Полная версия
Добрые люди
В большом подвале краснокирпичных стен, где их положили спать тогда на Валааме, пожилой серьёзный монах будил молодого послушника, которому никак было не очнуться к пятичасовой молитве: он подтащил тело к бочке с ледяной водой и мягко, но необоримо сильно окунал сопротивляющуюся голову в воду: «Я же говорил, Серёженька, пора молиться, пора, милый, пора, пора, пора…»
* * *
Вера готовила завтрак, старалась не шуметь. Хотела, чтобы он отоспался. Сама долго не могла заснуть – тонула в густой зелёной трясине, пробираясь в ненадёжной музыке опор. Опоры эти были старыми образами, уже давно до мелочей изученными и заменёнными (как целые выражения заменяем на икс и на игрек) на цвет и квадрат, или на волну и укольчик…
На скользкой и круглой нужно было удерживаться, читая других в журналах в редкие минуты, свободные от домашнего котла. Когда совсем отчаивалась, урывками тренировалась, чтобы доказать себе, что ещё дышит. Плескалась иногда в дневнике, наполненном самыми беспросветными глубинами (если Андрей нашёл бы его и прочитал, она, несомненно, умерла бы). Был ещё давно забытый бложек… Сначала он наполнялся щебетом историй, которые приносил из походов муж, но по мере того, как близились холода, пришлось перескакивать с походных заметок на рецензии. Она немного хитрила тогда, замедляясь на чём-то совсем забытом (например, из уничтоженных в 30-е годы) или забегая на свежие переводы – это помогало, у неё была пара публикаций… Но чтобы написать своё, желанное, словно равновесия не хватало, опора крутилась под ногами, на шее висели тяжёлые дети – те несколько ответов, говорившие, что нужно добавить ещё чуть-чуть, издевались верёвкой, висящей в нескольких сантиметрах от пальцев вытянутой руки.
Когда она соскальзывала, то погружалась в плотное небытие ватного одеяла. От неё удалялись дети, муж, родные, подруги, а рыхлые стебли идеалов, колышущиеся на плакатах, страницах и экранах, вырывались с корнем, изламываясь в судорожно сжатых кулаках. Подружки сладко душили её сочными словами с поверхности, их мужья или ухажёры там были упругими и твёрдыми, могли выдерживать их самые разноцветные желания; Андрюха сразу тонул под её весом, в сравнении с теми он был сморщенный, сдутый – его словно хватало только на что-то одно. Когда он наконец начинал расти и приносить большие деньги, она с хрипом втягивала в лёгкие радость, поднималась опять наравне со всеми, жила. Но он снова сдувался и исчезал в душной тьме. Она рыдала всегда, когда во сне чувствовала, что это из-за неё он задыхается, умирает в муках. Лепетала бессвязно, что не она виновата, что вещей нужно совсем немного, меняла тему и ритм, чтобы наполнить его желанием новых походов, убеждала, что лишь немного свежести не хватает для публикации, но видела по его глазам, когда они глядели в её, что делает она это неуклюже, наигранно, и он ей не верит, видит её истинный, денежный интерес. В этом его взгляде было что-то самое простое, воздушное и просторное: веточка, верёвочка, за которую она могла бы ухватиться, чтобы он её вытащил и прижал к себе; то, что он знал всегда, а она, узнав от него однажды, случайно забыла. Но он молчал, а она очень боялась спросить (он мог подумать всерьёз, что она его разлюбила) и мучительно, в полусне, пыталась вспомнить, но никак не могла.
Именно эта, забытая, нежная и тонкая, была для неё самой страшной из опор. За неё она когда ухватывалась, та непременно рвалась, и Вера скользила в глубину… Если бы Вера попробовала отыскать её начало, опору опор, то не хватило бы, пожалуй, и десяти лет, так прочно, так надёжно зарастают такие. Ей иногда, когда совсем не оставалось сил, хотелось в голос, в визг кричать: «Я люблю тебя!!! Скажи мне!», и, сливаясь с ним в одно напряжённое чудо, погружаться в возбуждённый влажный жар ожидающего спальника. Но из ответной тишины на неё смотрели добрые глаза, и пустота за ними так отчётливо проступала сверкающим простором на склонах, что она от неутолимости желания и от ощущения собственной вины снова начинала задыхаться и, обессиленная, отдёргивала занавеску завтра.
Она сходила в комнату, чтобы шикнуть на расшалившуюся молодёжь:
– Скоро есть пойдём… Тихо!
По пути на кухню не удержалась, провалилась в зеркало. Там сидело что-то страшное. Чёрный клок волос и два прилипших над красными щеками глаза. Ей было не оторваться от этого зрелища и очень хотелось плакать. Но слёзы словно устали вчера, вместо них сразу подступила тошнота. Что же будет? Ей вспомнилась красная маска стыда, налипшая на лицо, когда муж, понурившись, сидел напротив неё после возвращения из похода. Бывший директор по закупкам предлагал уволиться и перейти с ним на другую подобную работу. Андрей только что рассказал ей всё и ждал её решения. Она смотрела на его лицо и отражала его своим, и, отражая, начинала чувствовать в себе его сознание. «Разведусь!» – заставила она сказать себя раздражённо, но злость, она это долго помнила, была вызвана прохладной и просторной, как двадцатилетний кредит, мыслью, что лучше бы он ей этого не говорил.
В их комнатке на стене висит фотография разрушенного храма, сделанная в одной из поездок. Веру потрясла тогда удивительная простота: такая, что всё объяснит разом, но которую никак не понять. Бросили машину, около часа с Валькой в кенгуряшике шли по дремучему лесу, и вдруг, прямо посреди леса, на малюсенькой свободной от деревьев полянке – громадная развалина изувеченной пятиглавой церкви. Кое-где остатки штукатурки, на стенах изнутри – контуры фресок видны, на полу обрывки газет пятидесятых каких-то годов… Ни надписей, ни кострищ, какие обычно бывают. Только лес и брошенная церковь, простирающая башни, в которых, если поднять голову, виден пустой круг неба. Вера никому никогда не признается, что часто, почти всегда, оставаясь в квартире одна с Кирюхой, идёт к этой своей иконе, встаёт перед ней или садится и долго про что-то на неё смотрит.
* * *
«Мидаль» разбирался быстренько. В его инструментальном ящике аккуратно хранились все необходимые ключи. Пока он не мог понять – за два или за три раза удастся перевезти эту хреновину. На улице было солнечно, впервые по-настоящему жарко. Руки знали байдарку наизусть, он мог разбирать не глядя и быть уверенным, что закончит секунда в секунду.
Скоро придёт Верка, отводившая детей к подруге. Они спустят заготовленные несколько рюкзаков – она лёгкий, он тяжёлые; он будет прилаживать на дуги части детского сонного плавсредства, а она будет помогать ему, натягивая и придерживая верёвку и улыбаясь в его глаза. После этого он обнимет её крепко-крепко, она поднимет лицо к его радостному поцелую, и они оттолкнутся вниз по течению. Вода будет смешно шепелявить, ветер – провожать их, прикольно путая ей волосы, улетая вперёд и оглядываясь на них шебутным барбосом. Только этого не будет никогда. Он уже не верил, что когда-нибудь услышит её смех. Веточка зацепилась за наивные мечты, отстала, словно потеряшка на маршруте. Её нельзя было упрекнуть за это – он знал не понаслышке, насколько сложно брать высокие перевалы без кислородных баллонов. Когда каждую секунду приходится перебарывать считающий, что он умирает, организм.
Сам он уже давно шёл без допинга. Не мог же он, честно выполняя приёмочные процедуры, выпуская паспорта, думать не о стоящих перед ним датчиках, а о снежном покрывале пены, лежащем на воде плёса. Но даже когда он, усталый, возвращался домой и пытался начать свой дневной рассказ, она его быстро прерывала. Будто не находила в этой его жизни ни штриха красоты, сколько бы он ни старался в своём красноречии. Будто единственным результатом его нынешнего похода становились утекающие на еду и одежду деньги, а не допущенные им в работу приборы, поступающий на объекты газ. Глаза её (как-то слишком привычно) загорались только тогда, когда они отправлялись в походные воспоминания или в его следующий поход. Он тогда смотрел на неё, и скулы сводило, как в начале, но ему приходилось опускать глаза. И он через усталость переключался, пытался найти какие-то воспоминания, которые она ещё не слышала, всё чаще придумывая небылицы; и он вдумчиво и неспешно собирался в новый поход за историями для её невоплотимых рассказов, ощущая себя актёром, а точнее – куклой; а когда она показывала ему свои наброски, он с грустью старался найти в них искорки настоящей жизни и очень хотел бросить бумажки на пол и схватить её, прижать обратно к себе. Слушал с улыбкой её шёпот, кивал, иногда невпопад. Всё вспоминались беспомощные слёзы экономного паренька: незаметно наблюдал из кустиков, как тот, оглядываясь и вытирая нос, выбрасывает в яму и прикрывает мхом надоевшие тяжёлые банки с тушёнкой.
Подготовка к покупке через опасный перевал, к приобретению автомобиля или квартиры – это ведь уже сам поход! Получение данных и обработка коммерческих предложений, принятие решения о маршруте, набор команды, расчёт средств, выверка диеты, поиск кредита, проработка вариантов с маткапиталом и инвентаря с минвесами, заключение договора и подготовка карт местности, получение бумажек от соцотдела, КСС и погранцов – полная, кипящая жизнь! Сам же поход – серые будни – всего лишь движение по верному маршруту, степень комфортности которого зависит только от уровня походника, подбиравшего экипировку. Ждать покупки и момента использования новой вещи, пусть даже самой сложной категории, – как использовать бэушку, как жить наполовину, после кого-то, кто живёт уже сейчас и использует эту вещь до тебя. Почему она не понимала его? Не замечала красоты в том, на что они тратили подавляющую часть своей жизни? Или думала, что только на природу можно повесить настоящие ценники, только по этому поводу достойно сравнивать свои впечатления со впечатлениями других? Так и не расслышала, что только у того всё есть, кому ничего не нужно? Когда ему лет шесть назад предложили переехать в Терскол, на постоянную работу с бесплатным жильем, он и не думал даже, что они упустят такую удачу. Но она как-то не прочувствовала, затянула с ответом, а он не стал настаивать, и она… они приняли решение отказаться; потом грусть об этом мелькала всё реже; а потом вроде и совсем жизнь наладилась – договор займа был подписан… Но последнее время он всё же давал себе волю посомневаться: правильно ли устроено взаимопонимание в их семье, что в поход он идёт больше для неё, и, хотя идёт один, чувствует, что она рядом, а работает, зарабатывает деньги – опять же для неё, и, хотя она при этом рядом, он чувствует себя одиноко.
Он разогнулся над разобранной кроваткой и загляделся на яркие лучи, льющиеся из-за окна. Разбежался и нырнул: из душной бани – на молодой солнечный простор. От света и холода захватило дух. Середина июля. Яркое солнце. Жара. Плюс десять. Рядом с душевной, неизвестным трудом подаренной избушкой, – походная баня на берегу студёной реки: здоровая куча камней, разогретая под старым костровым тентом. Заброшенный рудник в Хибинах, полностью оснащённый и остановившийся по мановению, как в сказке о спящей красавице. Ржавые тросы, покрытые мхом, замершие подъёмники, тележки с породой. И ледяная вода, которая стала живой на одно остывающее мгновение. Выбрался. Снял тент. Начал заворачивать в него кроватку, закрепляя скотчем. Валюшка как-то спросила: «Папочка, а почему у них такая машина?» Верка молчала и копала палочкой золу в костре. А неподалёку от их перечиненной «девятки» стоял «кукурузер» каких-то малолеток, приехавших купаться. Ну конечно: сбор справок, утилизация, льготный кредит… Он посмотрел на стену. Удивился. Верка когда-то успела снять все картинки. Среди них была та, сказочная, с рудником и избушкой. Пусто белели ряды прямоугольных пятен.
Он заканчивал копошиться над кроватью, когда она вошла в прихожую.
– Привет, Ветусик! – Он выглянул из комнаты. – Ты уже всё собрала?
– А… – задумчиво ответила она.
– Я разобрал – поможешь мне с синим рюкзаком?
Она была уже на кухне, о чём-то звякала ложкой по кружечным стенкам.
– Я утомилась что-то. Подожди, – шёпотом сказала, а может, подумала она.
Но в прихожей затихло уже шуршание материи, входная дверь тихо хлопнула. Чужая квартира наполнилась странной городской тишиной, когда, не явно для органов чувств, но для подсознания неоспоримо, что-то протяжно, тонко и надрывно звенит.
* * *
Он каким-то невероятным образом уместил в их «калинке» все рюкзаки, а на крышу взгромоздил кровать, превращённую в огромный скотчевый кокон. Она реально тупила и путалась у него под ногами, держа в руке непонятный кончик верёвки. По пути домой её стошнило – она еле успела забежать в кусты – и теперь во рту поселился тот знакомый, противный и неустранимый ничем привкус. В конце концов он привязал всё сам, своими коронными тройными узлами и, утомлённый этой беготней, отдуваясь, хлопнул водительской дверью. Она села рядом.
Какое-то время ехали молча. Он не набирал больше сорока. Он был, как всегда за рулём, собран. Шины шептали ему что-то своё, она – задумчиво смотрела вдаль. На её стороне была тень, его половина заливалась жёлтым светом. Жара бросилась на неё, выступил пот.
– Дюшенька, прости меня, а? – сказала она нежно.
– За что? – Он не отвлекался от дороги.
– Я вчера…
– Да ладно… Ты – извини… Пристал там…
Они проехали под кольцевой. От кольца до их квартиры было всего несколько минут. На маршрутке – пятнадцать до метро.
– Андрюша! – Она придвинулась к нему и посмотрела в лицо. – Я тебя очень. Очень-очень. Очень-очень-очень сильно люблю. Ты мой самый любимый человечек на свете.
Она докоснулась его руки, и они вместе переключили передачу.
– Честно? – спросил он, не оборачиваясь.
Она подождала… Улыбнулась окончательно.
– Нет, конечно. Я тебя обманула. Ты – мой третий самый любимый человечек на свете. Дубина.
Он наконец бросил ей кусочек взгляда.
– Ну вот, всегда у вас, оглоедов, папа на последнем месте!
Она улыбаясь смотрела на его весёлое лицо. Подняла ноги на сиденье и развернулась к нему. Наверное, десять тысяч километров они так проехали.
– Меня бесит, что ты ничего мне не говоришь, – наконец сказал он. – Молчишь, молчишь… А я так редко с тобой бываю…
Ей пришлось открыть рот, чтобы вздохнуть.
– Ничего, Дюня, скоро. Валька в школу пойдёт, спиногрыза в сад сдадим. Я на работу пойду – полегче будет. Вечером будем играть в карты. Будем ездить с тобой снова… А хочешь, я с сентября пойду?
Но он опять ничего не ответил. В его глазах мерцали искорки дороги. Она смотрела на него не отрываясь.
Он ей не понравился с первого взгляда. Был какой-то дикий, природный, по сравнению с её друзьями, с которыми она, в основном для новых ощущений, изредка ходила в походы. Но на одной стоянке он заговорил. И она пропала в его голосе. Очнулась в волшебном мире студёной свободы, полустёртых временем тропинок, говорящих деревьев, ручных птиц и застывших в полёте водопадов. Хмурые горцы расцветали в улыбке от её доброго приветствия и откидывали полог, скрывавший очаг с вкуснейшим свежим шашлыком; забытая белая бабушка рассказывала ей, как одна девочка сбрасывала целый состав в реку; маленькая прибранная избушка ожидала её в самой глубине непроходимой тайги. Он стал её свежестью, её светом. Их называли «двойной человек». А им, кроме друг друга, ничего и не нужно было. Они не могли расстаться. И спали… Она вздрогнула… Спали всегда вдвоём, в одном горячем, сплавляющем их воедино спальнике.
Она села в кресле ровно. Посмотрела на стекло за окном. Руки прилегли на живот.
* * *
Конечно, это была глупость, но он ничего не мог поделать с походной привычкой. В один рюкзак забил и кровать (чуть не умер тащить эту тяжесть), и весь прочий скарб. Они с Веркой поместились с самого края, и ему пришлось прижать её к себе, чтобы смогли закрыться двери. Когда лифт с протяжным звоном открылся на девятом этаже, он с облегчением высвободился из этой неудобно застывшей позы.
Он полюбил её сразу так, что пришлось уйти на какое-то время от лагеря, чтобы вновь научиться смотреть без слёз. Уж очень гордой она была – рвущийся алый флаг посреди сухостойного безветрия. И её друзья, взмахивающие изящными руками, рассыпающие рифмованные фразы… Боль неизбежной потери подступала, стоило лишь поднять глаза. Они шли короткий – с двумя ночёвками. И на крайней, после ужина, что-то взорвалось: он ответил на её вопрос, потом ещё на один. Потом костёр стал затухать, друзья – расползаться по палаткам. А она смотрела на угольки, и он смотрел на угольки, и говорил, и чувствовал, что она видит его голос, что только он удерживает её, что больше ей ничего не нужно. Поэтому говорил, говорил, говорил… Потом они ходили всегда вместе. Даже за дровами и за водой. И спали вдвоём в их «семейном» спальнике, и он постоянно что-то шептал ей на ухо. А однажды какой-то из молоденьких спросил, подшучивая, как им удаётся спать вдвоём в одном спальнике. «А нам, в принципе, не удаётся», – ответила она хрипловатым голосом, толкая палочкой уголёк в костре.
Это был самый счастливый момент в его жизни.
Муж вытаскивал вещи, а она, замирая, пошла вперёд. Пятно двери приближалось, заполняя собой всё пространство. Она неосознанно надавила на ручку и потянула дверь на себя. Было закрыто. Вспомнила вдруг про ключ. Щёлкнула замком, снова бережно надавила на ручку и отступила на шаг. Дверь медленно отворилась. Пахнуло плотным духом обойного клея; на полу напротив окон валялись куски солнечного света; бетонное пространство звенело гулкой тишиной, приглушённо слышалась работа Андрея. Вера наполнила комнату и кухню гулом быстрых шагов, раскрыла окна пространству. Огляделась. В их новом обиталище было совсем пусто, ещё очень многое надо было покупать, а денег после кредитных выплат почти не оставалось.
Андрей заносил вещи в комнату, и она ушла на кухню, чтобы не мешать. Он переоделся и начал прикручивать плинтусы. Вера вошла с кружкой в руке и встала у входа, опёршись о стену.
– Хочешь чаю?
– Нет пока…
Она стояла, отпивая, смотрела на него. Квадратик солнца тёрся об её ноги. Решилась.
– Почему всё так как-то… У нас с тобой. А?
Он на секунду приостановился, сделал неопределённый жест. Ответил, не прекращая крутить:
– Ну я ж говорю: всё чудесно… Просто ты – нервная…
– Знаю, – выдохнула она. – А почему, а?
Он продолжал закручивать.
– А? – напомнила она.
– Может быть, тебе чего-то не хватает? Как желудку.
– Мне? – Она даже поперхнулась от радости.
– Ну да. – Он тоже засмеялся. – Когда желудку не хватает, он переживает.
– У нас же всё есть… Что ещё нужно?
– Не знаю… Что-то всегда нужно…
– Злишься на меня, что тогда не переехали?
– Куда? – спросил он удивлённо.
– Ну туда, на Эльбрус!
– Да нет, конечно… С чего ты… Я и забыл уж…
Они замолчали. Андрей прилаживал очередную планку. Она рассматривала сверкающие горы за окном. Они были далёкие, безжизненные. Казалось, что все целиком покрыты холодным светом снега. Могло ли быть, что где-то там, у подножья этой сказки, в своём маленьком домике сейчас грелись, обнявшись у горячего очага, дружные люди? Отец, который занимался своим любимым делом и кормил от него семью; дети, выраставшие в тепле и заботе, в любви и сочувствии, дыша свежим, здоровым воздухом; мама, которая растила детей, отдавала им и мужу себя без остатка, но по вечерам, по ночам, полная счастливой энергии, улучала секундочку, записывала в свой дневничок будни свободной семьи, полные яркой и широкой, как горные просторы, жизни, будни, которые для многочисленных усталых городом людей стали ярким откровением, гремели по стране новым словом. Она представила это так ярко, что ей даже показалось, что слышит шорох фланелевой одежды, когда их руки поднялись для прощания. Она тоже потянулась вперёд, чтобы ответить, но опомнилась. Она теперь не догадывалась, она твёрдо знала, что испытывает человек, находящийся на вершине своей заветной горы.
– Теперь ведь у нас всё совсем хорошо? Дети, квартира, машина! – задохнувшись от нежности, сказала она. – Ты меня честно любишь?
– Да, Веточка. – Андрей стоял перед ней на коленях, держал отвёртку в руках.
– Я тоже тебя очень люблю! – отразила она его лицо. С радостью чувствовала, как звонко стучит её сердце, как кровь приливает к низу живота.
– Это хорошо! – улыбнулся он, возвращаясь к своей работе. – Кстати, кроватку куда будем ставить?
Кружка оборвалась вдруг и медленно полетела к полу, разбрызгивая остатки. Как невыносимым страхом, её глаза наполнялись хрупким полётом до самого взрыва, жёсткого и страшного конца. Но кружка глухо тумкнула, пару раз подпрыгнула и замерла, вздрогнув в последний раз вместе с эхом пустой комнаты.
– Ч-что? – произнесла она ослабшим голосом, не отрывая взгляда от разбегающейся лужицы.
Он показал в сторону обмотанной кровати. Удивлённо смотрел на её лицо.
Ничего больше не говоря, она обняла себя руками, развернулась и пошла на кухню.
Андрей опять пожал плечами. Подмигнул сверкнувшему из-за окна простору. Стоял на коленях перед шалашиком, вкручивал очередной саморез.
ДАВКА
Иван Георгиевич увлекал людей за собой. На строительстве ледовой железной дороги бывали случаи, когда измождённые недоеданием и каторжным трудом женщины отказывались выходить на работу. Они разводили костры и грелись около них небольшими группами или бессильно лежали на нарах в стоящих прямо на льду палатках, вдыхая сырой, чуть тёплый воздух… Он останавливал водителя, приказывал замолчать исходящему в угрозах скорой расправы политруку, заходил в палатку и с грустью в глазах смотрел на худое лицо укрытого одеялом тела, приговаривая: "Отдохни, милая… Отдохни…" Выйдя из палатки, он скидывал шинель, шёл к эстакаде и, взяв заиндевевшую кувалду и поплевав себе на ладони, принимался забивать костыли, сопровождая свою работу весёлыми прибаутками вроде: "Эх, на лавке лежать – ломтя не видать!"
Колокол ледяных ударов далеко разносился надо льдом.
И постепенно, по одному, к эстакаде начинали подходить люди. Женщины поднимали побросанный инструмент, брались за дело. Подбадриваемые криками своего начальника, они и сами начинали подгонять друг дружку, смеялись звонко шуткам, надо признать, зачастую довольно-таки похабным. Откуда только брались силы у них, ещё час назад плашмя лежавших по нарам? Когда над участком разносился дружный перезвон, он потихоньку откладывал инструмент, отзывал в сторону бригадиров и, разминая окоченевшие чёрные руки, жёстко выговаривал им, объясняя, что следует предпринимать, чтобы работы ни на миг не останавливались.
Естественно, спасение умирающих от голода не являлось заветной целью его жизни. Он был прирождённым инженером, способным на ходу, силою одной лишь интуиции решать технические задачи, посильные только крупным проектным отделам, и в начале сорок первого прибыл в Ленинград с бушующим в груди пламенным желанием – дать великому городу метро. С энергией и знанием дела приступил он к организации работ, но начавшаяся война изменила все планы страны в один день. В самый тяжёлый первый год блокады коллектив «Метростроя» под его руководством участвовал в строительстве оборонительных и транспортных сооружений, в конце сорок второго, как только встал лёд на Ладоге, был брошен на прокладку ледовой железной дороги, а в начале сорок третьего, всего лишь через месяц после прорыва, по железной дороге, построенной этими голодными, находящимися под непрерывным огнём противника людьми, в Ленинград пришёл первый состав с мукой и тушёнкой с Большой земли; в обратный рейс поезд повёз тихих детей, чьи бездонные глаза чернели из белых пятен лиц.
Он жил не для себя – для страны, для народа, и своими делами доказывал это. Люди следовали за ним ни в коем случае не из страха, что и вправду нависал тогда над страной, но в первую очередь потому, что он вёл их к победе, что он не боялся брать ответственность на себя. Страх ведь в те неоднозначные времена вообще никого никуда не двигал… Ведь это был не наш привычный, поторапливающий страх: страх отстать, не успеть, не купить, то был страх обезволивающий – страх ответственности: за слова, за действия, за бездействие.
Ему не удалось осуществить свою мечту. После его трагической гибели в сорок четвёртом тысячи исхудавших ленинградцев провожали тело начальника «Метростроя» в составе траурной церемонии, молчаливо идущей по Невскому. Они шли не по разнарядке; люди были искренне благодарны ему, помнили его горящие уверенностью глаза, его ободряющую улыбку. Несмотря на то, что над городом было чистое летнее небо и что война пылала уже далеко, холодное чувство, неотступное, словно серая туча, сопровождало процессию. Люди чувствовали, что вновь оставляет их самый честный и самый примерный, ощущали себя одинокими и недостойными нести возложенную на них великую ношу.
Шёпот, прокатываясь над толпой, тихо шелестел, что, возможно, катастрофа была предумышлена – уж очень выделялся погибший своими заслугами, что вроде бы даже был отдан на подписание приказ о назначении его на должность наркома путей сообщения, что Каганович, действующий нарком, отправляя его в эту срочную командировку, мог что-то «знать» о неисправности самолёта… Но туча следила неотступно. И шёпот, едва всколыхнувшись, стихал. Да может, и не было никакого шёпота?.. Может, это ветер шумел над толпой…