bannerbanner
Одиночество контактного человека. Дневники 1953–1998 годов
Одиночество контактного человека. Дневники 1953–1998 годов

Полная версия

Одиночество контактного человека. Дневники 1953–1998 годов

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 6

Семен Ласкин

Одиночество контактного человека

Дневники 1953–1998 годов

Been away so long I hardly knew the place,Gee it’s good to be back home.Leave it till tomorrow to unpack my case,Honey, disconnect the phone.I’m back in the USSRYou don’t know how lucky you are, boyBack in the US,Back in the US,Back in the USSR.Отсутствовав так долго, я с трудом узнал это место.О, как хорошо вернуться домой.Давай завтра распакуем мой чемодан,Милая, отключи телефон.Я вернулся в  СССР,вы не знаете, как вам повезло, ребята.ОбратноОбратноОбратно в  СССР.Дж. Леннон, П. Маккартни. Back in the USSR. 1968.Перевод В. Покровского

Нет счастья, равного осознанию того,

что в общем переплетении судеб…

тебе назначена своя роль.

Т. Уайлдер «День восьмой». 1967(С. Ласкин. Дневник. Запись от 20.7.83)

Глава первая

«Да, старик, тебе повезло как надо…»

(Василий Аксенов)

Одной из главных своих удач мой отец считал то, что он – однокурсник Василия Аксенова (1932–2009). Когда ему приходилось говорить о том, что удалось в жизни, он непременно упоминал это: по профессии – врач, учился в Первом меде с Васей Аксеновым…

До некоторого момента Аксенова в дневнике нет. Видно, пока с ним не связано никаких событий. Его приятель ходит на лекции, сдает экзамены, ухаживает за местными красавицами, но что тут записывать? Лишь во второй тетради его имя возникает в первый раз.

На последнем курсе студенты проходят практику на санитарной станции в Ленинградском порту и ждут распределения на корабли дальнего плавания… У каждого свои соображения на этот счет. Судя по записи от 3 апреля 1956 года, есть план и у отца: раз писатель – это в значительной степени опыт, то он отправляется за опытом[1].

Тут-то и упомянут Аксенов. Оказывается, среди студентов, желающих попасть на флот, что-то пишет едва ли не каждый. Значит, полученное знание они разделят между собой. Не выйдет ли так, что у них будут одни сюжеты на всех?

Заметьте, пока Василий Павлович не первый автор. Не только в стране или городе, но в институте и даже на курсе. В дневнике его имя соседствует с фамилией еще одного сокурсника. Кто из них вырвется вперед, должно показать время.

Увидеть мир в столь молодом возрасте им не позволили. Аксенов отправился на Онегу, а отец – в Карелию. Оказалось, что опыта и здесь достаточно. По крайней мере, на первые книги – да и не только! – хватило вполне.

С каждой новой записью фигура Василия Павловича укрупняется. Наконец, совсем крупно, так, что не пропадает буквально ни одна фраза, изложено их посещение «крыши» гостиницы «Европейская». Они заглянули сюда выпить и закусить, а вышло нечто большее. К их столику подсел Эренбург, а затем присоединились несколько мировых знаменитостей. В эти дни в Ленинграде проходил Конгресс европейских писателей.

Вообще август 1963 года оказался неправдоподобно удачным. Мало того что отец стал почти профессионалом (его рассказ собиралась печатать «Юность»), но как врач попал к Ахматовой. Правда, этот визит был досадно коротким. «Я хотел еще поговорить», – едва не воскликнул он, но Анна Андреевна дала понять, что заболела от таких разговоров: «Сегодня приехали иностранцы, и я устала от них. До этого я себя хорошо чувствовала» (запись от 3.8.63).

Эренбург был куда щедрее. Встреча получилась не только долгой, но и насыщенной. Каждый смог проявить себя. Возможно, отец слишком волновался, а потому пережимал. Почти все вопросы задавал он. Наверное, ему казалось, что он ведет беседу, подталкивает Илью Григорьевича к развернутым ответам.

Видно, Аксенов это заметил – и вернул приятеля к реальности. «Да, старик, тебе повезло как надо», – говорит он (запись от 6.8.63). Именно так: тебе, а не мне… И вообще удачу они понимают по-разному. Один воодушевляется от разговора, а другому требуется что-то еще…

В это время Василий Павлович уже знаменитость. То, что недавно он попал на зуб Хрущеву, лишь прибавило популярности. Впрочем, задним числом попеняем за эту фразу. Все же хорошо посидели. Да и впечатления не пропали. Когда в «Московской саге» он описывал Эренбурга, эта встреча точно припоминалась.

Теперь Василий Павлович часто появляется в дневнике. Как возникнет в Ленинграде, приехав из Москвы, так и появляется.

Шестидесятническая дружба – это пир горой, дым коромыслом. Не мешало даже то, что от наших двух комнат до кухни с ванной было не ближе, чем до остановки трамвая. Да и денег вечно не хватало. Зато было весело. А это, согласитесь, важнее, чем удобство и комфорт.

Кстати, в начале семидесятых Аксенов резко прекратил пить. Все удивлялись – как это обошлось без участия медицины? Фреду Скаковскому[2] (мы еще не раз встретимся с ним в этой книге) произошедшую перемену он объяснил так:

– Я понял, что в выпивке нет тайны. Тайна есть только в сексе[3].

В компании (а самая «прогрессивная», как любил говорить Аксенов, часть этого поколения, по сути, представляла одну компанию) трудно сохранить независимость. В том числе и в отношении приятеля. Отец не только радовался его успехам, но сетовал на то, что тот работает не в полную силу (записи от 31.5.63 и 26.9.75).

Отцовские оценки не идут в сравнение с тем, как порой высказывался сам Аксенов. «Кадавр!» – так говорил он о «Джине Грине – неприкасаемом». Этот роман был написан в Коктебеле вместе с двумя отдыхающими литераторами[4]. «Труп», «мертвечина» – пожалуй, для Василия Павловича не существовало оценки страшней. Другие его тексты были живыми, они буквально дышали, а этот – нет.

Возвращаясь к отцу, надо сказать, что однажды он поддался общему мнению. Еще не прочитав романа о Красине, присоединился к тем, кто воспринял книгу как попытку поправить свои материальные дела. Когда же прочел, повинился. Роман показался ему не просто удачным, но чуть ли не «лучшей вещью» Аксенова. (запись от 6.6.71).

Наверное, эта оценка порадовала бы Аксенова, если бы в это время он не писал свой, как он выражался, «нобелевский роман». За несколько месяцев до этого Василий Павлович читал главы из «Ожога» у нас дома (запись от 16.4.71). Так что отец знал, что «главная» его проза не позади, а впереди. Возможно, что-то не понял – и предпочел «Любовь к электричеству».

Существовала ли тут ревность? Если и существовала, то как одна из форм любви. Отец так горячо относился к Аксенову, что на всякие несовпадения реагировал болезненно. Ему хотелось, чтобы его приятель был лучше всех, но тот порой его подводил.

При этом ни обид, ни ссор. Взаимная симпатия была неизменной. Так бывает между близкими людьми: сердишься, даже злишься, но все-таки побеждает не это. Ну и способность чувствовать друг друга на расстоянии никуда не девается.

Когда отец не смог приехать проводить Аксенова, уезжавшего в Америку, – моя мать ложилась на онкологическую операцию, – тот все понял и в качестве прощального привета прислал книжку с нежной надписью. Ее последние слова: «Ваш старый и верный друг Вася» подтверждали, что ничего не меняется: как было в студенчестве, так будет всегда.

Его решение не стало для нас неожиданностью. Все же не зря велись разговоры об упомянутом «нобелевском» романе, да и сам роман был красноречив. Кстати, Василий Павлович не оставлял его дома в Москве, а постоянно возил с собой. Когда он жил у нас, то рукопись – в соответствии с советами профессионального конспиратора Красина – помещалась на самую далекую полку платяного шкафа.

После того как Василий Павлович уехал, отец затосковал. Поистине слезные записи от 18.4.80, 29.6.80 и 17.12.82 говорят о том, что для него закончилось что-то важное. Причем навсегда. Еще мучила такая мысль: уж как хорошо он знает Аксенова, но есть нечто, что в это знание не умещается.

Таково свойство талантливого человека – он всегда больше самого себя.

Ничего не остается, как поблагодарить судьбу за эту дружбу. Сказать уже самому себе: «Да, старик, тебе повезло как надо».

Почему отец не связался с Аксеновым? Риторический вопрос. Тот, кто прошел через это время, вряд ли его осудит. Может, даже посочувствует – ведь разлука далась ему трудно. Душа, как он пишет, болела (запись от 18.4.80). Еще и еще раз он пытался разобраться: об этом свидетельствуют хотя бы разговоры со Ст. Рассадиным[5] (запись от 19.10.81).

Затем была встреча в Москве (запись от 24.11.89). Очень хотелось поговорить, но как? Появление Аксенова было шумным, людей вокруг него собиралось множество, отец и двое их общих друзей чувствовали себя статистами на этом «празднике возвращения». Впрочем, отец скорее радуется: ему кажется, что пропасть, девять лет их разделявшая, наконец преодолена.

Вот откуда эта легкость. Кажется, он освободился от того, что его тяготило. Теперь у него нет претензий и сетований. Есть лишь благодарность за то, что приятель был и будет.

Еще раз имя однокурсника возникает в связи с возможной поездкой в Америку. Разговаривая с Александром Межировым[6], отец вновь пребывает в смятении. Собеседник обвиняет его приятеля в «гапоновщине», а он думает о том, что тот «Вася», которого он знал и любил, «был щедрый и очень добрый».

Можно догадаться и о мыслях Василия Павловича. Как рассказывает Межиров, тот попросил его прочесть «Артиллерия бьет по своим». Ссориться не стал, но дал понять, что ситуация хорошо знакомая. Много лет назад сам поэт ее описал (запись от 18.6.91).

О дальнейшем дневник умалчивает. Возможно, потому, что не было ничего заслуживающего внимания. Два-три телефонных звонка во время аксеновских приездов в Москву, обещание непременно встретиться… Когда в двухтысячном году Василий Павлович приезжал в Петербург, отец после операции на мозге уже почти не вставал. Аксенову об этом рассказали; говорят, он грустно кивал, разводил руками, но нам не звонил.

Отчего кончается дружба? Сюжет почти аксеновский. Возможно даже, для их поколения основной. И, конечно, главный для его поздней прозы. Сколько раз он описывал эту перемену! Сперва – огонь и воодушевление, а потом угасание. Сначала – романтическое «мы», а затем скептическое «они».

Теперь по праву свидетеля – мои «пять копеек» в дополнение. Тем более что появление Аксенова в нашей коммуналке на Ракова, а потом в отдельной квартире на Большеохтинском проспекте было событием и для меня. Особенно впечатляла простота общения. Сколько бы мне ни было лет – пять или двадцать, – он всегда по телефону представлялся: «Вася». Меня это очень грело: казалось, я не сын друзей, а тоже друг.

Конечно, это шестидесятническое. Поколение Аксенова презирало иерархию. С их точки зрения, не было ни старых, ни юных, а были «свои». «Старик» – обращались они друг к другу, и это значило то же, что «чувак». Формулы говорили не о возрасте, а о существовании сообщества, в котором все чувствуют себя одинаково комфортно.

Когда Аксенов писал письма или подписывал книжки, он на первое место ставил мою мать, на второе – меня, а на третье – отца. Несколько раз первым оказывался я… К тому же мне позволялось не только присутствовать при взрослых разговорах, но посильно в них участвовать.

Помню, как-то мы завтракали, Василий Павлович рассказывал о поездке в Америку, отец, еще до Штатов не добравшийся, удивлялся. Как мне теперь понятно, главный вопрос задал я. Вернее, вопрос был обычный: «Что вам больше всего понравилось?» – а он очень серьезно ответил:

– Ты понимаешь, это такая страна, в которой можно прожить целую жизнь – и ни разу не соприкоснуться с государством.

Фраза запала, хотя ее глубину я понял значительно позже. Когда же ее осознал, то вспоминал чуть ли не ежедневно. Уж очень бурная жизнь началась в нашем отечестве.

Раз мне довелось находиться рядом, то надлежит кое-что прокомментировать.

Я уже упоминал врача Фридриха Скаковского, о котором в этой главе говорится в записях от 13.10.70, 29.6.80 и 24.11.89 и еще много раз в дальнейшем. Это один из самых одаренных друзей юности Аксенова и отца. Темные глаза всегда горели, жестикуляция была немного преувеличенной… Однажды Фред – кажется, впервые в жизни – написал рассказ. Перепечатывать не стал, а прочел с блокнотных листочков. Приятели изумились и взволновались. От предложения отдать текст в журнал автор отказался.

А это штришок к портрету Аси Пекуровской[7], возникающей в записях от 20.12.65 и 18.4.66. Говорили, что барышня была не только красивая, но умная и своенравная. Эти качества ее первый муж Довлатов и его конкурент Аксенов ценили больше всего. В доказательство приводился такой случай. Однажды Ася отказалась участвовать в субботнике. В докладной начальству это было объяснено тем, что положенную ей часть работы она готова выполнить дома.

Или: автора «Звездного билета» принимает сам Демичев[8], о чем сказано в записи от 10.8.66. Приглашение было неожиданным, ночь перед этим – бессонной, так что Аксенову пришлось пудриться и надевать черные очки. Впрочем, кандидат в члены Политбюро, как утверждал Василий Павлович, «любит нас принимать». Не зря по Москве ходила фраза: вот приду домой, – якобы говорил всесильный идеолог, – скажу дочери, что у меня был Евтушенко – и она меня зауважает.

Ну и еще десятки таких историй… Разговаривали, выпивали, закусывали. Существовали на одной волне. А значит, буквально все могло стать поводом для шуток. А уж пафос просто третировался. Он не признавался не только в государственном масштабе, но и в пределах квартиры.

Когда бюро пропаганды Союза писателей выпустило афишу: «Семен Ласкин. Творческая встреча», она сразу была повешена в сортир. Посещавшие это заведение гости зря времени не теряли и что-то на афише писали… Разумеется, свой след оставил и Аксенов:

Иногда читаешь в туалету,что бумаги туалетной нету…Ну а ласкинский прохладнейший клозетНе содержит и клочка газет.

Что-то тут есть очень аксеновское. Что именно? Интонация. В данном случае она представляла сочетание корявости и восторженности (словно изумился и написал иностранец)… Еще надо прибавить странный кунштюк речи, которая вдруг становится чуть ли не изысканной («прохладнейший клозет»), а потом снова ввергается в неправильность.

Хотя пример скромный, но в нем виден Василий Павлович. Можно даже сказать, слышен – интонирование, способность разговаривать на разные голоса есть фирменный знак его стиля… Прибавьте еще мысль о том, что вокруг мрачно, а у друзей все хорошо, и мы узнаем аксеновскую грезу о Советской власти с веселым лицом его современника. Дружите и обрящете, – словно призывал он. Сбросьте с себя официальщину и казенщину – и станьте теми, кем вы бываете для себя и своих близких.

Шло время, и постепенно приходило ощущение, что этого все-таки недостаточно. Рубеж, как мы знаем по «Ожогу», проходил по границе, через которую советские танки двинулись на Прагу.

Иллюзий у Аксенова становилось меньше, и соответственно менялась тональность его надписей на книгах. Сперва они говорили о дружбе, о радужных перспективах, а потом тоже о дружбе, но уже грустнее, без прежней бравады.

Вот «Коллеги» (1961): «Дорогим Оле[9] и Сене Ласкиным в знак дружбы. Пейте баккарди и ешьте картошку». Вот «Катапульта» (1964): «Саше и Сене с большой надеждой на них, а маме Оле с чистой любовью». Вот «На полпути к луне» (1966): «От молодого жирненького Васи вечно юным Ласкиным» (помещено рядом с фотографией). Вот «Жаль, что вас не было с нами» (1969): «Оле, Саше, Сене, замечательным Ласкиным, от их друга Васи».

Пожалуй, перелом наметился начиная со шведского издания «Затоваренной бочкотары» (1970): «Сене Ласкину эту вкусную шведскую книжку про то, чего у них нет». И уж совсем печально звучит надпись на детской книжке «Сундучок, в котором что-то стучит» (1976), которую Аксенов передал нам перед отъездом в Америку: «Дорогие и родные Оля, Саша и Сенечка! Время пошло такое, что совсем уже день грядущий затуманился. На стр. 182 этой книги вдруг обнаружил: «Дети, мы очень слабы перед грозной игрою природы…» Увы, не возразишь прародителю – и все-таки будем помнить, что с нами было, и надеяться на будущее, на Господа уповать».

Кстати, почему он прислал именно «Сундучок…»? Не знаю, задумывался ли об этом отец, но, кажется, я знаю ответ. Да потому, что в этой книге вспоминается Ленинград их юности. В ту счастливую пору люди хотели обладать не обыкновенными «москвичами», но романтическими бипланами, а взрослые и дети называли друг друга «дружище».

Еще, уезжая, Аксенов прислал толстенный том перепечатанных на машинке и переплетенных пьес. Этот подарок предназначался «Фреду, Сенечке, другим друзьям для развлечения». Дальше было написано: «„Откупори шампанского бутылку…“ или „сучка“ бутылочку открой». Есть что-то невеселое в этом выборе между шампанским и «сучком». Это вам не баккарди и картошка! Конечно, он не помнил, что когда-то написал на «Коллегах», но вышло что-то вроде рифмы.

Закончить это вступление хотелось бы двумя историями. Кому-то они покажутся случайными, но мне тут видится ключ. В качестве комментария к тому, о чем здесь говорилось, они просто незаменимы.

Первый сюжет относится к тем горячим коктебельским дням, когда Аксенов узнал о вводе войск в Чехословакию. Об этом мы говорили недавно с Юзефом Липкиным и Бертой Полонецкой[10] в их небольшой квартирке в Бат-Яме. Они вспоминали своего однокурсника Васю и немного удивлялись: сколько было самого разного, а на память приходит именно это.

В августе 1968 года Липкины сняли комнату рядом с Домом творчества и примкнули к аксеновской компании. Все было хорошо до тех пор, пока не случилось это вторжение. Тут Аксенов как сорвался с колков – он все время пил и мрачно повторял: «Рабы!».

«Рабы» – это они, шестидесятники, те, на кого он возлагал особые надежды. Это, конечно, и он сам. Что они все могут против танков? Только переполняться водкой, печалью и раздражением.

Вторая история более оптимистическая. Хотя бы потому, что она могла закончиться плохо, но как-то обошлось. Участники – Аксенов и отец. Еще участник – милиционер. Зритель – моя мать, наблюдавшая за происходящим в окно нашей коммуналки.

Аксенов приехал из Москвы и остановился у нас. Они отправились куда-то с отцом, но обещали вернуться к обеду. Когда все сроки прошли, мама занервничала и стала поглядывать в окно. Больше всего на свете она не любила неточности.

Долгое время в окне ничего не происходило. Затем она увидела нечто невообразимое.

К ее ужасу, Аксенов и отец обнаружились на строительных лесах дома напротив. Сперва они ходили по шатким мосткам, а затем доски стали сбрасывать вниз. Это вышло и громко, и эффектно. А главное, это было о том же, о чем втайне мечтало их поколение, – о свободе, об упоении в бою, о борьбе и обретении.

Этим чувствам они предавались недолго. Уже свистел и бежал милиционер. Видно, у друзей ноги оказались длиннее, так как вскоре, запыхавшиеся и довольные, они сидели за обеденным столом.

Почему я это рассказываю? Потому что шестидесятнические бунты схожи с этим покушением на строительные леса… Или с проводами утраченной свободы со стаканом в руках… Впрочем – об этом уже говорилось, – дело не в результате, а в процессе. В интонации. В том, как это произнесено, а также – для кого. Если потом есть что вспомнить, то жизнь прожита со смыслом.

Василий Павлович так и написал на детской книжке: «…будем помнить, что с нами было…» Это был длинный и богатый событиями путь. В «Ожоге» он сказал об этом в третьем лице, от имени своего персонажа: «По Бродскому проедут осторожно / свернут на Наймана / по Рейну пропылят / как дунут Штакельбергом к Авербаху[11] / на Пекуровской лишь затормозят…» Теперь вы знаете еще один адрес, где ему всегда были рады и где он любил бывать.

3.4.56. Интересный факт, что из идущих на корабле 4-го все вдруг стали писать. И все что-то могут. Неужели у меня столько же литературного (пропущено; как видно, «дара». – А. Л.), как у них (Карпенко[12], Аксенова)? А может быть, и меньше? Жаль будет этих пяти последних лет и трех будущих. Хотя?..

23.3.63. Сейчас в искусстве происходят события. Бьют всех – Аксенова, Вознесенского, Эренбурга. Печальная картина![13]

6.4.63. Покаялся в «Правде» Васька[14]. Моя привязанность к нему более прочна, чем наоборот. Он не ответил ни на одно мое письмо.

31.5.63. В эти дни приезжал Васька. Счастливый, хотя и более осторожный, чем всегда. Талант у него огромный, а вот работает он очень мало – слишком ему все просто. Щедр до мотовства. Мил, добродушен, и одновременно его дружба пугает, так как чувствуешь, что все это не остается у него в сердце, все это «с глаз долой, из сердца вон».

Прочел он мою повесть, считает ее «на уровне», хотя там много стилистических неточностей. «На уровне того, что было в „Юности“».

Тогда я попросил порекомендовать ее в «Юность». Васька замялся, а потом сказал: «Но ведь там уже была повесть о врачах».

– Так ведь это было в 59-м году («Коллеги»).

– Ну ладно, можно показать[15].

3.8.63. Приехали родители в Комарово. Папа возвращался с пляжа, и вдруг его догнала «Волга». Два человека спросили его: «Как найти доктора?».

– А что у вас случилось?

– Очень плохо с Ахматовой. Мы приехали в гости – и вдруг сердечный приступ.

– Раз с Ахматовой – это другое дело. Я дам вам врача, – сказал папа. – Если бы кто-то другой – тогда бы я этого не сделал.

– Если бы это был Кочетов[16], мы бы не поехали сами.

И вот я уже мчусь к Ахматовой. Волнуюсь. А вдруг – что-то серьезное. Ведь у меня даже нет шприца и лекарств. Ругаю отца. В дороге узнаю, что оба парня в машине – переводчики – один Борис Николаевич (или наоборот) Томашевский[17], и они приехали на Совещание европейских писателей, которое проходит в Ленинграде[18]. Туда же приехал Васька.

В квартиру Ахматовой пустили не сразу, а вначале предупредили ее. Я вошел в темную комнату, завешенную коричневыми шторами, и даже не решился оглядеться. Над кроватью иконы – маленькие. Старинные вещи – комод, деревянная кровать[19].

Анна Андреевна сразу произвела впечатление очень усталой. Полная, седая, с лицом «благородных старух», говорит медленно, немного нараспев, и, казалось, каждым словом подчеркивает свою усталость.

– Я хочу, чтобы вы рассказали о приступе.

Она подняла руки и показала на челюсть.

– Заболело сердце и стянуло челюсть. – Пауза. – Это у меня бывает. Я приняла валидол, поставила горчичники на грудь – и прошло. Вы, наверное, хотите посмотреть пульс?

– Я хотел еще поговорить.

– Я очень устала от разговоров. Сегодня приехали иностранцы, и я устала от них. До этого я себя хорошо чувствовала.

Я послушал ее и ушел. С ребятами в машине мы немного поговорили о Совещании.

5.8. я дежурил и потому не мог повидать Ваську.

6.8.63. Вечером Васька – Аксенов – человек, в которого я очень верю как в писателя. Расцеловались. Мы любим друг друга, поэтому говорить нам легко. Он лежал усталый – обсуждали все, что случилось в мире. И опять китайцы[20] – это не слезает с языка. Все понимают, что разрыв – великолепное дело. Потом пошли ужинать на Крышу, где членов Европейского совещания кормят. Я, наверное, впервые попал в общество иностранцев и чувствовал себя вполне растерявшимся. Разговаривали, ели. И вдруг Васька показал мне Эренбурга. Илья Г. сидел за соседним столиком. Седой, лохматый, с очень тонкими и, пожалуй, мелкими чертами лица, бледный. Совсем старик. Смотреть было неудобно, и я отвернулся. К столику подошел греческий писатель (фамилию пока не знаю), очень известный в Греции, с переводчицей. И сел напротив нас. Мы передвинулись и заговорили. Он не читал Ваську, попросил его написать названия книг на английском, итальянском, французском, а потом дать автограф. Его дочь учится в Сорбонне. Он пошутил:

– Она попросила привезти больше автографов. Она их продаст и сможет на полученные деньги приехать в Россию.

Меня Васька представил:

– Лучший врач Ленинграда и молодой писатель.

– Среди врачей много писателей. Кронин[21].

Переводчица:

– Чехов, Аксенов.

Говорили о балете. Особенно ему понравился «Болеро» Равеля.

Часов около десяти к столику неожиданно подошел Эренбург. Теперь он был напротив меня. Мне было удивительно приятно сидеть рядом.

– Я очень слежу за вашим творчеством – сказал он Ваське. – И, знаете, кое-что мне очень нравится, особенно рассказы в «Новом мире». Кое-что меньше – «Апельсины из Марокко». Здесь вы допустили просчет – написали все в одном ритме, одним языком. А кое-что мне не нравится совсем. Вы знаете, о чем я говорю?

На страницу:
1 из 6