Полная версия
Рулетка судьбы
Михаил Аркадьевич невольно отметил одну странность: отчего обер-полицмейстер так давит именно на карты? Отчего пылает такой ненавистью только к картам? Вопрос интересный. Ответы на него Эфенбах оставил на потом.
– Надеюсь на вас, господа офицеры и штатские, что отправитесь к себе в участки и, не откладывая, возьметесь чистить Москву от карт, – уже с меньшим жаром вещал Власовский, видимо, выдыхаясь. – Никого не жалейте, никого не выгораживайте, а хватайте и давите карточную нечисть везде, где сможете. Моя вам в том полная поддержка. Жду, господа, от вас докладов с результатами.
Величественным жестом обер-полицмейстер отпустил на вольный воздух и борьбу с картами. Приставы расходились вдохновленными, так сказать. Что же до Эфенбаха, то начальник сыска вдохновился так, что голова его раскалывалась. Как видно, от желания изгнать карты из Москвы. Но для начала он мечтал повстречать кое-кого в сыске…
6Глинкин так спешил, что, не выбирая дороги, добежал до Столового переулка минут за пять. Арбатский полицейский дом, в котором размещался 1-й участок Арбатской части, имел в своем хозяйстве пожарную каланчу, пожарный гараж с водокачкой, двухэтажный флигель с приемной частью и кабинетом пристава, большую камеру для задержанных и одиночную, дровяной сарай, казарму для городовых, медицинскую, мертвецкую (для тех, кому медицина окончательно помогла) и часовенку. В общем, все, чтобы содержать вверенную часть города в порядке. А не в беспорядке, так сказать.
В приемной части находился помощник пристава подпоручик Трашантый, Никодим Михеевич. Занят он был тем, что с хрустом и брызгами колол сахар. Запыхавшегося почтальона встретил умиротворенным взглядом.
– Что, Павлуша, прибежал, будто почта сгорела? – сказал и сам засмеялся шутке.
– Почта, слава богу, цела, а в доме на Большой Молчановке не открывают.
Кусок сахара разлетелся на обломки. Трашантый смел их в ладонь и отправил в стакан с жидковатым чаем.
– Тоже мне, печаль. Чего всполошился?
– Так ведь дома должна быть…
– Должна! – передразнил он почтальона. – Уехали на Святки к родственникам.
– Не может она уехать, некуда ей, дома должна быть, письма вот ей присланы. – И Глинкин хлопнул по сумке.
Трашантый, уютно отхлебнув чайку, сожмурил глаз:
– Да ты откуда знаешь?
Тут почтальон сообразил, что в спешке забыл сказать главное.
– Анна Васильевна лет пять никуда не ездит, – сказал он. – Сами знаете.
Стакан завис в воздухе и вернулся на стол.
– Анна Васильевна? – переспросил Трашантый.
Почтальон подтвердил: она.
Эту жительницу участка помощник пристава знал прекрасно. Вернее, пристав водил с ней дружеские отношения. Она была далеко не самой богатой дамой, но никогда не забывала преподнести приятный подарок на Рождество и Пасху. Частенько пристав спрашивал ее совета по каким-то особым делам. Такую даму нельзя обойти вниманием. Трашантый потребовал пояснить, что стряслось. Глинкин еще раз повторил: стучал-стучал, не открывает. Даже дворник пробовал. Дело выходило не лучшим образом. Дама пожилая, вдруг сердце прихватило, ей помощь требуется.
– Что же делать? – спросил поручик, как будто не он был полицией.
– Проверить бы, вдруг напасть какая, – предложил Глинкин.
– Да не могу я сам, господина пристава на совещание к обер-полицмейстеру вызвали… Как я без его дозволения…
– А вдруг, бедная, лежит там и умирает без помощи? Что тогда пристав скажет?
Аргумент подействовал. Отставив чай, Трашантый надел форменную шинель, мерлушковую шапку с гербом Москвы, нацепил портупею и крикнул старшему городовому, гревшемуся у печки, чтобы остался в участке за старшего.
…Около дома с эркером было удивительно чисто. Дворник умудрился раскидать сугробы. И встретил помощника пристава, не только с поклоном содрав шапку, но и с более чем осмысленным видом. Минув ворота, Трашантый взбежал на крыльцо. И тут запал его иссяк. Он оглянулся на почтальона.
– Чего ждете-то? – спросил Глинкин, тем ободряя.
Подпоручик дернул за веревку звонка, постучал в дверь, крикнул в замочную скважину. Никакого ответа. Он приказал дворнику, державшемуся на всякий случай подальше, у ворот, принести топор.
Прокопий вернулся шустро, будто на крыльях. Взяв за рукоять, Трашантый примерился, куда бы нанести удар. Он знал, что дверь топором вскрывают, но сам этого никогда не делал.
– Господин подпоручик, вы замочек ковырните, – вовремя посоветовал Глинкин.
– Сам знаю, – буркнул Трашантый и воткнул топор в дверную щель. Потребовалось крепко нажать, чтобы замок крякнул, выворачивая за собой щепки. Помощник пристава отбросил топор и отер руки о полу шинели. Он явно робел.
– Не тяните уже! – не вытерпел почтальон.
Цыкнув на него, Трашантый собрался с духом и распахнул дверь. Сунувшись в прихожую, первым делом громко позвал хозяйку и, не получив ответа, пошел дальше.
– Осмотрительный его благородие, – сказал Прокопий, подойдя к почтальону.
Им жуть как хотелось заглянуть в дверной проем, прикрытый волнами портьеры. Любопытство так и распирало. Но соваться за полицией не посмели. Нагоняй схлопотать недолго. Только они обменялись мнением, что подпоручик что-то задерживается, как Трашантый выскочил на крыльцо, махнул мимо ворот и на улице что есть мочи дал в полицейский свисток несколько раз подряд двойную трель, чтобы его услышали с ближайших постов городовые и прибежали по тревоге.
– Твое ж в колено, – пробормотал дворник, морщась.
Глинкин промолчал, но был целиком согласен: уж попал в переделку, так попал. А все пунктуальность проклятая.
7Пушкин только успел поздороваться с Лелюхиным и Актаевым, кивнуть Кирьякову, который строчил под диктовку дородного господина, и выложить на стол оба подарка, как в приемное отделение влетел начальник сыска, молнии подобный. Заметив Пушкина, он выставил на него указательный палец и угрожающе произнес: «Ага-гашеньки-га-га!» Как будто этот самый Пушкин собирался спрятаться под стол или залезть на шкаф. Никакого подобного безобразия вышеозначенный чиновник Пушкин не произвел. Напротив, довольно сдержанно произнес:
– Доброе утро, господин статский советник!
Эфенбах фыркнул не хуже загнанной лошади.
– Пушкин! Раздражайший мой! Явился, сокол быстролетный! Марш ко мне в кабинет! Все! Все! – изрек он на повышенных тонах. И, не дожидаясь, улетел сам.
Голова Михаила Аркадьевича раскалывалась. Терпеть больше не мог. Невзирая на чиновников, занимавших места, налил шустовского и, для приличия отвернувшись, закинул в себя из граненой рюмки. После чего медленно выдохнул, ощущая, как облегчение растекается по организму. Ему стало так хорошо, что расхотелось бранить ленивого подчиненного. Если бы только ленивого! Давно бы выгнал в шею. При всей внешней фееричности, Эфенбах был умным и проницательным человеком. Иначе не сделал бы карьеру в полиции. Он прекрасно знал, без кого нельзя обойтись в сыске и кто в самых трудных делах найдет решение. К сожалению, эти бесценные качества собрались в одном ленивце.
Поместив тело в кресло, Эфенбах направил пронзительный, как должно было казаться, взгляд в край стола, за которым расселись его чиновники.
– Пушкин! – провозгласил он излишне восторженно. – Алексей! Есть в каком затаенном месте ваша совесть? Есть она или где?
Пушкин и глазом не моргнул.
– Совесть – понятие ненаучное. Не подлежит вычислению, – ответил он.
– Ах, так вот оно как! – воскликнул Эфенбах, ища поддержки у подчиненных. – В то время как мы, не считая сил и мыслей, трудимся над сворой дел, вы, раздражайший мой, изволите сны давить…
Кирьяков усиленно кивнул, поддерживая порыв начальника.
– Я докладывал вам расчет отрезков дня, когда вероятно наступление событий, – сказал Пушкин. – Исходя из статистической закономерности. И теории вероятности. Тогда имеет смысл приходить на службу. Сидеть с утра пораньше не вижу смысла.
– Это мы бездельничаем? – обиделся Михаил Аркадьевич, потому что ему совсем расхотелось устраивать побоище. – А вот Кирьяков уже отнял заявление от купца Икалова.
– Икова, – поправил Кирьяков.
– Да, чтоб его! Что скажете, Пушкин?
– Не дело, а наверняка жалоба, – сказал Пушкин, разглядывая стену фотографий за спиной Эфенбаха. – Было бы дело, Леонид Андреевич спихнул бы его Акаеву или Лелюхину.
Кирьяков выразительно насупился.
– Это даже обидно… – начал он, но был остановлен взмахом руки начальника.
Не хватало еще свару чиновников разнимать.
Эфенбах пребывал в задумчивости. Все ждали, чем это кончится.
– Как соловья ни корми, а волком завоешь, – наконец изрек Михаил Аркадьевич, глянув на свое воинство. – Нам объявили войну…
– Что?! Опять турки? – поразился Лелюхин…
– Какие турки! Не нам… то есть… но мы… объявили войну!
– Кому, туркам?!
– Да что вам, Василий Яковлевич, турки сделали? Оставьте их на покое!.. Хуже, господа, хуже, будем мы воевать за нравственность!
– Что, опять девок с бульвара гонять? – взвился Лелюхин. – Увольте, сыт уже, прошу покорно…
Надо сказать, что в последнюю войну за нравственность, которую обер-полицмейстер затевал сразу после праздников, Лелюхин был на переднем крае. После чего ходил с пластырем на лице.
Эфенбах погрозил ему пальцем.
– Карты, раздражайшие мои, каленым железом выметать будем…
Кирьяков издал невольный свист: дескать, ну, приехали…
Лелюхин, как человек куда более опытный и приземленный, знал, что в таких неприятностях надо подходить с предметной стороны.
– Кого прикажете выметать, Михаил Аркадьевич? – спросил он, подразумевая, что список игорных мест прекрасно известен. Тем более что каждый чиновник сыска в них наведывался. За исключением Пушкина. Все знали, что садиться с ним за стол или пускать его за сукно нельзя: обыгрывал безо всякого шулерства, считая карты. Все-таки математическое образование имеет внезапную полезность. А могло бы стать твердым заработком. Только Пушкин был к картам равнодушен.
– Может, подождать и само обойдется? – спросил Актаев. И засмущался. На молодого чиновника глянули с укоризной: не понимает, что такое начальственное объявление войны. Тут как хочешь, а подай жертвы.
Началось бурное обсуждение, кого выбрать, чтобы не обиделись и не перестали пускать играть. Пушкин не принимал участия в дискуссии, откровенно зевая. Спор был жарким. Каждый из чиновников предлагал место, в котором проигрался. Эфенбаха не устраивало ни одно. Как вдруг Кирьяков попросил внимания.
– Господа, а что, если нам накрыть рулетку?
Мысль была столь свежа, что все задумались. Даже Пушкин, который представил, что тетушка обидится смертельно, не испытав забытое волнение игры. Но промолчал.
– В просачок попал, раздражайший мой, – наконец сказал Эфенбах. – Настрого велено картишки извести. И никак иначе.
Спор начался с прежней силой. Пушкин пожалел, что так рано пришел на службу. Но тут в дверь робко постучали. Эфенбах, всегда чутко слышащий, что происходит, крикнул, чтобы входили.
Дыша морозом и туманами, вырос городовой. Приняв стойку смирно, он передал вызов 1-го участка Арбатской части прислать кого-нибудь от сыска. Лично проводит на место происшествия.
Пушкин взглянул на каминные часы, что мерзли у Эфенбаха на подоконнике: статистика не подвела. Наступил «преступный час». Теория вероятности непобедима.
Он встал.
– Михаил Аркадьевич, позвольте приму дело?
Не хотел Эфенбах отпускать Пушкина, в присутствии которого ему было как-то спокойно, на первое дело в году, но отправлять Лелюхина или Кирьякова, а тем более Актаева, и подавно нельзя. Начальник сыска знал: как проведешь первое дело, так и будет. Весь год. А надо бы, чтобы было хорошо. И он дал позволение.
Пушкин спросил городового: по какому адресу происшествие? Оказалось, почти рядом, на Большой Молчановке. Легче пешком дойти.
8Кто сказал, что мороз вреден женщинам? Дама была так румяна, так свежа, так озорна, что нельзя было не оглянуться ей вслед. Все оглядывались. Мужчины, разумеется. Дамы тоже, но с иным затаенным намерением – разгадать, что в ней такого, привлекающего внимание. Ни беличья шапочка, ни беличий полушубок, ни муфта, ни теплая юбка английской шерсти не были чем-то особенным, чего нельзя найти в модных магазинах на Кузнецком Мосту. Фигурка ее была довольно мила, но строгий ценитель нашел бы в ней недочеты. Лицо миленькое, да только милыми барышнями Москву не удивишь, своих девать некуда, замуж не выдать.
Что же притягивало к ней взгляды? Она пролетала так быстро, что прочим дамам на Тверской улице оставалось одно объяснение: наверняка француженка, умеют они, парижанки всякие, выпускать невидимую пыльцу вроде волшебной. Простая мысль, что барышня, хоть и приезжая, это сразу заметно, счастлива московским морозцем, солнечным утром и вообще святочной Москвой, так что счастье светится в ней магнетизмом, никому не приходила на ум.
Оставляя шлейф взглядов до самого конца улицы, дама вошла в гостиницу «Лоскутную», возвышавшуюся над Тверской и Лоскутным переулком затейливым резным ларцом, будто выпрыгнувшим из русской сказки. С фигурными наличниками на окнах, с коньками на крыше, покрытой разноцветными плашками «в шашечку», с чугунными колоннами у входа, державшими чугунный балкон во весь этаж. Главный, угловой корпус из особого красного кирпича с вставками рисованных изразцов. Гостиница была старой, уютной, добронравной, но совсем не дешевой, далеко не каждому по карману. Оно и понятно: в двух шагах от Красной площади, где открыли Верхние торговые ряды[20]. Удобно за покупками ходить.
Между тем дама оставила шубку в гардеробе ресторана и вошла в зал. Ресторан «Лоскутной» давно соперничал с рестораном «Славянского базара». Пока в соревновании побеждал последний. Постояльцы гостиницы, конечно, спускались из номеров, а сторонних гостей за столиками было немного. Официант подошел к ней, поздоровался, назвав мадемуазель Бланш, и усадил за столик, какой предпочитала. Она выбирала место, с которого видела всех, оставаясь не слишком заметной. Привлекать всеобщее внимание ей не всегда было нужно. Официант принял заказ на легкий завтрак и обещал вернуться стремительно.
Бланш огляделась. И сразу заметила нечто странное. По проходу между столиков двигалась барышня в вульгарном платье с неприлично большим для утра декольте, с густо наведенными бровями и яркой помадой. Вид канарейки должен привлекать внимание. Чего она наверняка добивалась. Редкие посетители удостаивали ее взглядом, но и не более. Канарейка остановилась около столика, за которым завтракали две барышни, и стала вертеть головой, как будто потерялась или ищет кого-то. Видимо, не найдя знакомого, быстрым шагом двинулась к гардеробу.
Бланш оказалась там чуть раньше. Двинувшись наперерез Канарейке, резким движением ударила ее по кисти руки и подхватила выпавший ридикюль. От боли и удивления Канарейка выпучила глаза, но Бланш прошла мимо, головы не повернув. Как будто разукрашенная девица презрения не стоила. Не раскрывая, она ощупала быстро содержимое: платочек, ключ от номера, две бумажки, наверняка купюры, крохотный блокнотик барышни, аптечный пузырек с каплями. Все самое необходимое.
Войдя в зал, Бланш направилась к столику, за которым завтракали девушки. Одна из них уже заглядывала под стол и вокруг стула, на котором сидела.
– Мадемуазель, это не вы обронили? – сказал Бланш, протягивая ридикюль.
Барышня поспешно встала.
– Благодарю вас, мадам. – Она взяла ридикюль, как великую драгоценность. – Не понимаю, куда он делся.
– Присоединяюсь к благодарности, – сказала ее спутница, оставаясь за столом.
– Не стоит благодарить, мои милые… Будьте внимательны с вещами. В Москве может всякое случиться, – сказала Бланш и чуть сощурилась, как будто плохо видела. – Позвольте, так я вас знаю… Вы же были на рулетке прошлой ночью? А ну, признавайтесь, очаровательные проказницы!
Барышни переглянулись, обменявшись одним им ведомым знаком, и засмеялись.
– Только не выдавайте нас, – попросила та, что оставалась за столом.
– И в мыслях нет, милые! У каждой мадемуазель должен быть свой маленький секретик. Так давайте знакомиться и дружить! – Бланш протянула им руки.
Барышни были счастливы найти новую знакомую. Тем более такую милую и эффектную даму. И даже не слишком старую. Хотя, конечно, три-четыре года разницы для юной барышни, тем более незамужней, – огромный срок. Как вечность.
Бланш первой назвала себя, признав, что гостит в Москве без особых причин, остановившись в «Лоскутной». Настал черед подруг.
Настасья Андреевна Тимашева представилась дочерью тверского помещика. Бланш оценила ее модное и дорогое платье явно заграничного пошива: светлое, с кустовыми розочками по полю и пышными воланами на плечиках. У подруги, прозевавшей ридикюль, платье было куда проще, черное, но тоже от хорошей модистки. Она скромно назвала себя Прасковьей. Девушки были свежи, от них веяло молодостью и заграничным флером, не успевшим замерзнуть российской зимой. Бланш сразу поняла, кто хозяйка, а кто компаньонка, если не прислуга. Это так просто: одна держит спину прямо, другая скромно опускает глаза. У Настасьи сделана утренняя прическа, Прасковья туго стянула волосы в косичку. Да и характеры совсем разные: у одной повелительный, у другой покоряемый. Такие еще дети, что их можно читать, как открытую книгу.
Завязался милый дамский разговор ни о чем. Настасья рассказала, что вынуждена возвращаться домой, чего ей совсем не хочется. А в Москве они проездом с разрешения папеньки. Чтобы отпраздновать Святки в столице, а потом уж окунуться в грусть и скуку провинции. Бланш подумала, что для Настасьи это, быть может, последний глоток свободы: папенька наверняка уже заготовил женишка, сынка соседнего помещика.
– А что вы делали на рулетке? – спросила она, подмигнув.
Настасья взглянула на Прасковью, будто давая ей слово.
– Будучи в Висбадене, заходили иногда в казино, – начала она не совсем уверенно. – Конечно, вместе с дядюшкой, пока он был жив…
– Да, мы путешествовали с моим дядей, – поправила Настасья.
– Наблюдали за игрой… Нам стало любопытно, как устроена рулетка в Москве…
– Кажется, вы делали ставки? – обратилась Бланш к ней.
Прасковья совсем потупилась.
– Да… Совсем немного… Я проиграла…
Бланш погладила ее по руке.
– В этом нет ничего страшного. Если чуть-чуть. А вы, Настасья, отчего не ставили?
Барышня улыбнулась.
– Мне нельзя.
– Нельзя играть на рулетке? – удивилась Бланш. – Разве какая болезнь запрещает?
– Дала слово папеньке никогда не играть…
Бланш изобразила удивление.
– О, как это прекрасно, Настасья! Барышня в таком юном возрасте – и умеет справляться с эмоциями. Завидую вам, моя дорогая…
Настасья была так довольна комплиментом, что покраснела.
– Но ведь желание сильно?
– Слово Тимашевой сильнее, – гордо ответила Настасья, чем окончательно сразила Бланш. – Довольствуюсь тем, что смотрю за игрой Прасковьи. Мне достаточно такого волнения игры.
– Вы редкая, изумительная девушка! – только и могла сказать Бланш. – Примите мои поздравления… Знаете что? Предлагаю мою компанию сегодня вечером. Позволим себе маленькую шалость на рулетке. Вы не против?
Настасья с восторгом приняла предложение. Договорились, что Бланш зайдет за ними в номер, чтобы поехать вместе. Ближе к девяти вечера. Прасковья покорно молчала.
9Городовой проводил до одноэтажного дома в шесть окон с мезонином и остался у ворот в компании товарища из участка. Пушкин поднялся на невысокое крыльцо и зашел в прихожую. Там ощущался запах, который невозможно ни с чем спутать. Морозный воздух, что напустила полиция, не смог его выстудить.
– Пушкин? А вы что здесь делаете? – раздался не слишком приветливый голос.
Перегораживая проход в большую гостиную, пристав Нефедьев не считал нужным скрывать, что гостю вовсе не рад. Откуда высунулся его помощник Трашантый.
– Простите, Игорь Львович, я сыск вызвал… Без вас немного растерялся.
Нефедьев поморщился: не успел еще совещание у обер-полицмейстера переварить, а тут новая закавыка.
– Тогда сам перед господином Пушкиным оправдывайся, – заявил он.
Подпоручик начал лепетать извинения за пустое беспокойство, но Пушкин их прервал.
– Вызов сделан, на место происшествия прибыл, вводите в обстоятельства, – потребовал он. Совсем не из желания заниматься пустяковым делом. С большим удовольствием он бы поленился. Пушкину совсем не хотелось возвращаться в Гнездниковский, где строилась планы войны с картами, что могло занять весь день. А так был законный повод отсутствовать. Да, математика наука честная, но хитрить по-умному учит. Только знать об этом не полагается никому.
Пристав только рукой махнул: раз желаете тратить время зря – ваше дело. Мешать не посмеем. Хотя не счел нужным посторониться. Пушкину была видна часть гостиной. Он спросил, что случилось.
– Анна Васильевна наша скончалась, – ответил Нефедьев. Намекая, что сыску тут делать нечего.
Пушкин не имел чести знать Анну Васильевну. Мало ли Анн Васильевн в Москве водится. Всех не сосчитать.
– Терновская Анна Васильевна, – сказал пристав таким тоном, будто не знать эту даму было верхом неприличия.
Приличия порой чужды сыску. Все еще сдерживаемый в прихожей, что пристава не смущало, Пушкин попросил рассказать о погибшей.
– Наша милая Анна Васильевна, такая мудрая и рассудительная, добрая, отзывчивая, жила в своем доме, вот в этом, где и скончалась, – повторил Нефедьев вердикт, коварное слово «погибшая» игнорируя. – Чудесная была женщина. Нам будет ее не хватать. Чистая душа…
Если пристав с такой теплотой отзывается о почившей даме, то не надо питать иллюзий, что между ними были дела сердечные. Хотя нельзя исключать. Скорее всего, Нефедьева печалит потеря коммерческой выгоды, какую приносят приставу местные купцы. Вот только по размеру дома и виду прихожей трудно предположить, что Терновская была купчихой.
– Имела торговлю или домовладение? – спросил Пушкин.
– Нет, жила с капитала.
Московских рантье, которых становилось все больше, приставы еще не научились «обстригать». Неужели в самом деле Нефедьев к ней не равнодушен?
Пушкину надоело, что его держат в прихожей, как посыльного, он попросил пройти. Нефедьев подвинулся с большой неохотой.
В гостиной замерло время. Именно так обставлять квартиру диктовала мода шестидесятых годов. Много плюша, много горшков с цветами, вышитые салфетки, тяжелые шторы на окнах, массивный буфет размером с домик путевого смотрителя, множество фотографий и картин на стенах. Пушкин невольно обратил внимание на старый багет рам. Из общего стиля выделялся новый рабочий столик с многоярусной этажеркой, отделения которой были плотно забиты бумагой и конвертами. Причем из них торчали разноцветные закладки. Как в системном каталоге библиотеки.
Посреди гостиной, на ковре, в котором с трудом можно узнать персидское плетение, стоял круглый обеденный стол, покрытый чистой скатертью. На нем стояли чайный набор и небольшой, на два чайника, серебряный самовар.
Люстра, давно завязанная в кокон беленой холстиной. В середине стола – массивный подсвечник на пять свечей, оплывших до огарков и по виду напоминавших жирные ватрушки. За столом – четыре стула старой московской работы. Два плотно задвинуты под стол, один повернут к нему спиной. На последнем располагалась дама. Голова ее была закинута назад так, что лицо смотрело в потолок.
Из вежливости, какая и сыску не чужда, Пушкин спросил разрешения осмотреть. Трашантый, занятый описанием места, предоставил полную свободу. Ему хватало походной конторки. Пристав сменил диспозицию, оперся о дверной косяк, наблюдая за тем, как чиновник сует нос куда не следует.
Демонстративно заложив руки за спину, Пушкин подошел к жертве, как он упрямо, но про себя называл тело. Глаза Терновской были открыты. Лицо замерло в спокойствии. Только рот широко раскрыт. На вид ей было не менее пятидесяти лет. Дама, так почитаемая приставом, имела дурной, почти нездоровый цвет кожи, плохо уложенную прическу. Черты лица ее были скорее грубыми, простоватыми, а сама она явно страдала ожирением. То есть была чрезвычайно массивной дамой. Что в Москве не считается недостатком.
Пушкин обошел стул и встал с другой стороны. Отсюда было видно, что голова немного повернута к левому плечу, а левая рука свободно свешивается до пола. Рядом с ближней ножкой стула лежала чайная чашечка. Кузнецовский фарфор не выдержал удара об пол и раскололся.
Пристав никак не хотел идти на зов сыска, пока Пушкин настоятельно не попросил пояснить одну мелочь. Всем видом показывая, что ему это не нужно, Нефедьев подошел к мертвому телу. Уже заранее готовясь отбивать любые мелочи.
– Дом был заперт? – последовал вопрос.
Пристав признал незыблемый факт.
– Терновская жила одна?