди людей. Митчелл оказался вовсе не таким затворником, каким воображал себя. Ему не хватало общения. Все девушки нарядились в саронги, успели сильно загореть и говорили с очаровательным акцентом. Они то и дело трогали Митчелла – щупали его ребра или измеряли запястья пальцами.
– Я бы жизнь отдала за такие скулы, – сообщила одна из девушек, после чего заставила Митчелла съесть еще жареных бананов.
Наступила ночь. Кто-то объявил, что в хижине номер шесть начинается вечеринка. Не успел Митчелл понять, что происходит, как две датчанки уже повели его куда-то по пляжу. Пять месяцев в году они работали официантками в Амстердаме, а все остальное время путешествовали. Судя по всему, Митчелл выглядел точь-в-точь как Христос с полотен ван Хонтхорста в Рейксмузеуме[8]. Это сходство одновременно восхищало и смешило датчанок. Митчелл думал, не совершил ли он ошибку, столько просидев в своей хижине. Оказалось, на острове бурлила своя, туземная жизнь. Неудивительно, что Ларри так хорошо проводил время. Все были такими дружелюбными. Причем без какого-то сексуального подтекста – просто тепло и близость. У одной из датчанок на спине была ужасная сыпь. Она повернулась и продемонстрировала ему.
Луна восходила над бухтой, и на поверхность воды ложилась длинная лента света. Она освещала стволы пальм и заставляла песок бледно мерцать. Все вокруг приобрело синеватый оттенок, кроме хижин, которые светились оранжевым. Митчелл шагал вслед за Ларри и чувствовал, как воздух омывает его лицо и течет между ними. Внутри было легко, словно сердце покоилось в гелиевом воздушном шарике. Кроме этого пляжа нечего и желать.
– Эй, Ларри! – окликнул он.
– Что?
– Мы уже везде побывали.
– Не везде. Следующая остановка – Бали.
– Потом домой. После Бали – домой. Пока мои родители с ума не сошли.
Он остановился, и датчанки остановились вместе с ним. Ему показалось, что он услышал звон, – громче прежнего, – но потом понял, что это всего лишь музыка в хижине номер шесть. Перед входом на песке полукругом сидели люди. Они подвинулись, чтобы освободить место для Митчелла и вновь пришедших.
– Ну что, доктор, можно ему пива?
– Очень смешно. Одно, не больше.
Пиво, переходя из рук в руки, постепенно попало к Митчеллу. Затем его соседка справа положила руку ему на колено. Это оказалась Гвендолин. Он и не узнал ее в темноте. Она с силой затянулась, после чего отвернулась – как бы для того, чтобы выдохнуть, но и с неким намеком на обиду.
– Ты меня так и не поблагодарил, – сказала она.
– За что?
– За таблетки.
– Точно. Спасибо за заботу.
Она улыбнулась, а потом разразилась кашлем. Это был кашель курильщика – глубокий, утробный. Она пыталась остановиться, наклонялась и зажимала рот, но кашляла все сильнее, словно ее легкие рвались на куски. Когда кашель наконец стих, Гвендолин утерла глаза.
– Я умираю, – сказала она и огляделась. Все вокруг болтали и смеялись. – Всем плевать.
Все это время Митчелл пристально рассматривал Гвендолин. Ему было ясно – если у нее еще нет рака, то скоро будет.
– Хочешь знать, как я понял, что ты недавно с кем-то рассталась? – спросил он.
– Почему бы и нет.
– Ты словно светишься. Женщины, которые разводятся или расстаются с кем-то, начинают светиться. Я и раньше такое замечал. Вы словно молодеете.
– Правда?
– Именно так.
Гвендолин улыбнулась:
– Мне стало легче.
Митчелл протянул бутылку с пивом, и они чокнулись.
– Твое здоровье!
– Твое здоровье!
Он глотнул пива. Вкуснее он в жизни не пробовал. Вдруг его охватила эйфория. Они сидели не у костра, но ощущалось происходящее именно так – как будто в центре круга был невидимый источник света и тепла. Митчелл, прищурившись, разглядывал сидящих рядом, а потом отвернулся к бухте. Он думал о своем путешествии, пытаясь вспомнить все, что они с Ларри повидали – вонючие гостевые дома, барочные городки, горные деревушки. Не то чтобы он вспоминал какое-то конкретное место – они все плясали у него в сознании, словно в калейдоскопе. Он чувствовал покой и полное удовлетворение. В какой-то момент он вновь услышал звон и сосредоточился на нем, поэтому пропустил первый укол боли в кишечнике. Затем откуда-то издалека пришел второй и словно пронзил его, но так деликатно, будто и не на самом деле. Мгновение спустя боль снова дала о себе знать, уже сильнее. Он ощутил, как внутри него открывается клапан и ручеек раскаленной жидкости, похожей на кислоту, начинает прожигать путь к выходу. Он не встревожился. Ему было слишком хорошо. Он просто встал и сказал, что сходит ненадолго к воде.
– Я с тобой, – произнес Ларри.
Луна поднялась еще выше, и ее свет, отражаясь в воде, заливал всю бухту. Музыка осталась позади, и теперь Митчелл слышал, как в джунглях лают дикие собаки. Он приблизился к кромке воды и, не останавливаясь, сбросил лунги[9] и зашел в океан.
– Хочешь окунуться?
Митчелл не ответил.
– Как водичка?
– Холодная.
Это не соответствовало истине – вода была теплая. Просто Митчеллу хотелось побыть в ней одному. Он брел по дну, пока не погрузился по пояс, потом умыл лицо и поплыл.
Заложило уши. Он слышал шум воды, потом морскую тишину, а затем – звон, яснее, чем раньше. Это был даже не звон, а какой-то сигнал, проходящий через все тело.
Он поднял голову и позвал:
– Ларри?
– Что?
– Спасибо, что заботишься обо мне.
– Да не за что.
Оказавшись в воде, он снова почувствовал себя лучше. Он ощущал, как прибой утягивает его из бухты, чтобы воссоединиться с ночным ветром и луной. Из него извергнулся горячий поток, но он отплыл подальше и продолжал качаться на воде и глядеть в небо. Ручки и бумаги не было, поэтому он принялся тихо диктовать письмо: «Дорогие мама и папа! Сама земля и есть лучшее доказательство. Ее ритмы, ее постоянное обновление, движение луны, приливы и отливы – все это и есть урок для самого тугодумного ученика: человека. Земля повторяет свои наставления, пока мы наконец их не усвоим».
– Охрененно тут, – сказал Ларри с берега. – Настоящий рай.
Звон усилился. Прошла минута – или несколько минут. Наконец Ларри произнес:
– Митч, я обратно, ладно?
Голос его звучал откуда-то издалека.
Митчелл раскинул руки и немного всплыл. Он не понимал, ушел Ларри или нет. Он глядел на луну. Вдруг ему открылось то, чего он раньше не замечал, – он стал видеть отдельные волны лунного света. Его сознание замедлилось настолько, что стало воспринимать их. Лунный свет ненадолго ускорялся и вспыхивал, а затем замедлял ход и тускнел. Он пульсировал. Как будто луна тоже звенела. Он лежал в теплой воде, покачиваясь, и следил за тем, как лунный свет и звон синхронизируются, как они одновременно усиливаются и затухают. Через некоторое время он понял, что с ним происходит то же самое. Его кровь пульсировала вместе с лунным светом, вместе со звоном. Где-то вдали из него что-то извергалось. Он чувствовал, как пусто становится внутри. Это ощущение больше не было раздражающим или болезненным – теперь это был ровный поток. В следующую секунду Митчелл ощутил, словно падает куда-то в воде и совершенно не чувствует собственного тела. Уже не он смотрел на луну или слушал звон. И все же понимал, что свет и звук никуда не делись. На мгновение подумалось, что надо послать весточку родителям, чтобы они не волновались. Он нашел рай за пределами острова. Он пытался собраться с силами, чтобы продиктовать последнее письмо, но вскоре понял, что его уже совсем не осталось, и некому взять ручку и написать тем, кого он так любил, кто все равно не смог бы его понять.
1996
Спринцовка
Рецепт пришел по почте:
Смешать семя трех мужчин.
Энергично потрясти.
Наполнить смесью кухонную спринцовку.
Лечь на спину.
Ввести в себя наконечник.
Выдавить.
Ингредиенты:
1 доля Стю Уодсворта;
1 доля Джима Фрисона;
1 доля Уолли Марса.
Обратного адреса не было, но Томасина знала, что письмо отправила Диана, ее лучшая подруга и, с недавних пор, специалистка по проблемам фертильности. После того, как Томасина в последний раз рассталась с мужчиной, Диана настаивала на том, что пора переходить к плану Б. Некоторое время хорош был и план А, подразумевавший любовь и свадьбу. Они разрабатывали план А целых восемь лет. Но, согласно последним исследованиям, план А оказался слишком идеалистичным, поэтому настало время присмотреться к плану Б.
План Б был куда более коварным, сложносочиненным, менее романтичным и оптимистичным, но при этом требовал большей отваги. Согласно этому плану им следовало найти мужчину с хорошими зубами, нормальной фигурой и мозгами, который не страдал от каких-либо серьезных заболеваний и согласился бы немножко пофантазировать (не обязательно о Томасине) и выдавить небольшой плевок жидкости, необходимой для получения ребенка. Словно пара генералов Шварцкопфов, подруги изучали поле битвы, в последнее время претерпевшее серьезные изменения: потери в артиллерийских войсках (им обеим недавно исполнилось сорок), перевод военных действий в партизанский режим (мужчины теперь даже не выходили в открытый бой) и полное уничтожение кодекса чести. Последний мужчина, от которого забеременела Томасина – не гламурный инвестиционный банкир, а предыдущий, инструктор по технике Александера[10], – даже не потрудился предложить ей руку и сердце. Его кодекс чести предполагал, что в этом случае следует разделить пополам стоимость аборта. К чему отрицать: лучшие воины уже покинули поле битвы и присоединились к мирным брачным войскам. Остался только всякий сброд – неудачники, бабники, те, что склонны немедленно покидать место преступления, и те, что оставляют за собой выжженную землю. Томасине пришлось отказаться от идеи встретить кого-нибудь, с кем ей захочется провести жизнь. Вместо этого надо было родить кого-нибудь, кто вынужден будет провести свою жизнь с ней. Но только получив рецепт, Томасина поняла, что отчаялась настолько, чтобы попробовать, – поняла это прежде чем вдоволь посмеяться. Дело в том, что она тут же поймала себя на мысли – ну ладно Стю Уодсворт, но Уолли Марс?
Томасине уже исполнилось сорок (буду твердить это, словно тикающие часики). У нее было практически все, чего она хотела. Прекрасная работа – помощник режиссера в «Вечерних новостях с Дэном Разером» канала CBS. Роскошная солидная квартира на Хадсон-стрит. Приятная внешность, почти не тронутая годами. Грудь не то чтобы не пострадала от времени, но пока удерживала свои позиции. И новые зубы. У нее были новые сверкающие зубы. Поначалу она посвистывала во время разговора, но потом привыкла. У нее были бицепсы. На пенсионном счету лежало сто семьдесят пять тысяч долларов. Но у нее не было ребенка. С отсутствием мужа еще можно было смириться. В некотором смысле так было даже лучше. Но она хотела ребенка.
После тридцати пяти, говорилось в журнале, у женщин начинаются проблемы с зачатием. Томасина просто отказывалась в это верить. Едва она привела в порядок голову, стало подводить тело. Природе плевать на ее уровень зрелости. Природа была бы рада, если бы Томасина вышла замуж за университетского дружка. Вообще-то, если говорить именно о размножении, природа предпочла бы, чтобы она вышла замуж за школьного дружка. Путешествуя по жизни, Томасина не замечала, что каждый месяц яйцеклетки покидают ее и уходят в небытие. Пока она получала степень по журналистике, ее яичники перестали вырабатывать эстроген. А пока она спала со всеми, кого хотела, фаллопиевы трубы суживались и засорялись. Все это происходило до тридцати лет. Американская расширенная версия детства. У тебя есть образование, есть работа, и можно наконец немного повеселиться. Как-то раз Томасина пять раз кончила во время секса с таксистом Игнасио Веранесом – прямо в его такси, на Ганзевоорт-стрит. У него был по-европейски кривой член, и от него пахло машинным маслом. Она бы не повторила этот опыт, но была рада, что это случилось. Чтобы потом ни о чем не жалеть. Беда в том, что в попытке избегать одних сожалений обретаешь другие. Ей было лишь двадцать с небольшим. Она просто развлекалась. Но потом двадцать с небольшим превратились в тридцать с небольшим, а несколько неудачных отношений спустя вам уже тридцать пять, и как-то раз в «Мирабелле» вы читаете, что после тридцати пяти у женщин начинаются проблемы с зачатием, а доля выкидышей и патологий растет.
Она росла уже шестой год. Томасине было сорок лет, один месяц и четырнадцать дней. Она паниковала, но не постоянно. Иногда она спокойно принимала сложившуюся ситуацию.
Она представляла себе своих неродившихся детей. Они прижимались личиками к окнам унылого школьного автобуса – огромные глаза, мокрые ресницы.
– Мы понимаем, – говорили они. – Момент был неподходящий. Мы все понимаем. Правда.
Автобус потрясся прочь, и она увидела водителя. Он положил костлявую руку на рычаг переключения передач, повернулся к Томасине и ощерился в улыбке.
В журнале также говорилось, что у женщин постоянно случаются выкидыши – они просто не замечают. Крохотные бластулы скользили по стенкам матки и, не найдя никакой поддержки, улетали прочь по трубам. Может быть, они еще несколько секунд жили в унитазе, подобно золотым рыбкам. Неизвестно. Но три аборта, один зарегистрированный выкидыш и бог знает сколько незамеченных – и автобус То-масины заполнился. Лежа без сна, она видела, как он медленно трогается в путь, и слышала, как шумят дети – этот детский крик, когда невозможно понять, смеются они или плачут.
Всем известно, что мужчины объективируют женщин. Но никакие наши разглядывания ног и грудей не сравнятся с хладнокровными расчетами охотниц за спермой. Томасина сама поначалу несколько опешила, но вскоре уже сама не могла ничего с собой поделать: приняв решение, она начала видеть в мужчинах исключительно ходячих сперматозоидов. На вечеринках, попивая бароло[11] (скоро от него предстояло отказаться, поэтому пока что Томасина пила как сапожник), она оглядывала экземпляры, пока они выходили из кухни, болтались в холле или разглагольствовали, сидя в кресле. Порой у нее туманились глаза, и ей казалось, что она может определить качество генетического материала любого из присутствующих. Одни ауры так и светились любовью к ближним, другие представляли собой соблазнительные лохмотья, намекавшие на необузданность, а некоторые мерцали и то и дело гасли, словно им не хватало электричества. Томасина научилась оценивать состояние здоровья по запаху или фигуре. Как-то раз, чтобы повеселить Диану, она приказала всем мужчинам высунуть языки. Те повиновались безо всяких вопросов. Мужчины всегда слушаются женщин. Им нравится, когда их объективируют. Они думали, что их разглядывают на предмет гибкости и будущих перспектив орального секса.
«Откройте рот и скажите „А“», – командовала Томасина весь вечер. И они послушно развертывали языки. Некоторые были с желтыми пятнами или воспаленными сосочками, другие цветом напоминали протухшую говядину. Некоторые ловко извивались, ползали вверх-вниз или же сворачивались, демонстрируя свисающие с обратной стороны нити – словно доспехи глубоководной рыбы. Нашлись, впрочем, два-три идеальных – опаловых, точно устрицы, соблазнительно пухленьких. Это были языки женатых мужчин, которые уже щедро жертвовали свою сперму счастливицам, что придавливали диванные подушки. Эти жены и матери теперь жаловались на другое – на недосып и рухнувшие карьеры. Томасина могла только мечтать о подобных жалобах.
Теперь мне следует представиться. Я – Уолли Марс. Старый друг Томасины. Вернее, бывший бойфренд. Весной 1986 года мы были вместе в течение трех месяцев и семи дней. В то время большинство ее друзей удивлялось тому, что она со мной встречается. Они говорили то же, что сказала она, увидев мое имя в рецепте: «Уолли Марс?» Меня считали слишком маленьким (во мне всего пять футов четыре дюйма) и недостаточно спортивным. Томасина, впрочем, меня любила. Некоторое время прямо-таки без ума была. Какие-то темные, потаенные уголки наших душ соединились друг с другом. Она часто садилась напротив и, барабаня пальцами по столу, спрашивала – ну, что дальше? Ей нравилось меня слушать.
Впрочем, это не прошло. Каждые несколько недель она звонила мне и звала пообедать. И я неизменно соглашался. В тот раз мы договорились встретиться в пятницу. Когда я пришел в ресторан, Томасина уже ждала меня. Несколько мгновений я стоял у стойки администратора, издалека разглядывал ее и собирался с силами. Она сидела, откинувшись на спинку стола, и яростно затягивалась первой из трех сигарет, которые позволяла себе за обедом. На полочке над ее головой красовался чудовищных размеров букет. Вы заметили? Цветы теперь тоже исповедуют мультикультурализм. В этой вазе не было каких-то там роз, тюльпанов или нарциссов. Там буйствовала флора джунглей: амазонские орхидеи, суматранские мухоловки. Одна из мухоловок подрагивала челюстями, привлеченная ароматом духов Томасины. Волосы Томасины ниспадали по обнаженным плечам. Выше талии она была голая – а, нет, на ней все-таки был топ, облегающий, телесного цвета. Томасина редко одевается в офисном стиле – если только не считать офисом, например, бордель. Если ей есть что показать, она этого не скроет. (По утрам всю эту красоту наблюдал Дэн Разер, который придумал для Томасины кучу прозвищ – все они так или иначе обыгрывали слово «табаско».) Однако странным образом Томасина не выглядела вульгарно в подобных нарядах. Она словно приземляла их своими материнскими повадками: домашняя лазанья, объятия и поцелуи, отвары от простуды.
Подойдя к столу, я удостоился и объятия, и поцелуя.
– Здравствуй, милый! – воскликнула Томасина и прижалась ко мне. Лицо ее так и горело. Левое ухо, оказавшееся в паре дюймов от моей щеки, полыхало розовым. Я ощущал исходящий от него жар. Она отстранилась, и мы оглядели друг друга.
– Ну что, – сказал я. – Похоже, что у тебя новости.
– Я решила, Уолли. Буду рожать.
Мы сели. Томасина затянулась и выпустила дым уголком рта:
– Я просто поняла, что все, к черту. Мне сорок. Я взрослая. У меня все получится.
Я еще не привык к ее новым зубам. Каждый раз, как она открывала рот, во рту у нее словно загоралась лампочка. Впрочем, зубы выглядели неплохо.
– Мне плевать, что люди подумают. Либо поймут, либо нет. И я не собираюсь воспитывать его сама, моя сестра будет помогать. И Диана. Ты тоже можешь, если захочешь.
– Я?
– Будешь ему дядей.
Она взяла меня за руку. Я сжал ее пальцы.
– Слышал, что у тебя в рецепте был целый список кандидатов.
– Что?
– Диана сказала, что послала тебе рецепт.