
Полная версия
Две трети волшебства. Творить добро – это честь
Все они, в общем-то, родные друг другу люди – изначально родные, по одному только факту своего, так сказать, существования – действительного существования; и всем им действительно нужны артефакты, и у каждого из них свой герой – единый герой, их единственный.
Но с родными людьми у них часто проблемы… Их недостаток. За редким исключением.
И каждый из них, в своем роде, уже только по этому – общий герой.
XX31 – 37гг. Свой герой. Свой самый близкий друг
Всем нам, каждому, нужен близкий друг.
Тогда все пойдет по-правильному.
Тогда все, что имеете вы, будет укладываться
В понятия вашего идеального, совершенного,
Оптимального, наконец, окружающими вас условиями,
Мира. Если нет такого друга – то вас все будет
Чего-то не хватать. Какая бы большая и светлая любовь
Не посетила вас, какие бы прекрасные люди вас не окружали,
Сколько бы у вас не было настоящих – действительных
Единомышленников – вам все равно будет не хватать
Его, такого друга. Вам без него не справиться с этим миром.
Никому без него не справиться с теми ловушками,
Что вам и же расставлены. И никем его не заменить.
Он просто должен быть.
Он должен быть у вас. У каждого.
У каждого должен быть такой друг.
Свой самый близкий друг.
И тогда – вы герой.
– Мы не герои. Так сказал мне человек, в которого я больше всего верил. И не обошелся этим. Ему было недостаточно. И она продолжила словами: героем мне не стать.
А я не верил ей. Не верил, но не мог ничего сказать в ответ. Не мог не слушать – я был очарован. Очарован ее словами, ходом ее мыслей – полетом, тем полетом мысли юной совсем девушки, которая совсем еще себя не оправдала – ни перед кем. Но уже была разочарована.
Была разочарована в себе и в своих силах, считала себя глупой, маленькой, смешной.
Была в глазах моих наивной, и я наивно думал, что эти ее мысли только вред собою принесут. А меж тем, при том, что она ведь действительно была тогда совсем еще маленькой и глупой, но мысли очень верные хранила глубоко внутри… И так надежно, что никакие самые гнусные сомнения и трусости порок не смог ее избавить от счастия владения ими, счастья их осознания.
Она говорила, что для нее каждый день – глава истории, и что каждый миг наполнен смыслом; что ей в мире неспроста. Но что в глазах других людей она подозревала себя сделанной из бумаги, и даже допускала, что из фанеры.
Но замечала, что, мол, чтобы быть не из фанеры, нужно хоть чуточку героем быть. Мол, для себя… Среди своих.
И, как говорила, среди множества, множества людей.
И что можем быть мы лишь чуточку героями. Что это, может, и залог счастливой жизни…
И жить хотя бы там, говорила, нужно, где любишь воздух; чтобы стоять на камне того берега, где все тебя объединяет с этим миром. Как говорила! Говорила, что со всеми, со множеством миров, со всем тем множеством миров, что непостижимы…
Говорила, что мы не герои. Что мы не должны гореть.
Но что мы можем, можем и обязаны отчасти – от имени времен был и на всех нас единых – сиять, сиять по мере, по мере нашей силы.
И не жалеть, и в пропасть не сводить себя, и не бросать лицом об землю; земля под ногами. И что бы не случилось, говорила, надо помнить – земля под ногами.
Говорила: «Так обопрись же на нее! Ведь когда-то здесь, на этом самом месте, один момент от жизни всей неодолимой стоял герой. В твоем лице герой».
У нее не было близкого друга. И в том была ее беда.
И я не мог ей в том помочь – я был не тем. Меж тем как для нас всех, для всех моих друзей и даже для всех тех, кого мы не знали вовсе – для всех она была тем человеком, тем единственным и незаменимым.
Но лишена была сама такой заботы. Такой опеки. Такого слушателя.
И без помощника такого – и без такой любви – была обречена сгореть намного раньше срока.
Гораздо раньше, чем шагнули вдаль ее герои.
Вперед, вперед она их провела – она их подвела к черте начала их большой дороги; их пути, их единого пути.
Но без нее черту переступили мы.
Без нашей волшебницы.
Часть вторая. Города больших дорог
Подчиняясь законам этого мира.
XX34 год. На самой границе
В этом месте человек может пострадать
Только от слишком неосторожных действий
Или по чистой случайности.
Это пропасти граница. Это магия.
Вот ты говоришь, что жизнь – это магия.
А в жизни и не такое бывает.
А наша граница в порядок этот абсурд
Приводит, милая девочка.
С тех самых пор, когда на границе появилась барышня маленького роста и от цвета волос до оттенка обуви вся близких к белому цвету самых демократичных тонах, так с того самого момента – с четырех лет – Ливанна, девочка с той границы, которую справедливо было бы назвать коренной по происхождению к ней, ни на шаг не отступала от нее; и в буквальном смысле прочно прикрепилась к ней и была напарницей во всех ее делах.
А без дела барышня и на самой границе не сидела.
Когда полуживые, чахлые и вялые другие обитатели тех мест едва тащились по путям широким каменной земли, припорошенной редким песком, пылью подымавшимся от легко движения ветра – неотступно дежурившего там – и прямо в глаз – а им и все равно – то эта поселенка очень точно знала, что следует ей делать, куда нужно идти и чем заняться стоит в момент определенный, в час любой.
И ее нисколько не смущала та атмосфера, что их окружала; и то, что девочке Ливанне было всего четыре полных лет, помехой не считала и едва задумывалась она о том – всего пару раз – что девочки в том возрасте ведут себя иначе. Где бы они ни были. И даже на границе.
А на границе в общем, чем заняться было. Тем более, что руки живой в полной мере этой характеристики окрестности почти не знали. Из всего населения, довольно многочисленного и регулярно, почти что каждый день все пополняемого новыми приезжими, к месту определенными живые души представляли собой одиночек в численном составе трех человек – моменту приезда светловолосой барышни именем Элеона.
С одним из них встретиться было не трудно, другой же – это девочке, а третий очень точно ходил сам по себе и не появлялся на больших дорогах, и сторонился знакомства всякого, любого, даже случайного пересечения. Но в том не было пугливости, как могло показаться – нет, совсем, ничуть; была в той нелюдимости сокрытая живая восприимчивость к дурной атмосфере и каменной земле. А раз так, то нетрудно было ему скрыться, убрать с глаз долой проклятую картинку.
И скрылся этот человек в глубине густых лесов у самой границы, у самой пропасти, у самой бездны, у самой пустоты занявшими большой клочок земли. Невесть откуда взявшиеся, они совсем не вписывались в общий портрет местности…
Зато в лесу том вписывалось все.
Чтобы не оказалось, какая бы вещица и кто бы – и в любом наряде – какой бы наружности и какой манеры не ступил на его тропы – все вписывалось безусловно, ничто не оставалось безучастно к чужеродному предмету – и хвоя ложилась так, что по направлению сглаживала точно острые углы костяной резной шкатулки, принесенной барышней Элеоной, и река струилась так, что в такт с отливами на гладкой поверхности этой вещицы отвечали тихому шороху ветра по траве, деревьям мохнатым и уже упомянутой реке.
Речка протекала извилисто, и смело огибала все прямые тропы на своем пути, и вслед за ней убегала очередная случайная мысль, приходящая девочке в голову, одна из тех, которые никак не удавалось выстроить в какую-либо последовательность. Эти размышления по реке скользили и никак не представляли собой хотя бы одну общую – целостную – картину.
Вот чему учат детей на самой границе? Но они с самых ранних лет знают, что такое целостность семьи, при том, что ни единой семьи в этих поселениях не было; и дети здесь очень быстро растут.
Они точно также, как и в городах больших дорог скачут по своим, скачут вокруг и около, исчезают и пропадают и точно также в окошки своих домов выглядывают соседей и наблюдают, как солнце садится, как оно аккуратно, а иногда – и как неродное – заходит за горизонт, и тот его поглощает абсолютно, оставляя лишь прекрасный цветной след.
Дети здесь очень наблюдательны и чаще всего молчаливы; и у каждого из них одна беда – у них дома. У них нет дома по определению того места, где они растут. Места, где можно выжить только с кем-то, только держась кого-то и только притом, что обязательно ты дашь что-то в ответ; но все здесь порознь.
В этом состоит смертельная нестыковка с одним из правил этого мира – с тем правилом, которое говорит о том, что люди все по своей природе эгоистичны, но коллективны. Здесь же коллектив никогда не будет целостным, а при малейшей попытке поддаться эгоистическим настроениям у несчастного тотчас же снесет крышу, и никогда, и никогда он больше не найдет себя в этом месте – пока он у самой границы.
Но детей учили целостности семейной, рассказывали и о том, как, бывает, люди дружат – так дружат крепко, что никакими обстоятельствами, никакими самыми глупыми случайностями их не разбить.
Эти дети слушали и знали про других людей – о тех, которые владеют мудростью о том, что нельзя, нельзя, ни за что нельзя расставаться друг с другом по каким-либо соображениям.
Эти дети слушали сказки о людях живых; о тех, что заселяют города больших дорог, где растут герои – из таких же вот, как и они, детей.
О них они мечтали, и не было интереснее ничего им, как только успеть еще обговорить о том с новыми приезжими, их новыми соседями – пока они те еще, пока они еще из тех людей, пока они еще живые люди.
Они каждый раз удивляли этих маленьких детей. Граница составляла свой мир, и составляла свое обособленное существование на краешке большого мира, и там не было причин кого-то принимать или отталкивать бездумно, там не было необходимости загадывать о большем и большее искать; те люди не владели умением прощать и оскорбляться – им это было ни к чему.
Но те, из городов больших дорог – люди живые – какие они были! Во всем, что они делали, был какой-то смысл, все – всякое движение их, всякая идея и слово любое – все подчинялось какой-то высшей цели, большему интересу – и все им было интересно, все без исключения.
Они сияли поначалу, сияли так, что не передать и не сравнить и с тем, как солнце сияет, как оно блестит на небе вечерами – их белое холодное светило. Жителям этих мест совсем не нужное.
Как они умели – те живые люди – чувствовать и ощущать каждый шорох, каждый полдень, каждый свой шаг – и не суетясь при этом, и не замирая без всякого толку под ясным небом и отвлекать на мысли посторонние.
Как они думали – вот что было загадкой для девочки с самой границы, для которой высшим счастьем было просто слушать одну из тех людей – живую.
И взгляд девочки скользнув вновь по резной шкатулке – что было в ней? Она могла быть сделана только для артефактов, но ведь артефактов на границе нет – их тотчас же сживают по прибытию новых поселенцев.
Ну а сама шкатулка – на что она похожа?
Она походила на самый удивительный, будто литой по всем законам этого мира особенный предмет; и все, что в нем хранилось, должно было иметь свой особый смысл, и каждый узор на том ларце чудесном был продолжением укрытой в нем истории.
На лицевом ребре шкатулки был изображен цветок удивительно изящной гравировки – и еще один, и рядом с ним и возле, и уходя уже за грань отведенной им дощатой границы. Где лепестки равные друг другу вокруг оси центральной – и сведены с другими такими же цветками, но последний – третий ли, второй ли – в полном колесе застыв, сворачивается спиралью в глубь картины, в глубь резьбы; стремиться в даль сплошной лианой дивного рисунка по законам это мира расписанного и по всем традициям минувшей давно уже эпохе представленного.
Этой шкатулке место было не здесь.
Ее место навсегда было только в стенах дома белокаменного.
XX19 год. Дома белокаменного целостность
Наша беда в том, что мы патологически
Разговариваем с теми, с кем у нас нет
В настоящий момент никакого
Желания общаться.
Такое первостепенное понятие, как, собственно, целостность, в стенах дома белокаменного носило особенный характер, и имело ряд значительных отличий от всех других целостности проявлений.
Между хозяевами и гостями их, а также незваными и заглянувшими на раз, но задержавшимися очень, были установлены какие-то особые родственные отношения – тотчас же, как очередной и новый этому дому и всем ныне живущим людям в нем человек переступал порог.
И все здесь относились друг к другу как-то бережно, и очень внимательно наблюдали за каждым своим шагом. Не было известно ни одному из них, чего ждать от другого, даже от того, с кем все дни знакомства чаи выпивали вечерами вместе; и даже если при всем этом в разговорах поднимались вопросы, самые что ни на есть тревожные и очень интересные.
В целом в этих стенах каждый мог друг с другом обо всем потолковать, и не было такого, кто бы обделил вниманием своим собеседника – и каким бы ни был этот собеседник, слушали его точно с неподдельным интересом.
Все потому, что знали все, что каждый знал заранее, с самых ранних лет – кого попало не встречают на этом пороге, и безынтересных людей здесь нет.
Но были нелюдимые – они и дополняли единую картину; они ей придавали живой оттенок – каждому цвету изображенных на ней гостей.
Особенно выделялась одна только дама, в платье примечательном слишком длинным шлейфом – такие в ходу были в эпохе предушедшей и ни днем не позже.
Шелест этой детали дамы той наряда и размеренный степенный шаг, а также некоторые черты характера, которые самой шкурой ощущаешь – и которым нет возможности и даже желания сопротивляться создавали впечатление о ней следующее: это была статная, совсем еще молодая для шага подобного дама – неприкаянная хозяйка этого дома.
Здесь было много неприкаянных. Очень много. Почти что все. И точно каждый другой чувствовал себя более чужим, в этих стенах находясь, чем это было ей дано; но она вела себя более чем странно – казалось, необдуманно.
Она выходила только ночью – когда наступала темнота. Ей было все равно, спят ли все и остался ли кто в зале гостевой – ей безразлично было, кому подавать более чем длинный шлейф своего платья; но очень огорчалась, если некому то было предложить.
Ей невозможно было отказать под неведомым влиянием сей дамы – но почти все чурались с ней всяких дел иметь. А потому и запирались в комнатах своих; двери вручную лишь прикрытые ее не останавливали. Она могла и заглянуть, и постучать легко и в такт мелодии знакомой каждому и очень хорошо пальцами по косяку, и пошептать зловеще и приторно-сладко для большей острастки.
Но хоть какой-то мало-мальски заметный человеческий контакт был установлен у нее с той самый барышней самых цветущих юных лет, которую звали Элеона.
Всегда и во всем была замешана – но всегда и во всем оставалась чиста и невинна.
Она говорила правду, лукавя – и в том, может быть, наверняка, и состоял секрет ее обходимости и неприкасаемости, и потому, вероятно, вокруг нее и на ней же самой и были завязаны следы каждого из сокрытых в стенах этих белокаменных артефактов.
Она ничем не ручалась и ничего не была должна. Не оправдывалась ни перед кем и никогда, и не звала на помощь, и за советом ни к кому не обращалась – и попусту улыбалась. Неизменно, честно – от души – без причины улыбалась.
Казалось, была она все время в каком-то забытьи. И было в ней что-то очаровательно прекрасное, и было что-то, что понять давало – совершеннейший ребенок.
Во всех отношениях между обитателями этого дома белокаменного была одна черта, что их отождествляла с самыми святыми и неприкосновенными, непоколебимыми и нерушимыми ничем, ни в коей мере и даже спустя много, много лет. В черте той выражалось все их благородство друг к другу обращенное в самой простоте их взаимоотношений и отсутствии навязчивый вопросов, поучений и непозволительного выражения недопонимания своего собеседника, соседа своего.
В том было особое искреннее чувство привязанности эдакой, которая не терпит посягательств или каких-либо причин; которой не нужна навязчивость в поддержку и нет необходимости с глаз долой гонять друг друга – иногда – и снова, и еще раз, и еще много, много раз.
Они семьей были без всяких обязательств, чаще всего не зная друг о друге ровным счетом ничего – и ничего не спрашивая; но, тем не менее, в холодных стенах дома белокаменного всегда было светло, тепло и уютно – при них, при всех этих гостях; таких гостях, которых пожелать только и остается каждому хозяину дома своего. Которую остается только пожелать – и желание то сделать вновь и вновь не дает смолчать мио проходящему стороннему наблюдателю, которого пока что, на данный момент, в стенах белокаменных ничто не может задержать; до поры до времени.
И на этом, пожалуй, остановимся; об этом стоит рассказать – именно что рассказать.
XX53гг. Черта первостепенности. Изначальные, первые и вторые имена
Но ни с чем не сравнить красоту изначальную,
Красоту невыстраданную – или же
Приведенную порогом шагу ровному и уверенному.
Красоту Золотой поры.
Вы ошибаетесь, полагая, что этому миру не хватает святости.
В этом мире нужно хотя бы на раз прекратить решать проблемы.
С этим миром нужно остаться наедине.
Этот мир послушать и всех его населяющих ваших товарищей.
Этому миру не нужны проблемы.
Этому миру нужны вы.
Но вы же открыть себя пытаетесь только путем преодоления собственных проблем.
А мир вас любит. Он о вас заботиться — идет навстречу вам, дает возможность снова
– для решения проблемы понимания взаимного среди товарищей своих.
Этому миру нужно простоты. Простоты не выстраданной, а изначальной — такой, что в каждом из нас есть.
– С нелюбимыми не плачут. А если не так – если так происходит – значит, целостности нет.
Я вам объясню, почему.
Но все вы – каждый из вас – полагаю я, знаете, о чем я буду сейчас говорить. А говорить я стану о том, что…
А-нет, давайте, пожалуй-ка, по-порядку.
Вы знаете, как чудесно иметь такое имя, которое можно было бы говорить, не щемя сердцем и не задумываясь над его звучанием в данный момент, хотя бы… Или не знаете? Знаете, знаете. Но вы только молчите!
Примем же вид, что вы ничегошеньки ровным счетом не знаете.
А знаете, как чудесно иметь подозрения – хоть самые малые – в особенности самые малые – на имя другое, под буквами представленными вашему же вниманию в настоящий момент сокрытое. А имя то, выдуманное, звучит порой так хорошо, и так славно! И так чудесно глядеть на него – на того, кто нацепил это имя, себя накренив по нему…
Вы знаете, мы и пойдём от имен. Да, от имен мы пойдём.
Первое имя, которое слышим – оно говорит нам о себе. О нас она скажет, это первое самое имя чужое, гораздо больше, куда еще больше, чем о том, кто представился таковым. Это представился им, этим именем, впервые в наших глазах стоит – оно о нас говорит, о нас этим именем говорит и расскажет оно о нас многое, очень даже и слишком, слишком многое, чтобы вот кто-то мог за раз и так сразу себя по нему разглядеть, как по зеркалу.
Вторым же именем зовут себя герои.
Или же волшебники, которым показалось, что это они должны вот по тому пути идти… Болваны.
А все из присутствующих знают, какая пропасть между героями нашим и самыми волшебниками простирается?
Значительные открытия люди совершали, удавались людям они не потому, что были сведущи и одаренны в данной области науки и искусства, а потому, что им было это интересно.
И выяснили они неписаные законы, для которых в полной мере интересом своим нужно овладеть; а одаренные уж их распишут, эти законы, в свою очередь, для всех и только для богом одаренных приятном языке.
Вот говоришь ты, труд, упорство и терпение неизмеримое приведут тебя, к молодца такого, к самым заповедным гранями науки, к самой святой черте искусства. А я скажу тебе – нет. Это не так. Сколько бы не узнал ты, сколько бы не смог и не умел, и даже как бы не хотел того и при том еще, что взрощен твой мозг по всем законам этой самой области науки и искусства, ты все равно не полетишь к ним – ты полетишь по своему. Но не тем путем, который является характерной чертой волшебников – а ведь они волшебники не только в областях своих.
Этот кривоватый путь бессменного неудовлетворения и счастия бессменного – всегда, всегда вот так у них – он же как щитом своим их прикрывает, он же не дает забыть об интересе своем святом.
Этот святой интерес пробуждает к деятельности силы в сфере любой – но и не даст ошибиться с выбором таким. Этот интерес спать спокойно не даст – но и сном одарит глубоким, коли против течения плыть попытки тщетные он, волшебник, наконец прекратит.
Очень многим и немерено часто кажется, что волшебника – они как раз-таки против ветра идут. Отчасти это правильно – они идут вопреки. Но не перечат же миру, а в единении с ним и находят свой путь. И один путь – путь единый – он расположен им тысячами тысяч путей.
В то время как героям своим он один – и против шерсти своей земли, но тоже на лад ей, но тоже на лад этому миру.
А истина – по которой же путь и проложен им всем – она где-то посередине, что всем уже прекрасно известно испокон веков. И для того-то нужны волшебника, которые вброд и за большим герои, которые поперек и за лучшим идут, и стоят так за это лучшее, что их не сдвинуть никаким волшебством; но так идут герои, что часто думается мне – заколдованные.
Тем не менее, волшебника редко об руку с героями своими идут. Ведь герои – это из ряда вон выходящее, а волшебники – неизвестная часть, деталь нержавеющая – сам механизм – нашего мирового кольца. Нерушимого, вечного.
Но что делают волшебника юные очень часто? Они хотят стать героями!
Им открыты все пути, для них все тайны ощутимы – и они хотят стать героями. Клянусь, совсем непросто устоять и не попытаться влезть в самое оно, им непросто оказаться на периферии в самый час истории! И изменяются именам, и дают себе, другое имя – и чудесно, чудесно же оно звучит. И будет у них час свой героический, и выйдут в самый центр – но они не могут, не могут оставаться в тазовом обличье – им не дано гореть, как горят герои, у них свой полет и не узнать им того обрыва, который укрытие единственным моментом на долгом их пути – но именно в таких, тщетных же попытках и у них есть в полной мере риск разбиться, как герои, и как они быть лишенными полета в пустоту…
Но их полет долог – волшебников полет – а потому и шанс предостеречься противно долог – долог и неотвратим.
И как много шансов у них остановиться, и у них бесчисленное множество путей возвращения к дому своему.
И имя их – и имени им лучше изначального и не найдется, как бы чудесно оно не звучало, как бы ни шло, и как бы красиво не ложилось на верный их портрет…
Рассказчик совершенно сбился. Казалось, устал.
Но тотчас же продолжил, как только в залу – в эту маленькую душную залу, служившую хозяевам дома белокаменного не то библиотекой, не то кабинетом, не то гостевой и вечерней – вошла молодая совсем еще барышня, прелестно сложенная и очаровательно недовольная всем, что ее окружало – и очень чем-то обеспокоенная.
Это была вторая дочка прежних хозяев – Агрелия. В темных волосах ее была убрана изящная резная шпилька из очень светлой кости.
– И все-таки между нами пропасть. Между теми, кто вынес из сказок «надо» и теми, кто вынес «можно»… «Верю». Кто не растерял это «можно» и «верю» из сказок, и не оставил его лишь воспоминанием расчудесным и неизмеримо поучительным; воспоминанием от поры Золотой.
Казалось, он ее в чем-то обвинял. И совершенно точно, очевидно было, что барышня прекрасно понимала, о чем припомнить стоит ей. И она припомнила.
Но, словно в ответ на упрек, более чем дерзкий, ни малейшим же своим движением не выдала того, и молча заняла свое место в зале – у самого крайнего окна, почти в углу, возле алой шторы.
А полуночные разговоры шептали, и уже скоро рассказчик совсем вымотался, и ему пришлось таки замолчать – и его тут же сменил на этом посту другой, уже заведенный предшествующими речами совсем молодой и очень возмущенный каким-то одним обстоятельством. Он решил взять на себя такую смелость и предположить – заявить это правдой, как истинно было – свою историю, так сказать, самого происхождения той пропасти между «героями» и «волшебниками», в которых в этой зале, в этот вечер, никто кроме него и его предшественника-оратора не верил еще. Не верил совершенно. Но все слушали их – слушали, зачарованные в стенах дома белокаменного.