Полная версия
Осударева дорога (сборник)
– На самолете туда не долетишь, – ответила Маша.
– Бензину не хватит! – весело и сочувственно подал свой хозяйский голос Мироныч.
– Нет, я не про то, – серьезно сказала Уланова, – у нас у всех есть свои крылышки, мы так и родимся с ними, и все бы летали на своих крылышках, да вот почему-то нам обламывают. Я к тому говорю, что жизнь наша коротка и так, а мы еще ее короче делаем и заставляем себя делать не то, для чего мы родились, не то, что нам самим хочется…
Зуек про себя прошептал:
– По желанию…
– Как же так, деточка, – ответил Мироныч, – по-твоему выходит: как кому захочется, так и живи. Нас отцы учили жить не как самим хочется, а как надо жить.
– Правильно учили отцы, – ответила Уланова, – я не против этого говорю: лично себе-то мало ли чего захочется. Я, конечно, все это отбрасываю и стараюсь делать не как мне самой хочется. Но тоже по себе знаю: если что-нибудь мне до смерти захочется и я так поступлю, то это и будет непременно как надо.
– До смерти захочется, – шептал про себя Зуек, вспоминая, как он то же самое думал о семге, прыгающей через падун на места гнездования: семге до смерти хочется туда пробиться, и у нее выходит как надо.
Маша Уланова раскраснелась, и заметно по всему, образованная женщина она была, а говорила среди простых людей так просто и почтительно, как будто это было общество людей самого высокого круга. Сергей Мироныч это очень хорошо понимал и, подумав о ее словах, в увлечении принял их в таком смысле: до смерти захотеть, все поставить на карту, и тогда у каждого выйдет как надо.
– Ну и голова! – с восхищением воскликнул Мироныч. – Такая была только царица… как только звали ее, забыл: такая мудрая царица пришла к царю Соломону…
– Царица Савская, – подсказала Уланова.
– Ну и голова! – повторил Мироныч. – А ежели ты, царица, такая прыткая, то какой же должен быть у тебя Соломон!
– Саша, – сказала она, поглядев на Сутулова, – мне что-то стыдно становится такие похвалы получать. Не заслужила я.
– Мне тоже кажется, – с улыбкой ответил Сутулов, – не заслужила и рассуждаешь неверно. Мало ли что другому захочется.
– Я сказала: до смерти…
– Ну что ж, пусть другому до смерти захочется кроить людям черепа, так за то только, что он рискует, и подставлять свою голову? Нет, товарищ Уланова, это не выход для всех.
– Так разве я о всех говорю? Я о себе.
– Нет, Машенька, – согласился Мироныч, – это не выход.
– На уж! – сказал один зять.
– Что уж! – ответил другой.
– Неверно! – повторил Сутулов. – Человеку мало хотеть до смерти, ему еще нужен верный план, чтобы делать как надо. Все животные дикие живут, как им хочется, и жизнью своею постоянно рискуют: своими глазами видел, как семга прыгает по камням через падун и разбивается.
Зуек слышно вскрикнул «а!» от удивления, и Уланова пристально на него поглядела. А Сутулов еще говорил:
– Человек тем и отличается от животного, что ему мало жить по желанию: человеку нужен еще верный план.
– Соломон, Соломон! Настоящий царь Соломон! – воскликнул восхищенный словами Сутулова Сергей Мироныч. – План должен быть у человека, план первее всего. Лонись[2] мы вот тоже с сестрой спорили, я вот, тоже, хватил было по желанию, а она мне говорит: надо план, надо по плану жить, как отцы наши и деды жили: жить по Священному писанию.
– Неверно, – перебил старика Сутулов. – В этом Писании план определен на жизнь небесную: тут, на земле, как-нибудь жуликами, а там, на небе, будут ангелы и архангелы. У нас план должен быть один-единственный и на земную жизнь.
– А как же на небе? – спросил Мироныч.
– Это нас не касается, – ответил сухо Сутулов.
И нахмурился.
– Я сам, – сказал, подумав, Сутулов, – вышел из старообрядцев.
– Какого же согласия? – почтительно спросил Мироныч.
– Никакого согласия: деды были, как и вы, поморского согласия, а отцы называли себя «немоляками».
– А вы как?
– Безбожники! – решительно и громко сказала Марья Мироновна.
На минуту все смешались и замолчали. Стало неловко, но вдруг Уланова, улыбаясь веселыми глазами, сказала:
– Нет, какие же это безбожники, бабушка? Ты только получше к ним приглядись: добрые ребята и никакие не безбожники, а вот знаешь, Сергей Мироныч, – обернулась она к старику, – хочешь, я сейчас тебе скажу, кто они?
– Ну, скажи, скажи, Машенька!
– Вот и скажу: не безбожники они, а просто табашники, хорошие люди.
От веселого слова куда что девалось. Веселое слово пришло, как солнечный луч. Мироныч понимающим взглядом поглядел на Уланову и даже успел ей подмигнуть.
– Конечно, табашники, – засмеялся он. – Говорят, что жизнь новую хотят устроить на земле лучше небесной, а самим покурить до смерти хочется. Ну, ребята, потерпите немного, у меня есть клеть, ветерком вся подбитая, там и покурить будет можно. А сейчас пришло время, скажите нам, по какому же государственному делу вы к нам приехали?
– Я же вам уже сказал, – ответил Сутулов, – мы приехали к вам строить водный путь.
– Я не про то, что водный путь, – сказал Мироныч, – это я слышал, – а вот как же строить его: наше озеро неглубоко.
– Мы запрем ваш падун.
– Падун запереть?!
– Запрем падун. Вода подымется, и озеро станет глубоким, и по нем пойдут морские корабли.
– Сколько дней в году, – сказал Мироныч, – столько на озере островов, и на них есть пожни, есть нивы, деревни, люди живут. Что вы с людьми делать будете?
– Мы за большое дело взялись: лес рубят – щепки летят. Но все-таки мы не бросим этих людей. В три раза озеро больше будет, старые острова будут залиты, новые объявятся, и новые станут берега, и старые звери придут напиться новой воды. Вот мы туда с островов и переселим людей.
– Новые берега! Мы новых мест не боимся. Солнышко и туда будет заглядывать, путь этот из моря в море старинный, царь Петр шел этим путем: Осударева дорога и сейчас видна. Но только, ребятушки, никому не говорите, что можно падун запереть: смеяться будут.
Мироныч это беззлобно сказал, Сутулов с улыбкой еле заметной отстранился от спора. Потом гости сытые встали вслед за начальником, поблагодарили хозяев. Их уговаривали еще посидеть, побеседовать, – нет! им надо чуть-чуть отдохнуть – и за работу. Их уговаривали еще покушать словами: «Хлеб на хлеб валится», – нет! больше они не могли и ушли на другую половину, где отвели им квартиру и указали ту клеть, где можно будет и покурить.
Пока возились с гостями, пока устраивали их, пока выходили свои кто куда, кто зачем, и даже сама Евстолия Васильевна и Сергей Мироныч что-то свое вспомнили и вышли, Зуек все лежал, все о чем-то крепко думал и не выпускал из виду перемен в обстановке за столом: чего-то напряженно ждал.
И случилось, на одну короткую минуту комната совсем опустела.
Этого, оказалось, Зуек только и ждал. В один миг он окинул глазами все уголки и уверился: нигде никого не было. Тогда он быстро выскочил в одной рубашонке из-под полога, бросился к стене, где висело забытое круглое зеркальце, схватил его и, наверно, из последних силенок скачками, как заяц, вернулся в свою норку.
Зеркало было и свое в доме Сергея Мироныча, и в нем каждый мог видеть себя в изуродованном виде и думать об этом уроде: «Это я сам». Но Зуек был уверен, и затем он и украл это зеркальце, что в нем не себя он увидит потом, а красавицу Марью Моревну.
Спрятав зеркальце, Зуек крепко взялся за мысль свою о начальнике. Сравнивая начальника в дедушке с этим новым молодым начальником, он с жаром стал на сторону молодого и даже ясно увидел, что именно привлекает его в молодом. Дедушка всегда с людьми хитрит и виляет, как будто нарочно путает глупых и так заставляет их делать все непременно по-своему. А новый начальник обращается прямо и приказывает, как имеющий власть.
– Вот себе бы так, – сказал Зуек и крепко задумался об этом: как бы и себе тоже выйти в такие начальники.
Мало-помалу все, кроме приезжих, вернулись к столу и заняли свои прежние места.
Потапыч, приглушив голос, спросил:
– Где у вас клеть-то?
И, увидев по качанию головой, что далеко и отсюда туда ничего не слышно, сказал:
– Жили вы тут в забытом краю, спали вы тут, как тюлени на солнышке, но помните, деточки, время вас углядело. Теперь всех оно вас переберет по косточкам, как и в других местах. Доехало, доехало и до вас…
Мироныч как будто немного смутился.
– Вот дело-то какое, государственное, – сказал он. – Хотят падун запереть. – И засмеялся недобрым смехом, повторяя: – Запереть, запереть…
А зятья за ним повторяли:
– Да уж, запереть!
– Что уж, так взяли, да и заперли!
VII. Крест и проволока
Две уточки, вытянув свои длинные шеи, летели вперед, как две пущенные сильной рукой стрелы, и одна из них попала на проволоку. К ногам старика в длинном староверском кафтане упала первая жертва строительства – дикая утка без головы.
Лицо старика передернулось злобой: в дикой уточке он нашел предлог отвести свою душу в сторону от нового времени и от всего, что оно с собою приносит.
Да это и Мироновна еще постоянно нам говорила, что под конец проволоки опутают весь белый свет и мы все в этих проволоках запутаемся, как мухи в паутинных сетях.
Пришло время, и во всех направлениях потянулись черные нити, по столбам, по деревьям, по кустарникам, а местами и прямо по самой земле, и даже кресты на староверском кладбище приняли на себя это дело Антихриста.
Вот и задумался тот старец в длинном кафтане.
– Пожалуй, так, – сказал он, – и в могиле не будет покоя человеку: проволока найдет нас и там.
Покачал старец головой над убитой уточкой, что-то еще прошептал про себя невнятное, а уточку все-таки не бросил и взял ее, ничего не сказав, но про себя, конечно, подумал: «Дома годится».
Так оно все пошло и пошло: с одной стороны, все никуда не годится, свет кончается, а с другой стороны – всем от строительства что-нибудь и перепадает, и нельзя это бросить, и все это годится там, где свет не кончается, а только-только вот начинается, и это место у всех называется домом, и так каждый что-нибудь от строительства тащит домой, и так – свет не кончается.
Старый Мироныч рассуждал, конечно, заодно со своими единоверцами, особенно когда в праздники проводил время свое за столом, за беседой. Но как только он брался за дело какое-нибудь, тут у него все рассуждения расходились как туман, и если кто-нибудь вмешивался в его дело с божественными словами, лукаво прищуривался и в раздумье сгребал обеими руками в один ком свою седую бородищу.
Так вот, было однажды, Сутулов попросил у него разрешение повесить проволоку на большой крест перед домом. Мироныч поглядел на него – не пьян ли парень?
– Видите ли, – сказал серьезно и разумно Сутулов, – то бы надо крышу сверлить и потолок, а с креста можно прямо в окошко.
– Вот как! – весело засмеялся Мироныч. – Это как галка? Сядет на крест, оставит на нем свое белое пятно, а дождичек потом смоет – и нет греха. Но, милый мой, мы же с тобою не галки, с нас же ведь спросится.
И, захватив в обе ладони свою бородищу, открыл рот, как дурачок, голову свою запрокинул назад, все еще голубые глаза свои прищурил, и, холодные, как две шпаги, вонзил их в глаза Сутулова, и спросил его:
– А ты думаешь, паренек, что, может быть, и не спросится?
Сутулов, спокойно разглядывая, как бы изучая опрокинутого человечка в зрачке Мироныча, выдержал взгляд его и помолчал.
Мироныч бросил бороду, руки поставил в боки и, смеясь одними щеками, еще раз спросил:
– А может быть, и ничего не будет, все пройдет как-нибудь мимо нас без ответа?
Сутулов и тут выдержал и уже совсем серьезно, как должен один умный человек с таким же другим говорить, сказал:
– Сергей Мироныч, не доказывайте мне свой ум своим способом: я без того знаю, что вы умный человек, и очень вас уважаю. Вы поймите, мы отсюда должны разговаривать по телефону с Медвежьей Горой, а Гора стоит на прямом проводе с Москвой. У нас большое дело, и я с вами в государственном смысле говорю, вы же смеетесь: говорите про галку.
– Ну, ну, сынок, не серчай, – потрепал Мироныч по плечу Сутулова. – За столом сидишь – все так ясно, а жизнь – это веревочка запутанная, найдешь кончик, схватишь, думаешь – вот нашел кончик, а потом окажется: это не кончик, а хвостик. Дела-то у вас торопливые, важные: понимаю, крест от проволоки не пострадает, вы же снимете скоро?
– Вот как только придет первый транспорт с каналоармейцами, пустим их в лес, наделаем телеграфных столбов, и крест ваш освободим, и ничего ему от этого не сделается.
– Понятно, не сделается, – ответил Мироныч, – греха тут, правда, нет никакого, валите, ребята!
Случилось, как раз в это время Мироновна заготовляла березовый лист для зимнего корма коров и, когда возвращалась, нагруженная вениками с листобросницы, увидела оскорбительную для древнего благочестия картину: внизу с огромным мотком проклятой проволоки стоит Сутулов, а вверху на кресте сидит мальчишка, подтягивает на себя проволоку и, опутывая ею верхнюю перекладинку на кресте, кончик старается просунуть в дырочку на оконной раме.
Старуха так и замерла на месте, пораженная ужасным видением.
– Погодите, ребята, – вдруг закричал снизу Мироныч, не замечая неподалеку стоящей сестры, – так у вас ничего не выйдет. Вот я сейчас вилы подставлю, понимаешь?
– Понимаю, – ответил паренек.
И, опираясь рукой на подставленные вилы, в один мах, как обезьянка, перескочил с креста на подоконник.
Тут-то вот только пришла в себя от оцепенения Марья Мироновна, бросилась вперед, схватила за рукав Мироныча, быстро отвела его в сторону к стене.
– Это что же, – сказала она, – они тебя заставляют крест обматывать проволокой?
– Никто меня не заставлял, – ответил Сергей Мироныч, – делают с моего разрешения. Ты должна понять, тут все делается не против нас, а в большом государственном смысле.
И опять тоже, как с Сутуловым, бородищу свою забрал в обе руки и сквозь смех уставился холодными глазами, как шпагами, в душу Мироновны.
Она знала этот взгляд с малолетства и против него имела тоже свой собственный взгляд: обычная материнская скорбь на лице мирской няни тогда вдруг оставляла ее, и глаза становились беспощадными и грозными.
– Скоро, – сказала она с ненавистью и презрением, – они нос твой красный проволокой своей черной обмотают, а ты все будешь бормотать, как тетерев-петух, о своих государственных смыслах. Ну же, петух, прощай, зажилась я у тебя, забыла, о чем человеку никогда нельзя забывать. Прости господи!
И, увидев неподалеку Зуйка, поманила его, прижала к себе, обливаясь слезами, будто навеки с ним расстается.
Мирская няня так много-много растеряла в миру спасенных ею детей.
– Прощай, прощай, деточка, – причитала она, постепенно переходя из этой памяти в ту, где не плачут больше и не смеются, не женятся и замуж не выходят и не родят больше детей.
Закрыв лицо руками, не прощаясь ни с кем, она прямо направилась к берегу, к забытому своему черному карбасу с белым черепом на двух скрещенных костях.
VIII. Царица Савская
Мария Уланова стояла у окошечка против креста, все видела: и как пришла Марья Мироновна с листобросницы, и как она отвела старика к окошку, и слышала весь разговор. Когда же разгневанная Марья Мироновна пошла к берегу, Сергей Мироныч увидел в окошке Уланову и бросился к ней:
– Машенька, поди-ка скорей, уломай старуху, хорошая она, только вся живет в сарафане прошлого века. И как заберет это себе в голову, что свет кончается, так ей вынь да положь, чтобы сейчас он ей и кончился. Считаю, прыть эта у нее от гордости: была она у нас в молодости красавицей молодицей, первой краснопевкой на селе, а тут муж у ней возьми да и утони, да еще, как на грех, вскорости сыночек ее единственный годовалый помер, вот с тех пор она и стала такая: никакого нет у нее нашего хозяйства, живет у себя на Карельском острове вроде попа, ей все тащат, она и мнит – не здесь, так там, на том свете возьму я свое. Теперь на проволоку обижается, а смысла государственного понять никак не может. Поговори с ней, может быть, и отойдет. Я считаю, у ней это… И показал пальцем на лоб.
Уланова, быстро выйдя из дома, догнала Марью Мироновну с Зуйком у самого озера, там, где падун, трехголовый великан, неустанно день и ночь крутит и бьет наказанную воду.
День был солнечный, над белой бездной в брызгах сияла радуга. Марья Мироновна не слышала гула падуна, не видела радуги над хаосом бездны. Она стояла на камне, и этот камень был ей теперь всем, что оставалось ей от земли и природы. Один шаг только с этого камня – и черный гроб с белым черепом увезет ее.
В это время подошла Уланова, обняла Мироновну и, как это умеют делать только женщины, в один миг нащупала в себе свое пережитое горе, в нем узнала, как в зеркале, горе Марьи Мироновны. Увидев перед собою живые печальные глаза, услыхав этот нежный певучий голос, каким у паозеров говорят только на могилах живые люди с только что умершими любимыми мужьями, женами или деточками, старуха опомнилась. И мало-помалу стала выходить из той памяти своей о конце мира, Страшном суде и возвращаться к общему нашему чувству радости жизни здесь, на земле.
– Родная моя, – сердечным голосом сказала она. – Рассуди нас, разумница, пойми, как это можно терпеть: святой Божий крест опутали чертовой проволокой, и кто попустил! родной брат – старик, у кого я живу.
– Что тебе старик, – загадочно и спокойно сказала Уланова. – Ты погляди, какого сыночка своего ты бросаешь. Зуек! проси бабушку, чтоб не уезжала.
Зуек удивленные свои глаза медленно перевел на бабушку и ничего не сказал.
– На что я ему теперь, старая? – ответила Марья Мироновна. – У него теперь есть наставница, молодая, красавица, умница. Ну, дай я еще обниму тебя, Машенька. – И чтобы не сразу сдаться, сослалась на ногу и поясницу. – Видно, – сказала она, – перед погодой скрутило: вот как скрутило, едва разогнуться могу.
– А ты сядь, – обрадовалась Маша, – посидим-побеседуем.
– Давай побеседуем, – охотно согласилась старуха.
И, отойдя по берегу в сторону падуна, они сели на большое, выброшенное водою бревно, хорошо обсохшее на солнышке. Зуек сел возле на камень, слушая знакомый с малолетства разговор воды с камнями, и этот разговор старой бабушки с красавицей своей Марьей Моревной.
Хорошо помня слова Мироныча о том, что чаяние близкого конца света у сестры, может быть, вырастает от гордости и властолюбия, Уланова так и начала разговор:
– Бабушка, вот ты хочешь уйти от нас и, как я слышала, даже лечь в гроб и ожидать светопреставления и Страшного суда. Не гордость ли это в тебе говорит? Тут тебе не за что ухватиться, а там, на небе, новая жизнь начнется, и ты там себе хорошее место найдешь. И теперь, собираясь туда, хочешь с собою весь свет увести. Скорее всего это от гордости.
– Ну, вот еще, надумала, – ответила Марья Мироновна без всякой обиды. – И что ты в этих наших делах понимать-то можешь! Это брат тебе наговорил: он часто меня попрекает гордостью и любоначалием. Гордость, милая, и любоначалие от дьявола. Я же верую в Бога истинного и не для себя ищу власти. Слабость в людях началась, от слабости вражда, болезни…
Как только Зуек услыхал теперь от бабушки о слабости, так уж знал вперед – она непременно станет рассказывать о венике, как он плыл по реке вниз и сманивал пустынников в баню париться к верхнему жителю и как потом пустынники силу свою направили, чтобы им легче жить, а для чего живут – забыли. А царь Петр, увидав их слабость, назначил им отливать пушки, и они кончились, а слабость между людьми все росла и росла.
– Что ты, милая, – говорила Марья Мироновна, – какая во мне гордость, и мне ли браться за власть над этими людьми. Вот, слышишь, падун шумит – сколько в нем, погляди, разных струек, и всякая струйка, сшибаясь с другой, имеет свой говорок, а падун все один, крутит воду, бросает. Так и человек тоже, собирается как один, что-то делает, а эта слабость к тому приводит, что каждый о себе только помышляет, будто он один для себя живет и все для него.
– Бабушка, – воскликнула Уланова, – да разве эта слабость только у вас тут на Выгозере? Эта зараза весь свет охватила, вот я вам о себе сейчас расскажу, вы поймете.
И тут Зуек услыхал такое, о чем старшие говорят между собою, не стесняясь детей, думая, что дети такого ничего не понимают, но это неправда: дети понимают, только по-своему. И Зуек тоже из рассказа своей красавицы Марьи Моревны делал свою собственную сказку о каком-то Степане, охваченном слабостью к Зеленому Змию. Змий тот высасывал его силушку, и Степан, бессильный, много делал из-за этого зла. Но Марья Моревна не пожалела и сама рассказала товарищам всю правду о Степане.
– И какого человека Змий погубил! Ах, бабушка, – воскликнула Маша Уланова, – какой это был человек!
– Ну, где ж теперь друг-то твой, жив ли?
– Доходят слухи, жив. Да я не слушаю. Думаешь, легко мне было оторвать от себя человека? Признаться, я не от слабости его бежала, а что он из-за этой слабости стал злейшим врагом нашего дела. Ох, трудно, трудно, бабушка, все сказать. Но скажу: я сама должна была любимого человека от себя оторвать.
И тут Зуек понял, что его Марья Моревна вышла сильней даже Ивана-царевича из сказки: Иван-царевич разжалобился и дал напиться Кащею Бессмертному, когда тот окован сидел. Кащей напился и разорвал цепи, как веревочку.
А Мироновна, старуха, – нужно же так! – тоже вроде Зуйка обрадовалась:
– Вот, вот, умница, правильно ты поступила: не мир с такими людьми, а меч. Я из-за того только вот и теперь брата родного бросаю.
Тут Маша с досадой сообразила, что палочку свою она перегнула. Надо было дело как-то поправлять…
– Ну что ж, признайся, до конца ты вырвала слугу Змия из памяти? – продолжала между тем расспросы Мироновна.
– Как сказать… Вырвала? Я у всех на глазах работаю, и на работе все видят меня впереди. Но возьмите, к примеру, пчелу. Она летит на каждый цветок за медом. Понимаете?
– Ну, понимаю.
– Так вот я тоже пчела, лечу на каждый цветок, все думаю: не он ли? Остановлюсь и не лечу: меня встречают только пустые цветы.
– И тебе нет утешения?
– Не могу, бабушка, утешиться, как иные женщины. Мне нужен не утешитель, а сам мой единственный, настоящий человек. И нету его после Степана…
Уланова остановилась на минутку и молча глядела в сторону падающей воды, как будто там, в белой пене, что-то видела.
– Ты думаешь, бабушка, – сказала она, – ты одна мучаешься слабостью человеческой, тебе одной только хочется, чтобы люди становились душа к душе? Ты не одна такая, и я не одна, а удар должен быть один.
– Вы – безбожники! – вздохнула, недоверчиво покосясь на Машу, старуха и поджала сухой рот.
– А ты на это не гляди – нам это твое, как бы тебе сказать? – не с руки: мы на человека в упор смотрим, мы собираем человека из простых, обыкновенных трудовых людей, собираем и куем в своей кузнице. Глядишь, может быть, и перекуем человека. Нет, бабушка, мы тоже этим болеем. Мы хотим собрать воедино всего человека, чтобы каждый жил не для себя одного, а вот как листики на дереве: ни один листик на всем дереве не сложится с другим, а каждый работает по-своему на все дерево. Каждый на всех, и все на каждого.
– Как же это вы сделаете?
– Само к этому идет, во всем мире идет, а мы помогаем. Ты о конце думаешь, а мы о начале. Тебе кончается свет, а нам начинается.
– Ага! – подал неожиданно голос Зуек, и обе женщины удивленно к нему обернулись: про Зуйка-то они и забыли.
– Ты это чего? – спросила Уланова.
Зуек обернулся к бабушке и ей тоже сказал:
– Ага! – и энергично мотнул сверху вниз головой.
Обе женщины засмеялись, и старая и молодая. И Уланова сказала:
– Так-то вот мы часто говорим при детях, думаем, они ничего не понимают.
– Все, все они по-своему понимают, – ответила Мироновна, приходя в доброе расположение духа. – Вы, деточка, – сказала она Улановой, – так я понимаю, тоже людям хотите добра, только все-то у вас проволоки и табак.
– Не все же у нас табашники, – лукаво улыбнулась Уланова. – Вот я никогда не курила.
– Боже сохрани!
И опять с той же лукавой улыбкой, как мать ребенку своему, Уланова сказала:
– Вы что-то, бабушка, о ломоте своей в пояснице говорили. А у меня от этого мазь есть. Натрем с вами на ночь – и как рукой снимет. Пойдемте со мной, я помогу. Хорошая мазь!
– Разве что мазь… – ответила Мироновна.
И с трудом стала подниматься с бревна.
Сергей Мироныч немного боялся сестры и остужаться с ней не хотел. Наблюдал он ее теперь незаметно во время своей работы. Поглядывал в ту сторону, где беседовала с ней Уланова, с некоторым беспокойством ждал исхода этой борьбы: уедет старуха на своем карбасе или вернется домой? И когда Мироновна поднялась с бревна и все направились с веселыми лицами домой, сам очень повеселел и сказал: