bannerbanner
Забвение истории – одержимость историей
Забвение истории – одержимость историей

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 5

Современное информационное общество справляется с избытком данных не столько посредством их уничтожения, сколько в силу постоянного увеличения мощности запоминающих устройств, в чем легко может убедиться любой обладатель цифровых гаджетов, компьютера, планшета или смартфона. Другой стратегией борьбы с избытком информации служит использование поисковых систем и алгоритмов, которые структурируют информацию и осуществляют поиск. Проблему ориентации в лавине новой информации и новых знаний можно решить только с помощью критериев, позволяющих отделять существенное от несущественного. В западных демократиях граждане призваны самостоятельно вырабатывать для себя такие критерии.

Селективное забвение – фокусировка и значение рамок памяти

В цифровую эпоху с ее созданием все более миниатюрных чипов объем памяти на технических носителях ежегодно удваивается, а вот наш мозг вынужден по-прежнему ограничиваться ресурсами своей биологической инфраструктуры. Поэтому необходимо различать между хранением информации и памятованием. Хранить информацию, то есть запоминать, заучивать наизусть, пользоваться мнемотехникой, может и человек, но все же выполнение этих функций предназначается техническим устройствам. А вот помнить и вспоминать способен только человек. При переработке информации и при ее закреплении в нашей памяти мы сталкиваемся с принципиальной проблемой нехватки места. Забвение, как это показано на барочной эмблеме с узкогорлым сосудом, свидетельствует об этой нехватке и о том, что решить данную проблему можно с помощью искусства мнемотехники, расширяющей способности памяти. Но саму эмблему можно истолковать и в противоположном смысле, а именно как похвалу забвению. Тогда эмблема будет означать: забвение – благотворно, ибо оно избавляет от излишней информации. Память действительно крайне нуждается в фильтре забвения, который отбирает из множества импульсов, поступающих в мозг по каналам рецепторного аппарата, лишь очень немногие импульсы, создавая тем самым предпосылки для оценки перспективности, значимости и идентичности, а следовательно, и для памятования. Максиму античной мнемотехники «наибольшая часть утрачивается» можно понимать в качестве указания не только на дефицит или бедствие, но и на благо. Еще Френсис Бэкон нашел удачный образ для селективной динамики памяти: «Тот, кто ставит свечу в угол, затемняет остальное помещение»[27].

Забвение с его особыми формами (невнимание, пренебрежение, игнорирование) является имманентной составной частью памятования; пробелы, оставляемые забвением, имеют конститутивный характер для организации памяти. Поэтому продуцирование незнания, потерь и забвения стало ныне новым полем научных исследований под названием агнотология. На незнание больше нельзя положиться; в эпоху «больших данных» (Big Data) незнание приходится специально продуцировать, сохранять и заново изучать в качестве культурно-политического механизма селекции[28].

Таким образом, возникает принципиальный вопрос об экономике памяти и ее селективных критериях. Как, где и кем они устанавливаются? Что и в каких случаях подлежит включению или исключению? Ницше интересовался этим вопросом с когнитивной и моральной точек зрения. В первом случае речь, по его мнению, идет о том, чтобы память контролировалась волей. «Веселость, спокойная совесть, радостная деятельность, доверие к грядущему – все это зависит как у отдельного человека, так и у народа от того, существует ли для него линия, которая отделяет доступное зрению и светлое от непроницаемого для света и темного»[29]. Такую способность Ницше приписывал сильному мужскому уму. В том же духе высказывался Бергсон: «Человек действия отличается своей способностью вызывать нужные воспоминания тем, что он воздвигает в собственном сознании барьер, который защищает его от массы бессвязных воспоминаний»[30]. Когнитивная психология и нейрология говорят сегодня об executive function (исполнительной функции). Под этим подразумевается способность сознания, отключая внимание от нерелевантных ассоциаций, фокусировать его исключительно на релевантной информации или событии[31].

Но Ницше напомнил нам также о том, что когнитивный и моральный аспекты порой сложно отделить друг от друга, так как человеку присуща сильная потребность в гармонии между памятью и положительной самооценкой. Он запечатлел это в афоризме: «„Я это сделал“, – говорит моя память. „Я не мог этого сделать“, – говорит моя гордость и остается непреклонной. В конце концов память уступает»[32].

Когда необходимо сохранить собственное лицо, на помощь гордости приходит забвение. Ницше мог бы заимствовать свою мысль из концепции памяти как механизма вытеснения. Однако он этого не сделал, ибо в отличие от Фрейда положительно относился к забвению. Он считал забвение необходимым, поскольку оно придает мужество и решительность деятельному человеку.

Для Ницше, как и для Ханны Арендт, тема активной деятельности тесно связана с вопросом забвения. Для Арендт активная деятельность невозможна без забвения, однако она иначе определяла рамочные условия, нежели Ницше. Арендт не имела в виду личность, которая совершает решительный поступок, не жалея других и не учитывая последствий своего поступка; напротив, она имела в виду человека, которого занимает проблема непредсказуемости последствий каждого своего шага. Непреложный закон, что всякое деяние необратимо, а его последствия непоправимы, означает для Арендт, что этот закон может быть лишен силы только прощением и забвением, которые даруются человеку окружающими его людьми. В тот момент, когда я пишу эти строки в купе скорого поезда, я краем уха слышу историю из некоего офиса, где один сотрудник допустил серьезную оплошность. Реакция собеседника была такова: «Этот тип до конца жизни не сумеет загладить свою вину». Вероятно, подобную ситуацию подразумевала Арендт, когда писала: «Не будь у нас надежды на прощение и отпущение вины за содеянное, вся наша способность к действию оказалась бы парализована единственным проступком, от которого мы уже никогда не смогли бы оправиться; мы бы навсегда остались жертвой его последствий, подобно ученику чародея, забывшему волшебное слово, снимающее заклятье»[33]. Активная деятельность возможна в социальном контексте лишь тогда, когда ответственность человека ограничена и существует надежда, что негативные последствия, сопряженные с совершенным деянием, будут прощены и забыты.

Ницше постоянно чествуется в качестве первого теоретика позитивного забвения. Однако защитники забвения существовали и до него. Ранее уже упоминался Ральф Уолдо Эмерсон, американский философ, которым восхищался Ницше[34]. Другим его предшественником был Монтень. Подобно тому как Ницше высмеивал антиквара, беспорядочно собирающего фрагменты прошлого без всякого внимания к критериям отбора и значимости артефактов, Мишель де Монтень критиковал педанта, демонстрируя на этом примере порочность безудержного всезнания: «Голова, забитая всякой всячиной, не становится остроумнее и живее <…> Наряду с растением, поливаемым слишком часто, или лампой, которая гаснет из-за избытка масла, ум тоже страдает от чересчур усердной учебы»[35].

Вслед за Ницше французский социолог Морис Хальбвакс поставил на новую основу вопрос о критериях отбора для памяти, введя в изучение памяти понятие «социальные рамки». Под ними подразумевался принцип отбора, который диктуется индивидууму социальной группой[36]. По мнению Хальбвакса, то, что памятуется или не памятуется, зависит от действующих правил коммуникации в социальной группе, к которой принадлежит индивидуум. Социальные рамки определяют как отношения между индивидуумом и обществом, так и динамику взаимосвязи между памятованием и забвением. Эти рамки не допускают памятования о большом количестве вещей и событий, которые тем самым не получают социального признания. Пол Коннертон говорит в этом контексте о «паттернах»: «Многие мелкие акты забвения, обуславливающие длительное забвение, происходят не случайно, а под воздействием определенных паттернов»[37]. Памятования не существуют россыпью или кучей, они рассортированы. Они сортируются посредством оппозиции присоединяемые/неприсоединяемые внутри кластеров и паттернов. Пока для истории и событий нет рамок памяти, они остаются неуслышанными. Им не уделяют внимания и не придают значения, поэтому они исчезают незамеченными и не вызвавшими интереса. Такой была судьба многих людей, переживших Холокост и тщетно пытавшихся в пятидесятых и шестидесятых годах привлечь к себе внимание европейской общественности.

Только через изменение рамок памяти общество может воспринять отторгавшееся раньше воспоминание. То же самое относится к смене научных парадигм, которые также можно считать разновидностью организованного забвения. Карл Шлёгель так описал логику забвения, обусловленного сменой научной парадигмы: «Когда подходит срок, интерпретативная монополия завершается; она переживает эрозию, ликвидируется, и ее место занимает другая, в которой не остается ни следа от прежних споров и даже целых сражений. Одна глава заканчивается, другая начинается»[38].

Категория «рамок памяти» позволяет лучше понять вопросы мемориальной политики. Здесь мы можем установить связь между Хальбваксом и Ницше, ибо национальная память обычно подчиняется чувству гордости и воспоминаниям о собственных страданиях, а вот своя вина редко получает доступ в национальную память. Мемориальная культура, сформированная гражданским обществом и базирующаяся на правах человека, обрела с девяностых годов новые транснациональные рамки памяти в виде «политики покаяния», что впервые сделало возможным публичное признание государством собственной вины и включение в национальную память своих преступлений. В этих рамках западные страны берут на себя ответственность за совершенные исторические преступления, интегрируя в национальный нарратив точку зрения жертв.

Карающее (damnatio memoriae) и репрессивное забвение

Damnatio memoriae – это форма карающего забвения путем символического уничтожения противника, подвергнутого опале. «Человек жив, пока произносится его имя»[39]. Эта древнеегипетская пословица справедлива до сих пор. Поэтому забвение, стирание имени, damnatio memoriae считается тяжелым наказанием. Такое наказание разит человека до самых глубин его личности, которая тем самым отрицается и уничтожается. Тот, чье имя вычеркивается из анналов или соскабливается с каменных монументов, символически обрекается на вторичную смерть. Но эта форма забвения содержит в себе перформативное противоречие, на которое указывает Умберто Эко, так как она вызывает повышенный интерес к человеку, который должен стать вообще недоступным для восприятия окружающими.

Если исторические архивы, являясь составным элементом открытой демократической культуры, создают возможность «сберегающего хранения», то политические архивы принципиально засекречены и служат важным инструментом упрочения власти. Диктатуры не признают прозрачности, поэтому политические архивы не открывают историкам свои документы, которые остаются недоступными для общественности даже по истечении срока секретности. Пока архивы закрыты, невозможно провести расследование исторических преступлений (например, армянского геноцида). При этом жертвы насилия оказываются лишенными права на собственную историю и память.

Тема репрессивного забвения и тотального контроля над прошлым отражена Джорджем Оруэллом в его знаменитом романе «1984» на основе непосредственного знакомства автора с современными диктаторскими режимами. Оруэлл подробно показывает, как посредством репрессивного и разрушительного забвения совершается фальсификация истории ради апологетики власти. Оруэлл исследует насильственные формы забвения, призванные легитимировать и упрочить существующую власть. Для этого используются пропаганда, промывание мозгов, преследование инакомыслия, а также уничтожение или фальсификация исторического наследия. Эта параноидальная стратегия должна обеспечить единство прошлого с настоящим и воспрепятствовать тому, чтобы прошлое воспринималось в его автономии, способной своими фактами разоблачить ложь правящего режима. О том, насколько четко это функционирует, говорит Уинстон: «Ты понимаешь, что прошлое, начиная со вчерашнего дня, фактически отменено? Если оно где и уцелело, то только в материальных предметах, никак не привязанных к словам, – вроде этой стекляшки. <…> Документы все до одного уничтожены или подделаны, все книги исправлены, картины переписаны, статуи, улицы и здания переименованы, все даты изменены[40]. И этот процесс не прерывается ни на один день, ни на минуту. История остановилась. Нет ничего, кроме нескончаемого настоящего, где партия всегда права»[41].

Роман Оруэлла является великолепным исследованием забвения во всех его аспектах – психологическом, коммуникативном, социальном, политическом и культурном. Знаменитый партийный лозунг гласит: «Кто управляет прошлым, тот управляет будущим; кто управляет настоящим, тот управляет прошлым»[42]. Но одновременно Оруэлл показывает, насколько огромные усилия требуются, чтобы достичь политической цели репрессивного забвения за счет постоянного переписывания истории ради ее однозначного толкования и пропагандистской конъюнктуры. В качестве манипулятивной стратегии упрочения власти используются отрицание реальных фактов, фальсификация, ложь и обман (в том числе систематическое переписывание документов и ретуширование фотографий).

Еще одним историческим примером damnatio memoriae служит сожжение книг, которое происходило в мае 1933 года во многих немецких городах, где нацистская диктатура осуществляла преследование евреев и противников режима. Сожжение книг на площадях и в непосредственной близости от университетов или публичных библиотек было не только актом физического истребления; нежелательные авторы подвергались скорее символической опале, уничтожались сами имена этих людей. Их забвение продолжалось столько, сколько просуществовала власть, узаконившая его. По окончании Второй мировой войны состоялась переоценка списка сожженных книг, которые теперь вошли в основной фонд немецких публичных библиотек. Опальные авторы сделались почитаемыми.

Репрессивное забвение может реализовываться менее драматично и более эффективно посредством «структурного насилия», под которым подразумеваются скрытые формы цензуры вроде ограничения доступа к общественным и культурным ресурсам. В патриархальных обществах женщины лишены доступа к печатным изданиям или этот доступ значительно затруднен, что практически означает и невозможность посещения архивов и библиотек. «Мужчины располагают большой привилегией рассказывать свою историю. Воспитание позволяет им лучше развить в себе такую способность; их руки владеют пером»[43]. Эта прозорливая сентенция содержится не в одном из эссе Вирджинии Вулф, написанном в двадцатых годах прошлого века, а уже в 1817 году в романе «Доводы рассудка» Джейн Остин. Нечто подобное можно сказать о других социальных группах, дискриминируемых в социальном, религиозном или расовом отношении. «Структурное насилие» обеспечивает такое положение дел, когда одни голоса слышны, а другие нет. Целые этносы, вроде коренного населения Австралии или США, считаются «не имеющими истории» лишь потому, что они не могут предъявить письменных свидетельств, документов и архивов. Своего рода иконой постколониального дискурса стал текст Гаятри Чакраворти Спивак «Могут ли угнетенные говорить?»[44]. Она убедительно демонстрирует, что определенные члены общества оказываются лишенными собственного голоса. В этом случае, чтобы молчание было нарушено и забытое вновь заговорило, должны измениться не только рамки памяти, но и властные отношения.

Охранительное и совиновное забвение для защиты преступников

Когда преступникам становится ясно, что их власть близка к своему крушению, то они принимают меры по сокрытию и маскировке собственных злодеяний, чтобы избежать возмездия. Высокопоставленные нацисты меняли после 1945 года имена и идентичности, стирая тем самым свою вину за то, что совершали в прежние годы. Пока преступники остаются у власти, та защищает их; когда их лишают власти, они делают ставку на забвение. Лихорадочно заметая следы, преступники стремятся избавиться от исторических свидетельств собственных злодеяний, чтобы уклониться от судебного преследования и ответственности. Например, в Южной Африке режим апартеида накануне демократического переворота в 1990 году тоннами уничтожал архивные материалы, которые могли бы фигурировать в качестве доказательств на будущих судебных процессах[45].

Перед окончанием Второй мировой войны семь миллионов членских карточек из кадрового архива национал-социалистической партии были вывезены для уничтожения на бумажную мельницу под Мюнхеном, где в суматохе последних дней войны про них забыли, а позднее они попали к американцам. Теперь эти членские карточки хранятся в Федеральном архиве (Berlin Document Center), где их в 2003 году обнаружили историки, оповестившие о своей находке общественность. Спустя семьдесят лет картотека «напомнила» о поколении, которое забыло о своем членстве в нацистской партии[46].

Кристиан Майер и Герман Люббе говорят об обновляющей и трансформирующей силе молчания и забвения. Однако совершенно необходимо провести различие между этим трансформирующим молчанием и совиновным молчанием. Последнее недопустимым образом поддерживает status quo, который защищает преступников и продолжает дискриминацию их жертв.

С января по декабрь 2010 года немецкая общественность была взбудоражена сообщениями о случаях сексуальных домогательств, которые происходили в школах-интернатах при различных церковных учреждениях. Ряд жалоб и свидетельских показаний предал гласности такие случаи, когда преподаватели и священники этих учебных заведений на протяжении десятилетий совершали развратные действия по отношению к детям и подросткам. Ответственные лица, к которым поступали жалобы, реагировали на них стремлением забыть о неприятных инцидентах. Забвение подразумевало целый спектр различных стратегий, таких как умаление серьезности события, его игнорирование, проволочки с разбирательством. Закрывая глаза на случившееся, ответственные лица считали, что проблема исчезнет сама собой. Совиновное молчание возникает под воздействием табу, то есть социальных норм, которые укоренены в сознании так глубоко, что не требуют эксплицитных запретов для их исполнения. Табуированными оказываются не только сами преступные деяния, но и их публичное обсуждение. В таких случаях молчание понуждает к конформизму, поэтому необходимо гражданское мужество, чтобы воспротивиться давлению, ибо публичные выступления могут обернуться потерей позитивного имиджа и общественным осуждением. Чтобы прервать молчание, которое десятилетиями покрывало сексуальные посягательства на детей и подростков в публичных и частных учебных заведениях, а также в семьях, потребовался радикальный пересмотр ценностей в обществе, понадобилась чуткость по отношению к самым слабым его представителям[47].

Забвение приобретает в подобных ситуациях три формы, которые взаимно стабилизируют друг друга:

– охранительное молчание преступников;

– симптоматическое молчание травматизированных жертв;

– совиновное молчание общества.

Совиновное молчание защищает преступников от наказания и привлечения к ответственности. Когда все три формы молчания собираются вместе, преступление может долго и надежно скрываться. Пока нарушить молчание и заявить о своих правах готовы только жертвы, их усилия обычно тщетны. Нужно, чтобы к этим усилиям присоединилось желание общества помочь этим жертвам в реализации их прав. Лишь тогда голос жертв усиливается средствами массовой информации. А еще необходима радикальная переоценка ценностей под знаком защиты прав человека. Подобная переоценка произошла в восьмидесятых и девяностых годах, когда проявилась новая чуткость к страданиям жертв Холокоста, рабовладельчества, колониализма и диктаторских режимов. Вслед за переоценкой ценностей во многих странах изменился социальный климат, и общество, перестав защищать преступников, обратило свое сочувствие к их жертвам.

Конструктивное забвение – tabula rasa на службе новых начал в политике и биографиях

Я начала с амбивалентной оценки памятования и забвения, поэтому следует напомнить и о положительных аспектах рассматриваемого предмета. К числу тех, кто обращал наше внимание на благо забвения, принадлежал Бертольт Брехт. Его стихотворение «Хвала забывчивости» заканчивается следующими строками:

Как мог бы человек вставать с постели утром,Если бы не стирающая все следы ночь?Как мог бы шестикратно сбитый с ногВстать в седьмой раз,Чтобы перепахать каменистую землю,Чтобы взлететь в грозные небеса?Силу человекуПридает слабость его памяти.Перевод Бориса Слуцкого

Откуда, если не из забвения, взять силу и мужество человеку, поверженному разочарованием, бедами и страданиями, как иначе противостоять снова и снова неблагоприятным обстоятельствам? Подобную жизнестойкость психологи именуют ныне резилентностью. Гуго фон Гофмансталь под несколько иным углом зрения рассматривал конструктивное забвение, позволяющее преодолеть страдания и утраты. Он использовал понятие преображения, под которым понимал существование на границе между памятованием и забвением. «Хранить приверженность утратам, неизменно стоять на своем до самой смерти – или же жить, продолжать жизнь, преодолевать, преображаться, отказаться от цельности своей души, но все же сохранять себя в этом преображении, остаться человеком, не опуститься до животного беспамятства»[48].

Брехтовскую хвалу забывчивости можно распространить и на творческие процессы, ибо забвение способно стимулировать художественную и интеллектуальную креативность. Не только прибыток знания, но и его отсутствие играет при определенных условиях положительную роль. Это понимал Гёте, который в разговоре с Эккерманом заметил: «Но знай я тогда так же точно, как знаю теперь, сколь много прекрасного существует уже в течение тысячелетий, я не написал бы ни единой строчки и подыскал бы себе какое-нибудь другое занятие»[49]. О том же говорит его Фауст: «Но жалок тот, кто копит мертвый хлам, / Что миг рождает, то на пользу нам»[50].

Совсем при других обстоятельствах к похожей мысли пришел еврейский филолог Эрих Ауэрбах, который в годы Второй мировой войны находился в турецкой эмиграции. Там он написал между 1936 и 1947 годами свою главную книгу под названием «Мимесис», где сформулировал совершенно новую концепцию западной литературы. Исследователи пришли к единодушному мнению, что эта книга могла возникнуть только потому, что у автора отсутствовал доступ к хорошей научной библиотеке. Таким образом, наряду с репрессивным и охранительным забвением существует внушающее оптимизм конструктивное забвение, которое является основой для интеллектуальных инноваций, для изменения идентичности и для новых политических начинаний.

Кстати говоря, тот факт, что еще до шестидесятых годов XX века между Германией и Турцией уже наблюдалась волна миграции, оказался совершенно забытым. Только та первая волна миграции шла в обратном направлении, из Германии в Турцию. В тридцатых годах Кемаль Ататюрк пригласил в Турцию немецко-еврейских интеллектуалов, которым грозили преследованием нацисты; приток этих эмигрантов должен был оживить в Турции науку и искусство. Эту забытую главу германо-турецких отношений восстановил турецкий документалист Эрен Онсёз в фильме «Без родины» (Eren Önsöz, 2016).

Как после развода неожиданно приходится заново перестраивать семейные и дружеские связи, так и после изменения политической системы многое быстро забывается. После 1945 года портреты Гитлера и изображения свастики были немедленно убраны, а такие книги, как «Моя борьба», которые стояли на книжных полках в каждом доме, бесследно исчезли. Во времена расчистки развалин, «коммуникативного умолчания» (Генрих Люббе) и экономического подъема слабость памяти, как это случилось в Западной Германии, действительно придавала силу. Вслед за переломными событиями 1989 года вновь произошло нечто похожее, но уже с обратным знаком. Когда на востоке Германии начали возникать новые музеи, обнаружился острый дефицит портретов Хоннекера, которые ранее были поспешно уничтожены. Однако в эпоху интернета все быстро меняется, ныне опять можно через eBay приобрести его портреты, даже в позолоченном багете. После 1989 года школьникам бывшей ГДР пришлось по указанию учителей вырывать из учебников истории целые главы. Чувства, испытываемые при этом юным поколением, описала Яна Симон, внучка Кристы Вольф, в своем романе 2002 года: «Не осталось места, где они могли бы найти свое детство. Почти все Дома молодежи закрыты. Некоторые из старых автомобилей сожжены. Улицы переименованы. Школы тоже. Сменилась меблировка родительских квартир, дома отремонтированы, исчезли прежние продукты, знакомые с раннего детства <…> все исчезло. Их старые учебники валялись возле мусорных контейнеров, учебники по истории рабочего класса, отрывки из которых заучивались наизусть. Школьные комнаты боевых традиций, памятные места, где проходили бессмысленные торжественные линейки со знаменами, все стерлось из памяти»[51].

На страницу:
3 из 5