Полная версия
Николай Самохин. Том 1. Рассказы. Избранные произведения в 2-х томах
– Да, – растерянно сказал Паганель. – Что же мы тебя не ловили, а?..
Дядя Коля вдруг дернул меня за рукав и, загребая ногами, пошел куда-то по палубе. Его, как на перекате, сбивало в сторону.
Когда я догнала дядю Колю, он уже стоял, вцепившись в перила, и прерывисто втягивал воздух открытым ртом.
– Ничего, ничего, – сказал он. – Уже ничего, старуха… ты молчи… Хорошо, что это здесь, а не там… Хорошо, что все мы здесь… Ты постой маленько рядом, будто мы беседуем.
Плашкоут отошел от освещенного теплохода и сразу пропал в темноте. Только огонек на мачте катера-буксировщика долго еще нырял среди волн, словно кто-то, прощаясь, все махал и махал нам фонариком…
ПОСЛЕСЛОВИЕ АВТОРА
После того, как повесть была опубликована в журнале, в кругах, близких к научным, распространился слух, что написал ее Паганель, использовав двойное прикрытие. Слух совершенно нелепый, обидный, к тому же у нашего милого доктора своих неприятностей предостаточно – так что мой долг отвести от него еще и эти подозрения.
Начну последовательно – с признания, что повесть, конечно же, писала не Оля. Наверное, эту часть недоразумения следовало развеять раньше, в самом начале. Тем более что существует старый, многократно проверенный способ. Обычно автор, сочинив что-нибудь недостойное пера взрослого человека, придумывает некоего соседа по лестничной площадке, пионера Вовку Помидоркина или Петьку Картошкина (фамилии, как правило, выбираются садово-огородные) и сваливает все на него. Дескать, в одно прекрасное утро заявился к нему этот Вовка-Петька с двумя общими тетрадями под мышкой и попросил: «Дядя Жора, исправьте, пожалуйста, орфографические ошибки в моем сочинении на тему «Как я провел лето». Далее автор сообщает, что сочинение его неожиданно заинтересовало, и он, исправив ошибки, заменив некоторые имена и переделав классного руководителя в домоуправа, решил, с позволения Вовки-Петьки опубликовать это любопытное произведение. И если, мол, читателю некоторые места покажутся наивными или беспомощными, то пусть читатель учтет, что Вовка-Петька литературного института имени Горького не кончал, и вообще у него нынче переэкзаменовка по русскому языку.
Опытный читатель сразу же раскусывает эту мелкую хитрость. Он прекрасно знает, что хотя акселерация и объективный факт, все же семиклассники романов и повестей сами пока что не пишут. И читатель прав. Лично я знавал только одного такого вундеркинда. Этот мальчик (не стану называть его фамилии) пытался сочинять сатирические рассказы – и не без успеха. Скоро, однако, он вынужден был оставить это занятие и теперь пишет заметки в классную стенгазету – о школьных «маяках», чемпионах по сбору макулатуры и о достижениях юных натуралистов. Ему пришлось переквалифицироваться, так как друзья-товарищи дали понять, что они хотя и согласны терпеть в своих рядах гения, но не любого профиля.
Словом, в приведенном выше случае между писателем и читателями как бы заключается молчаливое соглашение. Читатели делают вид, что они поверили в придуманного огородного мальчика, и дальше все идет как по маслу.
Признаться, и у меня был соблазн спрятаться за какого-нибудь конопатого двоечника Редискина, но я подумал: зачем? Зачем отдавать повествование какому-то Вовке-Петьке, не набившему ни одной мозоли, не хлебнувшему соленой водицы из Японского моря, вообще не существующему в природе, когда есть живая Оля. Оля, которая путешествовала вместе с нами, терпела лишения, прошагала по всем топям и кручам и, в принципе, могла бы когда-нибудь сама написать обо всем этом. Кстати, отец не раз принимался ее подбивать: ты, мол, давай пиши, а дядя Коля потом малость подредактирует. Но его пожелание осуществилось наоборот, я написал, а подредактировала Оля.
Но я забегаю вперед, а эта поспешность может только навредить Паганелю. Кто помешает его недоброжелателям заявить, что и это послесловие сочинил он сам?
К счастью, имеется свидетельство Оли (к счастью – для Паганеля, не для меня).
Вот как оно возникло.
Написав повесть, я отдал ее на рецензию одному маститому писателю, большому знатоку детской души. Через некоторое время он возвратил мне рукопись – с многочисленными пометками на полях. Не буду их комментировать, просто приведу по порядку, и, надеюсь, каждый поймет то уныние, которое меня охватило.
Стр. 8. «Автор утверждает, что его героиня перешла в седьмой класс. Не знаю, не знаю. Лично я не перевел бы ее даже в третий. При всем желании не могу поверить в такую семиклассницу. Лет пятнадцать назад поверил бы, а сейчас не могу. Про акселерацию, про акселерацию забывать не следует…»
Стр. 13. «Нет, пожалуй, она действительно семиклассница. «Папа был похож на ромб» – это убеждает. Да, шестой-седьмой класс. На худой конец – пятый».
Стр. 27. «Что такое?! Похоже, автор экстерном перевел Олю в восьмой класс. Ишь, как заговорила! «Вопиющая дяди Колина безграмотность». Вопиющая – ты смотри! Если и дальше так дело пойдет, она к концу повести кандидатскую защитит».
Стр. 54. «Поздравляю! Она уже десятиклассница!.. Нет, определенно эта акселерация застит автору глаза. Вбили себе в голову, акселерация, акселерация! А того не видим, что они только длиннеют, но не умнеют. Вон у меня племянник – акселерат: выше отца на полторы головы, ботинки носит сорок четвертого размера, а сам дурак дураком».
Стр 77. «Кто это излагает? Героиня? Автор? Давно знаю автора – что-то не замечал у него раньше такого стиля… В университет пора девице, в университет. Что же он ее в седьмом классе до сих пор томит?»
Стр 92. «Фу ты! Наконец-то все ясно. Ну конечно, она студентка третьего курса. Третий-четвертый курс, скорее всего, истфил, а может быть, отделение журналистики. Короче – из девочки надо сделать девушку. Кстати, появится возможность ввести лирическую линию, например: Паганель – Оля. Или: Оля – бородатый руководитель московских туристов (бухта Посьет)».
Стр 104. «Я ошибся: она – младший научный сотрудник».
Стр. 123 (последняя). «Сколько же лет этой дамочке?!!»
Понятно, что защитить меня в такой ситуации могла только Оля – самый объективный судья. И она меня защитила.
– Все более или менее, только ОЧЕНЬ УЖ Я ЗДЕСЬ МАЛЕНЬКАЯ, – сказала Оля, прочитав повесть. – Прямо дошколенок какой-то. Правда, к самому концу вроде чуть-чуть повзрослела. Видимо, автор спохватился: вспомнил, что я все же целый месяц провела с двумя докторами наук и одним писателем… Хотя и такими, – непонятно закончила она.
И пусть это тоже была критика – я обрадовался ей, как похвале.
Все остальные Олины замечания я привожу здесь без особого восторга. И вообще, предпочел бы опустить их, если бы не это чудовищное обвинение в адрес Паганеля.
– Между прочим, дядя Коля (сразу прошу обратить внимание, дядя Коля, а не дядя Толя) много лишнего понавыдумывал, – сказала Оля далее. – В частности, про моего папу. Понасочинял – прямо что попало. Совсем папа не говорил «лишь бы фельетон про нас не написал». Папа только сказал: «Ноль информации». А про фельетон говорил то ли тот товарищ, который из Голландии не успел вернуться, то ли тот, у которого в последний день живот заболел. И про селедки, которые папин студент будто бы ему под дверь подсунул, – неправда. Папа ничего такого не рассказывал. Мы вообще, если уж на то пошло, не стали дожидаться, когда дядя Коля из-под обрыва вылезет. Это правда, что дядю Колю какая-то муха укусила, и он полез вниз, и что Паганель на него кричал, а папа фотографировал. Но потом мы постояли на ветру, холодно стало, и папа сказал: «Нечего время терять. Вон с той сопочки, по-моему, хороший вид открывается. Пошли». Паганель спросил: «А как же этот?» Папа сказал, что, в конце концов, он взрослый человек, и мало ли кому что в голову ударит. И мы ушли. Только Паганель на другую сопку захотел и пошел отдельно… А дядя Коля вместо того, чтобы все честно написать, придумал какие-то селедки. А как он на рыбалке папу обрисовал?.. Это же просто бестактно писать, будто я могла подумать про папу, что он похож на питекантропа. Если бы даже и был похож… Мне, конечно, жалко стало рыбу, но все-таки… И между прочим, когда икру ели – тоже. Ну да, Паганель говорил что-то насчет жареных грибов, что они вкуснее, и съел всего два маленьких бутербродика. Но дядя Коля-то уминал икру с удовольствием… Он вообще себя приукрасил. Я понимаю, когда о себе пишешь – это невольно получается. Но он еще и хитрый. Пишет: желтый, длинный, а потом как-то получается, что высокий и мужественный. А на самом деле дядя Коля не такой уж и высокий, среднего роста, чуть выше папы. Вот я, например, один момент хорошо запомнила – когда мы на Шикотане на теплоход опоздали. Там все вроде правильно: и какая качка была, и как мы боялись, и как через борт прыгали (про папу только опять нехорошо: «Взлетел на теплоход, словно кот…» И потом – про кота уже было у Ильфа и Петрова, я бы так не написала). И дальше – правильно. Кажется, дяде Коле действительно плохо стало – наверное, от волнения. Но когда я к нему подошла – сама, вовсе он меня за рукав не дергал, – он ведь совсем другие слова сказал. Он сказал: «А ч-черт, буфет теперь, конечно, до утра не откроют!»
Неужели я так сказал? Вот не помню.
Впрочем, дело не в этом, а в том, что теперь наконец-то всем ясно: повесть эту написал не Паганель.
Как ни странно, оказалось, что это не совсем ясно самому Паганелю… Я думал, что слух этот ему неприятен, что он оскорбляет его, а слух, оказывается, воодушевлял Паганеля. Недавно он перечитал повесть с карандашом в руках и представил мне длинный список поправок, которые, по его мнению, необходимо внести в текст. Или, по крайней мере, опубликовать отдельно. Я так растерялся, что даже не осмелился спросить: «Послушай, кто, в конце концов, автор повести: ты или я?» Думаю, впрочем, что его не смутил бы этот вопрос. Во-первых, он считает, что раз является действующим лицом, то имеет право указывать автору, а во-вторых, эти ученые вообще помешаны на объективности.
Не знаю, возвысят ли эти поправки Паганеля в глазах человечества. Но раз они так важны для него – что ж, пожалуйста:
а) Паганель считает, что я напрасно «запихал» ему в рюкзак ружье для подводной охоты. Это-де искажает его образ (образ Паганеля). На самом деле с ружьем был Володя.
б) Фраза «Чувствую прилив сил, – сообщил он после десятого примерно ежа» содержит неточность в авторской ремарке. Паганель отлично помнит, что распотрошил тогда в Посьете восемь ежей. Причем коллекционные особи не трогал, а разрезал маленьких, серых – в них икра вкуснее. Но и это нельзя ставить ему в упрек, так как уже через два дня он восполнил урон, лично достав со дна морского двенадцать ежей.
в) Рассказ про человека, искавшего зимние ботинки, ему приписан (вот и делай после этого людям добро!), но зато не зафиксирован следующий факт: в Южно-Сахалинске Паганель открыл для коллектива деликатес – горбушу горячего копчения. А в Корсакове – корейскую капусту «чимчу» и клоповую ягоду.
г) То же самое относится и к десяти пачкам сушеного кальмара, насчет которых он договаривался со сторожем рыбоучастка в Посьете. Паганель получил их. Да, он не узнал сторожа, но сторож узнал его! (Еще бы сторожу не узнать Паганеля – ведь он пообещал ему на бутылку.)
д) Инкриминируемый ему обмен восьми шоколадных конфет на два бутерброда с повидлом он с возмущением отвергает. Он тогда говорил и теперь повторяет, что не менял конфеты, а бескорыстно угостил ими девушек из студенческого отряда. В свою очередь девушки угостили его двумя бутербродами. Не съесть бутерброды Паганель не мог – это означало бы пренебречь угощением.
е) Самое главное. Когда во Владивостокском аэропорту Паганель чуть было не увез по ошибке чужой багаж, а я догнал его и помешал этому, он между прочим попросил меня передать извинения едва не пострадавшему пассажиру. Затем, когда уже Паганель догнал меня, чтобы забрать свои документы, – ему и до сих пор кажется, что они находились все же в моем кармане, – он еще раз повторил свою просьбу. Однако про его просьбу и последующие извинения почему-то не сказано ни слова. Были ли они принесены? И если да, то в какой форме?
Я очень просил Паганеля не настаивать на последнем пункте. И, как мне кажется, привел вполне убедительные доводы – повесть написана от лица Оли, она в тот момент находилась в самолете, просьбы Паганеля не слышала, тем более не могла видеть, как я извинялся. И слава богу. Ни к чему это девочке.
Однако Паганель упорно стоял на своем, и я вынужден рассказать историю про извинение, хотя предпочел бы не вспоминать о ней вовсе.
…Когда я вернулся с похищенным Паганелем тюком в аэровокзал, хозяин его все еще спал в кресле. Это был крупный молодой мужчина, белокурый, одетый в роскошный импортный плащ и грубый водолазный свитер.
Меня вдруг охватила нерешительность. Как же возвратить ему тюк? Тихонько подойти и положить рядом? А если он в этот момент проснется и примет благодетеля за вора? Вон какой мустанг – попробуй такому докажи потом… Небрежно толкнуть его: эй, мол, дядя! Спишь? А вещички-то тю-тю!..
Еще перепугается человек спросонья. Да и Паганеля в каком я свете выставлю? Ведь он все же нечаянно.
Так ничего и не придумав, я осторожно тронул спящего за плечо и сказал:
– Товарищ… вы, кажется, придремали.
– Хоох! – длинно зевнул он. – Ничего себе – придремал. Скажи лучше – придавил основательно. А что?
– Видите ли, пока вы спали, один гражданин чуть было не унес ваш тючок…
– Иди ты? – сказал он без тени тревоги.
– Но, к счастью, ему это не удалось, – продолжал я карабкаться к трудному объяснению.
– Поймали гада? – спросил мужчина, вскинув на меня веселые светлые глаза. – Погоди… ты, что ли, поймал?.. И долго гнался?
– Метров сто, – улыбнулся я, заражаясь его весельем. Мужчина разом поднялся, взметнув за голову кулаки, потянулся со стоном.
– Кореш, – сказал он. – Если я правильно понял твой шелест, ты хочешь сказать, что дело пахнет полбанкой?
– Да что вы, какие полбанки, – смутился я.
– Правильно, кореш, – он одобрительно хлопнул меня по плечу. – Скромность украшает бича. Полбанки я тебе, конечно, не поставлю, но сто грамм ты заработал… Да тебе больше и не поднять.
– Подождите, товарищ… – начал я.
– Ждать мне, кореш, некогда, – строго перебил он. – Вот объявят посадку – и получится, что зря ты своими баками рисковал. Давай топай без разговоров.
«Ладно, пусть ставит, – подумал я. – Сядем за столик объяснимся… Заодно и позавтракаю».
– Вот только не пойму, – сказал мужчина в ресторане, – с чего этот алкаш за мой тючок ухватился? Столько чемоданов кругом.
– Он не алкаш. Это товарищ мой.
Мужчина даже привстал со стула.
– Так это корешок твой?! – закричал он. – Ха-ха-ха-ха!..
Ну, остряки! Вот это работают!.. Слушай, за такое дело по двести надо. Двести осилишь?..
– Ну, ладно, – сказал он, когда нам принесли заказ – А он-то что с этого имеет? С тобой ясно: кореш тянет – ты его ловишь – я тебе за это ставлю. А он что имеет? Или вы по очереди?
– Да поймите же вы, товарищ!.. – взмолился я.
Но он ничего не хотел понимать. Этот симпатичный камчатский рыбак Витя (потом мы познакомились) насмотрелся за свой век на разных бичей, в том числе и «выкающих», интеллигентных. Его даже трубка моя не насторожила.
Перелом в нашем диалоге наступил лишь после того, как я, отчаявшись, повторил заказ. Тут у Вити изумленно полезли на лоб брови.
В конце концов мы во всем разобрались.
Витя оказался хорошим парнем.
И я оказался хорошим парнем.
Мы с ним славно посидели. И даже подружились. Так что, когда была объявлена посадка на мой рейс, Витя захотел проводить меня.
Уже за турникетом мы обнаружили, что уносим два рюкзака – мой и посторонний. Вернее, не сами обнаружили, а догнавшие нас хозяева второго рюкзака.
Витя, однако, запринципиальничал.
– А ты докажи! – сказал он. – Ты не лапай, ты докажи!
Чем это кончилось, я так и не знаю. Помню, что когда поднимался по трапу, Витя возле турникета все еще препирался с двумя флотскими офицерами и одним старшиной милиции.
Теперь можно подвести итог. Повесть эта принесла мне больше огорчений, чем радости. Я вроде никого не хотел обидеть, но Олин папа, например, почему-то перестал поддерживать со мной знакомство. Сама Оля прореагировала на нее, как видно из этого послесловия, довольно холодно. От группы ленинградских туристов я получил возмущенное послание, в котором они требуют реабилитации представителей их славного племени. «А вот мы, например, веселые», – заявляют они и в доказательство прилагают пленку с песней «Тренируйся, бабка, тренируйся, Любка», записанной будто бы у костра на Карельском перешейке.
Единственное утешение – письмо одного мальчика, Алеши Абольянина. Он сообщает, что повесть ему очень понравилась, и просит скорее написать продолжение. И хотя этот мальчик – сын моего старого знакомого, и писал, наверное, под диктовку папы, все равно приятно.
Что же тебе ответить, Алеша? Куртку я пока не выбросил. Правда, она порыжела, бока у нее вытерлись, но в ней еще свободно можно съездить куда-нибудь на Землю Франца-Иосифа.
РАССКАЗЫ
О ПРЕЖНЕЙ ЖИЗНИ
1975 г.
Вместо предисловия
Мой отец был великолепным рассказчиком. Не то чтобы он здорово владел словом. Нет. Речь его скорее была бедна. Но отец так умел помочь себе руками, ногами, глазами, что истории его оживали, становились зримыми и запоминались навсегда. Он буквально рисовал их. Допустим, рассказывает он о каком-нибудь фронтовом случае и по ходу сюжета надо ему упомянуть, что в такой-то момент он полз по-пластунски. Так он, бывало, не просто скажет – «И тут я, значит, пополз», – а непременно ляжет на пол и, буровя половики, проползет. А если при этом в правой руке у него тогда находился автомат, то угребаться он, будьте уверены, и теперь станет только левой.
Особенно любил отец вспоминать о прежней деревенской жизни. Жизнь эта в его описании получалась необыкновенно ядреной и сочной. Туманы там падали белые, как молоко, град хлестал исключительно с куриное яйцо, телята родились величиною с годовалого бычка, а мужики, играючи, кидали на бричку пятипудовые мешки. Отец не признавал полутонов.
Долгое время я был уверен, что отец либо сочиняет все свои истории, либо основательно привирает. Один случай резко поколебал эту мою уверенность.
Не помню уж, по какому поводу происходила у нас дома крупная гулянка, и я ушел в этот вечер ночевать к товарищу. Вернулся только утром, вместе с приятелем, и никого из гостей уже не застал. За разгромленным столом сидел только младший брат отца дядя Паша и, положив голову на руки, спал. Так обычно кончались все дяди Пашины праздники. Быстренько напившись, он какое-то время свирепо кричал песни, забивая напрочь других желающих, а потом прямо за столом засыпал. Вообще, по приговору всех родственников, дядя Паша был нехороший человек: хвастун, пьяница и задира. Пил он, правда, не шибко часто, но уж до такой степени, пока – как говорила моя мать – «под coбой не побачит». А задраться мог по любому поводу – лишь бы только поспорить. Вот и теперь, проснувшись, дядя Паша сразу нашел, к чему прицепиться.
– Ты что же, спортсмен? – насмешливо спросил он моего товарища, заметив на нем тренировочный костюм.
– Да ну, – засмущался тот. – Я – что. Вон Колька – это да!
– Колька? – дядя Паша не поверил. – Куда ему – он слабак.
– Ничего себе – слабак! – обиделся за меня товарищ. – В пятерке лучших бегунов района. Слабак!..
– Хм! – повернулся ко мне дядя Паша. – А я тебя, Миколай, оббягу.
Мне тогда только что исполнилось восемнадцать лет. Под загорелой кожей моей перекатывались нетерпеливые мускулы, тренированные легкие работали, как мехи. И я действительно был одним из лучших бегунов в районе. Поэтому я даже не удостоил дядю Пашу ответом, а только усмехнулся.
– Ты не скалься! – завелся дядя Паша. – Давай сымай штаны. Небось, ты в трусиках привык соревноваться.
– Может, в другой раз, – сказал я. – Вы сегодня тяжелый.
– А я тебя и тяжелый оббягу. Спорим на поллитра.
Товарищ незаметно толкнул меня в бок. Водку мы не пили, но выспорить у дяди Паши бутылку представлялось забавным.
– А куда побежим? – спросил я. Дядя Паша прищурился:
– Ну хоть до свата Ивана – и обратно.
– Далеко это? – поинтересовался мой товарищ.
– Километров пять, – ответил я. Товарищ присвистнул. Из кухни выглянула мать и заругалась на меня:
– Вот я тебе посвищу в избе, черт голенастый!
– Анна, – остановил ее дядя Паша, – налей-кось там мне…
Мать с недовольным видом принесла дяде Паше водки в граненом стакане. Он выпил, понюхал засохший селедочный хвостик, скрутил толстенную цигарку и задымил.
– Сымай, сымай штаны-то, – издевался дядя Паша между приступами кашля. – Да руками помаши. А то задохнешься, не дай бог.
Бежать все же решили одетыми: дядя Паша – потому, что под штанами у него были кальсоны, а я – из солидарности. Вышли за калитку, и товарищ, взявшийся посудить, провел поперек улицы стартовую черту.
– Погодь маленько, – сказал дядя Паша. – Курнуть надо.
Он привалился спиной к воротному столбу и скрутил еще одну великанскую папиросу. Курил на этот раз дядя Паша неторопливо, обстоятельно, впрок. Только когда крохотный окурок стал жечь губы, дядя Паша затоптал его. «Давай!» – махнул он рукой.
Я принял высокую стойку, как при старте на длинные дистанции. Дядя Паша выставил вперед левое плечо, а правую руку, сжатую в кулак, отвел за спину – будто драться собрался. Товарищ скомандовал:
«Марш!» – и мы побежали.
Улица наша Аульская (с одной стороны, по косогору, – низкие засыпухи, с другой – длинный забор алюминиевого завода) тянулась мелкими ложбинками – бежать по ней было трудно. Только не мне, разумеется, привыкшему к кроссам по пересеченной местности. Я действовал по науке. Перед спусками «выключал сцепление» и шел вниз широким, маховым шагом. Подъемы же брал коротким ударным, до отказа работая руками. Как бежал дядя Паша, мне было не видно, но сапоги его настойчиво бухали в двух метрах за спиной. Один раз он даже приналег, поравнялся со мной и сделал замечание:
– Ты… бежи ровней… не суетися.
И снова приотстал.
Мы пробежали метров пятьсот… восемьсот… километр. Дядя Паша все не отставал. А в моей голове росло недоумение. Как же так?! Ведь ему сорок восемь лет. До полуночи он гулял, а потом, опьянев, спал, сидя за столом. Выхлестал натощак чуть не стакан водки, искурил горсть самосаду. Елки-палки!.. А в сорок третьем году дядя Паша вернулся с фронта на костылях. Он был сапером и подорвался на собственной мине. Ноги его были сплошь в длинных черных струпьях. Он тогда охотно показывал их всем желающим – засучивал штанины и разрешал пересчитать раны: девятнадцать шрамов, не считая отсеченного мизинца на левой ноге!.. Года полтора дядя Паша ходил в инвалидах, торговал на базаре папиросами «Северная Пальмира» поштучно, пьянствовал, куражился и бил костылями тыловых крыс.
И вот теперь, на этих самых ногах, похмельный, накурившийся, дядя Паша гнался за мной, второразрядником – и не отставал. Я пожалел его и чуть сбавил темп. Дядя Паша немедленно захрипел возле самого уха. Пришлось снова прибавить.
Улица закончилась крутым и длинным спуском к согре. Затем потянулись извилистые деревянные мостки, проложенные через топь, на противоположном краю которой виднелся уже дом Ивана Захаровича – свата Ивана. Моим резиновым тапочкам осклизлые мостки были не страшны. А дяди Пашины кирзачи разъехались, он оступился и увяз в болоте.
– Стоп! – закричал он. – Стоп!.. Твоя взяла, Миколай!
Я оглянулся. Дядя Паша стоял на одной ноге, держа другую – в грязной белой портянке – на весу.
Мы вытащили из болота его сапог и пошли обратно. Я громко хвалил дяди Пашин талант. Дядя Паша – все же он очень устал – опять курил, отхаркивался и загадочно хмыкал.
Вечером я рассказал про это событие отцу.
– А ты как думал? – ничуть не удивился отец. – Да ты с кем схватился – соображаешь?.. С Павлом! – Он начал привычно возбуждаться. – Да Павло, знаешь как, еще когда в парнях ходил!.. Бывало, отчертомелит на пашне день, а потом сапоги веревочкой свяжет, кинет через плечо – и подался в деревню, на вечерки. Бегом! А двенадцать верст, слава богу! За ночь нагуляется там, напляшется, а чуть свет – обратно… Сосед наш по заимке, Кузьма Митрохин, рассказывал: трогаю, говорит, один раз от землянки и вижу, будто кто-то из ваших побег на большак. По ухватке – вроде как Пашка. Ну, я кнут из-под себя выдернул – и по лошадям. Догоню, думаю, парня – подвезу. Пока на большак выскочил – его, черта, уже не видать. Дак, веришь? – до самой деревни понужал, кнута из рук не выпускал – так и не догнал! На паре коней! А лошади какие! – совсем уже восторженно закончил отец. – Львы!..
Вот тогда я и подумал впервые, что, может быть, истории отца не столь уж неправдоподобны.