bannerbanner
Чел. Роман
Чел. Роман

Полная версия

Чел. Роман

Язык: Русский
Год издания: 2017
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 8

– Пострадавший доставлен с теракта во второй очереди…

– Почему не в первой?

– Обычная практика. Кто не жилец – это можно сразу понять – с тем не торопятся… Я продолжу?

– Пожалуйста…

– Диагноз: тяжелая сочетанная минно-взрывная травма. Оперативно проведены бедренные ампутации нижних конечностей и правой руки по плечо. На левой руке сохранились большой и указательный пальцы. Прочих нет. Возможно, это врожденная аномалия. Но не факт. Кисть сильно пострадала. Сложно понять… Другое. Ожоги глазных яблок. С полной и невосстановимой потерей зрения. Лицо обезображено. Кожные покровы выгорели. Множественная челюстно-лицевая травма… Смерть пострадавшего наступила в 0.11. На данный момент нет пульса и мозговой активности. Это по данным ЭЭГ и ангиографии. Полная мышечная атония21. Самостоятельное дыхание отсутствует. Обменные процессы не фиксируются. Документов нет. Опознание возможно только по генетической экспертизе…

Линер не выдерживает:

– Постойте… Я правильно понимаю. По данным объективного контроля – он мертв?

– Да.

– Тогда что мы видим?

– Я не знаю.

– Кто из нас врач?

– Я отвечаю за жизнь. За ее продление. О том, что есть после смерти, я знаю не более вашего. То есть ничего. Ну, если не сводить смерть к процессам разложения живых тканей. Их, этих процессов, кстати, в теле погибшего нет. Все остановилось.

– В 0.11?

– Именно.

– А вся эта штука на улице началась тогда же?

– Да. Вышла проветриться, а там листья шелестят и бабочки летают.

– Всё сразу – как сейчас?

– В целом – да. Сразу и всё.

– Как у него оказался смартфон?

– Это отдельная история. Тут у него был сосед. Не с теракта. Мальчик. «Парашютист». В смысле – упал с высоты. Множественные переломы. Позвоночник в том числе. Гарантированная неподвижность. Без вариантов. Когда в 0.11 сработал реанимационный монитор, в палате из персонала никого не было. Я по случайности оказалась рядом с дежуркой. Бегом сюда. Входим. А мальчик по палате ходит. Туда-обратно. Мы так в дверях и застыли. Нечасто увидишь поднявшегося на ноги паралитика. Он к окну подошел. Взял смартфон… который мы вообще-то, можно сказать, из груди вырезали. Оставили. Бывает, и по вещам опознают. Так вот, он берет смартфон и кладет ему его на одеяло. И тут только я замечаю. Палец движется, как будто пишет что-то. Как сейчас. Мальчик под этот палец смартфон и положил. А на мониторе пульса нет. Подумали – конвульсии. Но нет… Не конвульсии…

– А если предположить?

Линер хватается за соломинку.

– Даже если и допустить подобное, то не кажется ли вам, что это какие-то слишком упорядоченные конвульсии?

– Вы читали, что он пишет?

– Не вчитывалась. Но осмысленный текст налицо.

Линер задумывается. Проблемы множатся. Без видимых путей к их разрешению. Но надо что-то делать.

– Так… Глеб, давайте, приступайте. Кто тому, что по вашей части. Как эта штука работает и почему. Как, что и, может быть, кому он пишет. Ну и прочее.

– Есть.

– Я пока камерами займусь… Маргарита Анатольевна, судя по характеру ранений, он был в эпицентре взрыва?

Белая кивает:

– Да. Вероятнее всего, между ним и источником взрыва никого и ничего не было.

– Даже так? Хорошо – это весомо сужает круг…

Линер достает ноут и открывает записи с камер. Интересуется между делом:

– Что мы еще знаем? Пол, возраст?

– Молодой человек. Лет 16—17. Судя по состоянию тканей и внутренних органов.

– Раса? Национальность?

– Это сложно. Да невозможно. Волос нет. Лицо… Ну, вы понимаете… Белый. Все, что можно сказать.

Линер находит запись из вагона.

– Посмотрите. Вот, кажется, он. Характер повреждений? А?

Белая всматривается.

– Да, ноги на мышцах. Почти отрыв. Так его и привезли. И в целом… Да, он. Еще видите – руки на груди… Смартфон…

– Да, да. А руки что же – так и лежали до приезда к вам?

– Да, именно в этом положении. Их как свело. Я же сказала, эту штуку из груди вырезать пришлось.

– Документов, вы говорите, нет?

– Ничего. Да и других вещей, насколько я знаю, нет. От одежды клочки.

– Не богато… Что у вас, Глеб?

– Тут что-то… Я…

Он в явном замешательстве.

– Что Глеб? Проблемы? Это вам не серверы взламывать. Здесь люди.

– Да нет, товарищ майор, все понятно. Но непонятно, как такое возможно.

– Говорите.

– Короче, так. Смартфон не рабочий. Батарейка убита. «Мама» пашет, но она в таком состоянии, что никаких гарантий. Табло работает. Шлейфов22 никаких. От чего он заряжается? От рук его, что ли? Неясно. Ладно, это одна фича23, приняли. Но дальше вообще непонятки… Текст он набирает. Но «Ворда» нет. Ну, предположим, чатится. Аська или социалка какая. Но их нет. Вообще нет. К Сети не подключен. И тут еще одна беда вырисовывается, и это уж совсем клиника…

Спохватывается. Бросает взгляд на Белую:

– Ой, извините…

Белая улыбается.

– Ничего.

– В чем клиника? – настаивает Линер.

– Он с кем-то переписывается.

– Что значит «он с кем-то переписывается»?

– Ну, это диалог, товарищ майор.

– Вы же сказали – чата нет.

– Я сказал, что нет программного обеспечения. Нет условий для этого. Это какая-то… его сеть. И он с кем-то в ней общается… Вот смотрите, он пишет строчку… Палец зависает… Ждет… Видите – пошел текст? Но пишет-то его не он! Опять он… Вопрос? Опять замер… Ответ его… Пишут ему…

– Кто пишет? Откуда пишет?

– А вот этого я не знаю, товарищ майор.

– То есть ответы приходят из ниоткуда и ни от кого?

– Как-то так… Тут еще одна фенька… Это не текстовый редактор… Текст не копируется…

– Что же это за формат?

– Не знаю. Какое-то изображение. Причем все, что он написал с ночи и пишет сейчас, идет как одна страница… Чисто теоретически можно скриншот взять. Будет копия.

– Делайте.

– Сейчас он будет промежуточным. Он постоянно обновляется.

– Дожидаться окончания треда предлагаете? Он может прекратиться так же внезапно, как и был начат.

– Ок, можно и промежуточный. Но надо понять, как это можно сделать.

– Работайте.

– Есть.

Линер пытается собраться с мыслями. Чем дальше в лес, тем больше дров. Белая напоминает о себе:

– Извините, по истории болезни еще не всё…

– А что еще?

– Тут, как выразился молодой человек, у меня еще одна «непонятка».

– Ага, а все, что вы уже озвучили, – это понятка? Да?

– Нет, но… Это к вопросу о том, с кем он общается…

– А что вы можете сказать?

Линер напрягается. Пристально смотрит на Белую. Белая отводит глаза в историю болезни. Линер знает этот свой взгляд. Его мало кто выдерживает.

– После 0.11 на теле умершего фиксируются…

В палату стучат. Линер удивлена. Смотрит на Белую.

– Кто это?

– Понятия не имею.

– Войдите, – просит, как требует, Линер.

Входит невысокий, круглый как колобок мужчина за шестьдесят в белом халате. Находит глазами Линер, интересуется вкрадчиво:

– Разрешите, Юлия Вадимовна.

– А, Семеныч. Что у тебя?

Семеныч мнется.

– Мне бы… тет-а-тет, Юлия Вадимовна.

Линер хмурится. Как все разом. Закрывает ноут. Встает.

– Одну минуту.

– Как скажете, – соглашается Белая.

С ноутом по мышкой Линер выходит в коридор.

– Ну, что у тебя?

Семеныч виновато прячет глаза.

– Юля, я звонил шефу – он сказал, что ты сейчас оперативно руководишь и все текущие вопросы к тебе…

– Не тяни, Семеныч, дело говори!

– У нас пропали останки. Девушки. Возможно, смертницы. Не факт. Одной. Всего одной. Ты же знаешь, есть версия, что их было две в одной точке…

Линер улыбается.

– Что за бред? Как это пропали?

– Ну, как… Протокол есть, номер есть, останков нет.

Линер всматривается в Семеныча. Нет, не шутит. Да и какие тут шутки.

– Семеныч, пердун старый, ты понимаешь, какое это ЧП? Это ж выходом в отставку попахивает!

– Юля, все понимаю. Но я не знаю, как это случилось. Мы с Пашей не выходили оттуда. Не выходили, клянусь. Некогда было выходить. Работы – удавиться можно. Да, курили. Но по очереди. Останки были на столе. Прикрыли как положено. Памятные. В правой кисти на двух пальцах мяч теннисный застыл, как всегда там и был. Дошла их очередь. Нет. Как и не было.

– На входе кто был?

– Местные. Кто же еще? Кто на морг спецохрану ставит? Не уйдут же?

– Ушли!

– Ну, Юля…

– Что Юля?!

Линер впервые за утро кричит. Отворачивается от Семеныча. Отходит в сторону. Не то чтобы небывалое происшествие. На югах «двухсотых» теряли пачками. Но то – война. Списывали. Пропавший без вести – и вся беда.

«А здесь на что списывать?» – вопрошает себя Линер и возвращается к Семенычу:

– Возможность опознания?

– Только по генетике. Эпицентр. Полный разброс. Ни лица, ни тела целиком. Документов нет. Одежды клочки. Смартфон разбит в детали. Но, может, и вообще не ее. Прилетел от соседей.

– Девушка, говоришь?

– Да, была девушка…

– Та-а-ак…

Линер прикидывает про себя: «Не до этого пока. А время до вечерней проверки есть».

Решает.

– Значит так, Семеныч, возвращайся пока на место.

– Так мы закончили уже…

– Вы еще не начали! Возвращайся на место и жди указаний. Я буду думать, как это все представить. Работнички ножа и топора… Нашел себе проблемы на старости лет. Всё, иди. Я позвоню. Отчет лучше делайте. Что б до запятой!

– В лучшем виде будет, Юля, в лучшем виде!

– Давай, давай, иди с глаз моих.

Линер возвращается в палату. Закрыв дверь, напоминает Белой:

– Так что там фиксируется?

– …Фиксируются частички инородной ткани.

Линер садится. Открывает ноут. Машинально уточняет:

– Что значит инородной?

Открывает папку с видео, всматривается: «Так… Кого же Семеныч тут потерял?»

– Значит, не его. Не его кожа, мышечные покровы. Другой человек. Судя по некоторым признакам – женщина. Растет на нем. Как будто из него. Растет равномерно по всей сохранившейся поверхности. Налицо устойчивая тенденция к формированию второго тела. Оно как бы стремится обнять первое. Если наблюдаемые темпы роста сохранятся, то окончание процесса возможно в течение 3—4 дней.

Белая умолкает. Отрывается от истории болезни. Линер и Глеб смотрят на нее деревянными лицами. Белая невозмутимо поясняет:

– Это данные не только визуального контроля, полученные в ходе перевязок. Проведены анализы крови, кожной и мышечной ткани. Все точно.

Линер приходит в себя. Закрывает ноут. В задумчивости стучит пальцами по крышке: «Нет, такое не выдумать. И она так уверенно об этом говорит. Анализы опять же… Всё, милая. Закончилась уголовка. Начинается политика».

Вслух уточняет:

– Кто знает обо всем этом?

– Я и теперь вы.

– Другие врачи, медсестры отделения? Ну, и те, кто делал анализы?

– Они обладают частичной информацией. Каждый в своем секторе. Полная картина им не известна. Хотя, конечно, вмешательство иных, прежде всего, академических научных структур не помешало бы…

– Исключено, – отрезает Линер.

– Я так и подумала. Раз вы контролируете дело. Поэтому к вам и обратилась.

– Вы правильно сделали. Никакого стороннего вмешательства… Пока…

Линер берет паузу, поворачиваясь к Глебу:

– Что у вас?

– Да, есть что-то вроде скрина.

– Отлично.

Линер возвращается к Белой. Задает вопрос, который вертится на языке:

– Что же, выходит, он тут не один? Их двое?

Белая качает головой.

– Нет, не так… То есть не совсем так…

Она мучительно ищет формулировку. Закрывает историю болезни. Отходит к окну, кладет папку на подоконник. Прижимает ладони к стеклу.

– Их не двое…

Водит пальцами по лоскутному рисунку.

– Он…

Останавливает пальцы.

– Нет… Они…

Находит. Оглядывается.

– Они – одно…

II


Будильник на смартфоне играет пока недостижимое «Cessa de più resistere»24. Он поворачивается на спину и слушает арию до места, где на бесконечном распеве автор позволяет JDF25 взять дыхание. После чего отсчитывает еще четыре такта и выключает будильник, не дожидаясь второй части. Анданте в ре-бемоль мажор – скучно. Потому что технически уже возможно, досягаемо. Заключительную часть со всеми ее фиоритурами26 и шестнадцатыми он оставляет на день. Утром от нее с ума можно сойти. А послушать в школе в самый раз. Выносит с уроков от иксов-игреков, склонений-спряжений в даль чистую, небесную. Главное – не включать ее на ночь. Копание в себе до утра обеспечено. Хуже только от «Ah mes ami»27. Здесь JDF особенно циничен. Полное ощущение того, что ты вошь, тварь дрожащая без права на помилование. Сегодня, в отличие от трех предыдущих дней, он удерживается от мазохистского стремления выслушать этот приговор с утра. Достаточно. И без того каждое действие просчитано до мелочей. Уже много лет он ничего не делает просто так.

Зевая и потягиваясь – и это первое в распорядке дня упражнение – встает. Принимает дежурный стакан воды комнатной температуры. Открывает дверь на балкон. С удовлетворением отмечает, что апрель в этом году невиданно влажный. Даже при коротких вдохах легкие наполняются больше обычного. В какой-то из дней можно будет обойтись без марлевой повязки. Надышаться вволю. Впрочем, в городе и в дождь некуда деться от грязи и пыли. Здесь все кошмарно быстро сохнет и чересчур много авто.

Паталогическое неприятие беспорядка и сухости в любой их форме – закон семьи. Он передан ему от родителей и сестер. И пусть он – приемный ребенок, восьми лет оказалось достаточно, чтобы ненависть ко всему сухому пропитала его насквозь. Любая пыль напоминает ему о грязи детского дома с его вечно пьяными уборщицами. Он даже в воспоминаниях не хочет возвращаться туда. В целом тот период жизни не запомнился ему чем-то хорошим. Что хорошего о детдоме может вспомнить инвалид? Он родился без шести пальцев на руках… Но поймал счастливый билет на одном из вечеров детдомовской самодеятельности. Каким-то чудом на том концерте оказался приемный отец. Народный. Ангажементы на трех континентах. Почетный профессор. Консерватория. Тогда всё это слова из другой жизни. Теперь – реальность. Квартира – треть этажа сталинской высотки. Загородный дом в двести метров. С флигелем в пятьдесят. Консерваторская школа-десятилетка. Еженедельные концерты. Предощущение большой карьеры. Ради всего этого можно и нужно жить по режиму. Все правильно. И так жить нужно всю жизнь. Еще один принцип семьи, усвоенный им, пусть и не сразу. Внутренне он пару лет ему сопротивляется. Но теперь поминутно расписанный день и связанный с этим контроль любого действия приносит ему удовольствие. Его не приходится заставлять. Все предельно естественно. Есть цель. И она подразумевает средства. Не обходится без сбоев. Неверный выбор партий для вечернего прослушивания – один из них. Но JDF вычислен. И потому не несет угрозы. Есть в нем что-то и положительное. Некая высшая планка. Которая при всей своей запредельности все же не убивает. А значит – делает сильнее.

Это ницшеанство – третий принцип семейного воспитания. Оно выражается прежде всего в его ежеутренних распевках. Каждое утро, через полчаса после пробуждения. Натощак. Это изобретение отца, противоречащее всем существующим методикам. И, строго говоря, только в отношении сына этот подход и применяется. Объясняется все индивидуальными биоритмами. Он, мол, жаворонок.

– Чего молчать, раз природа требует?

Нет, о партиях речь не идет. Все укладывается в стандартные мычания и несколько гласных на половину листка Порпоры28. Все больше разговоров по случаю. Отец стремится наверстать упущенное – треть года он за границей. Но именно эта четверть часа объясняет отцу все успехи постмутационного периода. Голос сына рано ломается. Но быстро, в какие-то полгода мутирует в нечто вполне зрелое, мужское.

– Двадцатипятилетнее, – говорит как-то отец, тут же предположив, что его кровные родители откуда-то с юга. Настолько его мутация и по возрасту, и по темпам напоминает выходцев с тех мест.

Ужин вслед за этим на минуту останавливается. Сестры – скрипка и флейта – вежливо хихикают. Мать чинно – ни дать ни взять контральто – улыбается, будто вспомнив кого-то. Ему нечего вспоминать. Он – отказник. В роддоме его даже не берут на руки. Четыре пальца из десяти. Судьба очевидна…

– Возможно, – соглашается он и добавляет к мурлыкающему восторгу стола:

– Ah sì per voi già sento29.

Проделав необходимые дыхательные упражнения, он принимает ванну. Всего их в квартире три. Ровно столько же их было в детдоме на сто человек. Свою он делит с сестрами. Детей не балуют отдельными удобствами. Даром, что сестры уже подростки. Со своими уже вполне женскими секретами. Но детей учат договариваться и сотрудничать. Прочее – стерпится.

Сестры еще спят. Их будит, как и всех женщин дома, его распевка. Пожалуй, только бабушка просыпается раньше. Впрочем, в ее девяносто два отделить состояние сна от бодрствования сложно. Невозможно. Вот уже лет десять, находясь в чем-то «среднем», бабушка единственная в доме живет не по правилам. Ей позволяется даже курить. Благо делает она это относительно редко. И только на своем балконе. В прошлом балетная прима, она любит одиночество. Вот и теперь, проходя мимо ее комнаты, он улавливает шоколадный аромат, облачком влетевший в холл меж неплотно закрытых половинок стеклянной двери. Он отворачивается и машинально прикрывает нос ладонью. Хотя в душе и не может в который раз не признать, что запах этот чертовски приятен. Помимо табака, из которого бабушка лихо сворачивает короткие, но толстые, в сигару толщиной, папироски, она коробками потребляет шоколад. Причем исключительно какой-то одной французской конторы. Шоколад доставляется почтой. Давно покойный основатель фирмы, поклонник бабушки в молодости, отдельной строкой в завещании указал количество и сроки. Все это несмотря на то, что, по слухам, чувство не было взаимным. Так это или нет – Бог весть. Бабушка хранит подчеркнутое молчание, а квартира ежемесячно наполняется ароматами посмертной любви. Когда партия иссякает, бабушка курит вдвое больше обычного. Для всех в доме это вполне определенный сигнал – месяц на исходе. Жди новой посылки. А пока. Терпи и прикрывайся.

Он так и входит в зал с ладонью у лица. Отца еще нет. Огромный во всю стену террариум для бабочек – кстати, источник дополнительной влажности – жужжит и светится. Он подходит к террариуму вплотную. Убирает руку от лица. Он помнит каждую из бабочек в течение всей их недолгой жизни. Это хобби его и сестер. У тех полным-полно всяких книжек и альбомов. Щебечут то и дело по латыни. А он биологию не любит. Как и все науки. Бабочки нравятся ему просто так. Именно потому, что молчат, и тем не менее прекрасны. Давно привыкнув измерять красоту только качеством звука, он склоняет голову только перед этим немо-порхающим великолепием.

Слышатся шаги в холле. Отца нельзя с кем-то спутать. Бас. Он и ходит как бас. Да и не с кем путать. Мужчин в семье двое. Ну, кто-то еще вот из этих за стеклом. Только они не ходят. Нечем. Правильнее сказать – незачем.

Распевка обычна. Преимущественно звучит монолог отца. Редкие вопросы. О певческих ощущениях. Об общем состоянии. Обсуждают завтрашний концерт в соборе. Хор, орган, струнные. Вокально-инструментальная солянка. Все сложно. Готово три номера. Стандартные для собора молитвы Ave Maria в двух вариантах и в дополнение к ним ария из бельканто30. Последняя должна привлечь внимание. Еще бы. Старшекурсный, для большинства выпускной консерваторский материал. А он еще туда и не поступал.

Отца волнует акустика. В который раз он заводит разговор про полетность голоса. Вспоминает первую зарубежную стажировку. Тщедушных и почти неслышных в репетиционной комнате местных. Его торжество. И его падение. В тысячном зале не слышно было уже его. Потом были годы работы над техникой, чтобы разрезать зал на куски. Как пирог. Вот задача. Вот цель.

– Как у тебя получится? Не репетиционная комната. Техники-то как раз должно хватить. Ты ее быстро схватываешь. Но вот хватит ли физики? Собор – не школьный зал. И шестнадцать лет все-таки не двадцать пять, как не мутируй. Настоящее пение – тяжелый физический труд. Техника, конечно, важнее, но…

Отец всю распевку морщится в сомнениях. В итоге, впрочем, отшучивается:

– Бог поможет. Место-то намоленное.

Бог в семье – повод для шуток. О нем отец и мать, будучи убежденными атеистами, вспоминают по случаю. И никогда всерьез.

За завтраком, к которому бабушка никогда не выходит, сестры обсуждают платья на итоговый ежегодный концерт.

– Не рано? За два месяца-то до-о… – ухмыляется наконец папа всемирно известным запредельно низким «до».

Мама вступает в дуэт повышая. Всего два такта, чтобы не пропал концертный день тишины. Сестры прыскают в ладошки и их смех напоминает ему скрипку и флейту. В этом доме у всех, кроме бабушки, какой-то определенный голос. Его легкий тенор смеется в тон общему веселью, и он бросает сестрам и маме по груше из вазы.

В школу он и сестры ездят по отдельности и на метро. Машина есть. И не одна. И даже шофер. Есть возможность и встречать, и провожать. До определенного возраста так и делают. Но теперь поездка в метро – своего рода «общая ванна». Метро так же приучает к сотрудничеству и компромиссу. Спускает с девятого этажа высотки «на землю»…

– Под, под землю, мама! – то и дело плачутся сестры.

В отличие от общей ванной, эта традиция находит у детей меньшее понимание.

– Смирись, гордый человек! – всегда цитирует мама в ответ, обрывая дальнейшие возражения.

Он воспринимает эти поездки спокойнее. Претензий избегает. В провинциальном детдоме и метро – это что-то космическое. Но когда его везут на выступления, понимает, что не отказался бы от личного транспорта и в обычные дни. Хорошее – не плохое. К нему быстрее привыкаешь. Отвыкнуть совсем – вообще невозможно. Легкая ностальгия посещает его, едва он оказывается на улице. Сыро – хорошо. Но ветер. Погода больше похожа на мартовскую – не апрель. Странно, что, стоя на балконе, он этого не почувствовал. Повязку на лицо надевает еще на лестничной клетке, перед лифтом. Еще одна семейная «история». Прямое следствие табу на любые формы простуд. Взрослые, конечно, не следуют ей повсеместно. Эта традиция не для объективов камер. Не соответствует их всемирному статусу. Но детей приучают. С октября по апрель включительно без повязки, хотя бы в кармане, из дома выходить нельзя. Сестрам, особенно скрипке, позволяются исключения и частые. Он же – олицетворение правила, которое можно нарушить только в день концерта. Да и то потому, что в этот день ему и без того не позволяется рта раскрыть. День абсолютной тишины. Повязка ни к чему. В прочие осенне-весенние дни из него также выудить слова на улице фактически невозможно. Да и летом Цицероном он не слывет. И уж тем более никогда и ни при каких условиях не поет где попало. Лестничные пролеты и коридоры, как школы, так и консерватории, куда он с нового года ходит на уроки, никогда не слышат его пения. До них доносится, и то иногда, лишь отчетливый шепот – слова арий, речитативов… Консерваторские, не знающие его лично – посмеиваются. Но одноклассники давно лишь уважительно крутят пальцем у виска – у гениев свои причуды.

До метро семь минут. В горку. Хорошая зарядка. Потом одна станция по кольцу. И две по «радиусу». Он идет почти не глядя под ноги и по сторонам. Наверное, при необходимости он мог бы пройти весь путь до дверей школы вслепую. Он все собирается попробовать. Останавливает час пик. Еще терпимый на кольце. Но вот закрыть глаза на «радиусе» вряд ли получится. Да и переход к нему с кольца осуществлению задуманного никак не способствует: он длинный и относительно узкий, объединяет два ничем не разделенных потока пассажиров.

Всю дорогу он молча разучивает арии. До метро только слушает. В метро параллельно отсматривает скачанные ноты. Одного реже двух просмотров ему хватает для воспроизведения партии в мельчайших подробностях. Схватив однажды – он не забывает уже никогда. Дальнейшие просмотры – это так, поиск дополнительных ощущений. Наработка эмоций, не более.

Впрочем, память его избирательна. Он запоминает исключительно теноровый репертуар. На прочее словно включается какой-то ограничитель. Отец предостерегает: при таком раннем развитии спустя несколько лет он вполне может стать баритоном. А то и ниже. Отец показывает на себя пальцем. К этому неплохо было бы готовиться уже сейчас. Он соглашается, но нетеноровые партии слушает нехотя. В дуэтах, трио, квартетах изучает только свой голос. И категорически не помнит, о чем и как поют остальные. В конце концов теряет в драматургии, в восприятии общего смысла произведения. Но его упорно волнует теноровое соло и ничего кроме.

Такая избирательность памяти – о ней знает только семья и консерваторский педагог по вокалу – оценивается по-разному. Родители, будучи солистами, не находят в ней ничего предосудительного. Сами такие были. Они советуют не зацикливаться на проблеме. По их мнению, ее попросту нет.

На страницу:
3 из 8