bannerbanner
Зона обетованная
Зона обетованная

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 9

Я хотел спросить – не смешно ли говорить о дружбе, когда мы видимся, можно считать, в первый и в последний раз? Мне завтра на Глухую, ей… Куда ей, я не знал, но что явно не по пути со мной ни завтра, ни во все последующие дни, было совершенно очевидно. В это время в сенях что-то упало, загремело, дверь без стука распахнулась, и в комнату ввалился Сергей Птицын. Как ни странно, но я сразу догадался, что это он. Маленькая, щуплая, почти мальчишеская фигура, ярко-голубые в сетке ранних морщин глаза, неожиданные рыжеватые усы, большие залысины, открывавшие выпуклый лоб. В общем, не смахивал он ни на опытного таежника, ни на бесстрашного егеря. Аспирант, технарь при лаборатории, программист, музыкант, поэт – все, как говорится, из области творчески-интеллектуальной. То, что Птицын писал стихи и даже выпустил два сборника, заранее вызывало во мне почтительно-настороженное к нему отношение. А то, что о нем даже Арсений с уважением отзывался как о незаурядном следопыте, ходоке и охотнике, делало его для меня и вовсе непонятным. В общем, если бы он и согласился тогда со мной на Глухую, я сделал бы все, чтобы он от этого согласия отказался. И ни за что не поверил, если бы мне сказали, что довольно скоро мы станем друзьями.

Птицын внимательно оглядел всех нас, подошел к столу и тихо сказал:

– Хлесткина убили. – Потом подошел ко мне, протянул руку: – Птицын, Сергей. Извини, что не встретил. Пришлось срочно на прииск.

– Господи! – охнула Надежда Степановна, прикрыв рукой рот, словно сдерживая крик.

– Как убили? Когда? Где? – задавал вопрос за вопросом Омельченко.

Рыжий с испугом уставился на него и, отодвигая стул, стал медленно подниматься.

– Застрелили. Через окно. Соседи утром смотрят – свет горит, стекла нет, в комнату снега намело, сам лежит головой на столе. Как сидел, так и остался. А под головой заявление.

– Какое заявление? – Голос у Омельченко сорвался.

– Заявление, Петр Семенович, на тебя. Но не в этом дело…

– Ну? – после затянувшейся паузы спросил Омельченко. – Он с этим заявлением давно уже обещался. Надумал, что я его зимовьюшки повзрывал. Больше мне делать нечего. Я в тайге уже и не помню когда был. Он хоть и покойник теперь, если не врешь, а все равно дурак. Мало ли что ему в голову взбредет.

Омельченко пытался говорить как всегда уверенно и напористо, но голос выдавал его волнение и явную тревогу. Я бы на его месте тоже запаниковал, особенно после вчерашнего. Но о вчерашнем знали только мы втроем – я, Омельченко и его жена, и по взгляду, который бросил на меня Омельченко, я понял, насколько важным будет теперь для него мое молчание.

– О зимовьюшках, насколько мне известно, там ни слова, – медленно и как бы задумчиво продолжал Птицын, – а вот то, что ты, Петр Семенович, золотишко тогдашнее мог прибрать и за перевалом в самое короткое время оказаться, брался доказать наглядным образом. Экспериментально.

– Пусть теперь доказывает, – невольно вырвалось у Омельченко.

Я посмотрел на Ирину. Трудно было не заметить, что она чем-то очень напугана. Губы дрожали, лицо побледнело, пальцы нервно вцепились в дверную штору, вся подалась вперед, словно боялась пропустить хоть слово, малейшую интонацию происходящего.

«Что это с ней?» – с тревогой подумал я.

Заметив мой взгляд, она постаралась взять себя в руки, отпустила штору, выпрямилась и нахмурилась. Мне вдруг пришло в голову, что она тоже могла слышать вчерашний раздрай Омельченко с Хлесткиным, и если слышала, то кто знает, будет молчать или заговорит, если дело дойдет до серьезного дознания? И как мне вести себя, если меня будут допрашивать первым? Я промолчу, а она все выложит. Что дело дойдет до допросов, я не сомневался.

Омельченко перехватил мой взгляд и, мне показалось, догадался, что творится у меня в голове.

– Теперь не докажет, – все с той же задумчивостью продолжал Птицын, словно речь шла о чем-то постороннем, присутствующих совершенно не касающемся.

Эта его манера могла кого угодно вывести из себя. Представляю, каково было несдержанному Омельченко, который должен был буквально физически ощущать тяжесть накапливающихся против него подозрений.

– Теперь, Петр Семенович, доказывать тебе придется, никуда не денешься.

– Не собираюсь никуда деваться! – загремел вдруг Омельченко.

Ирина вздрогнула, и я с удивлением угадал в ее взгляде, устремленном на разволновавшегося хозяина, если и не ненависть, то, во всяком случае, достаточно заметную неприязнь. Впрочем, это длилось недолго. Заметив, что я слежу за ней, она снова взяла себя в руки и на сей раз посмотрела мне прямо в глаза. Поневоле пришлось отвернуться.

– Не знаю, не знаю, – продолжал как ни в чем не бывало Птицын, кажется, весьма довольный тем, как складывался разговор. – Тут еще одно обстоятельство…

– Ну? – не выдержал намечавшейся паузы Омельченко.

– Карабин, – спокойно сказал Птицын.

– Что карабин?

Омельченко бросил быстрый взгляд на висевший на стене рядом с охотничьим ружьем карабин.

– Из карабина Хлесткина… А он у тебя, можно считать, в единственном числе в окрестностях. Если хлесткинского не считать.

Явно успокаиваясь, Омельченко глубоко вздохнул.

– Любишь ты, Серега, обстановку нагнетать. Взял бы иногда да башкой об стенку, чтобы нервы не трепал. Вон он, карабин. Я его без малого сто лет назад в руки брал. Специалист сразу определит, был он в деле или нет. А ночью я напролет дома находился в хорошо поддатом состоянии. Свидетели в полном наличии. За исключением Кошкина… – Он опустил свою лапищу на плечо Рыжему и силой усадил того на стул. – Этот только что заявился на работу наниматься. Как погода заладится, они с Алексеем на Глухую подадутся.

– Милиция сейчас там в полном составе суетится, – словно не принимая в расчет доводы Омельченко, продолжал Птицын. – С минуты на минуту сюда заявятся. Ну, я и поспешил… предупредить…

– Спасибочки за старание, – шутовски поклонился Омельченко. – Прошу к столу, еще одним гостем будешь. У меня нынче гостей полон дом. Не скажу, что всех сам созывал, но все равно дело хорошее. Омельченко гостям всегда радовался, по-возможности никому ни в чем не отказывал. Так, Алексей Батькович?

– Если не вы, то и не знаю, – пробормотал я.

– Ну и ладушки. У милиции свои дела, у нас свои. Тащи, мать, чай. Компоту абрикосового не имеется, а чай у Надежды лучше не бывает. Всю дурь вымывает.

Слышно было, как к воротам подъехала машина. Звякнула щеколда калитки, скрипнула дверь в сенях, постучали.

– Не заперто, – нарочито громко отозвался Омельченко и сел на свое место за столом.

Надежда Степановна, малость замешкавшись, села рядом. Дверь осторожно приоткрылась, в комнату, почему-то пригнувшись, вошел невысокий худой человек – майор милиции. Следом боком протиснулся верзила сержант и, притворив за собой дверь, так и остался стоять у порога.

– Здравствуйте, – вежливо поздоровался майор и неторопливо стал оглядывать собравшихся, задержавшись взглядом сначала на мне, потом на Рыжем. Помню, меня удивило какое-то почти нарочитое невнимание к застывшей в дверях Ирине. Подсознательно отметив про себя эту почти неуловимую неестественность в поведении майора, я почти сразу забыл об этом, всецело захваченный стремительно развивающимися событиями.

– Птицын здесь, значит, все полностью проинформированы, – снимая шапку и усаживаясь на свободный стул, сказал майор и попытался улыбнуться. – Следопыт, он и в Африке следопыт. Ты бы, Сергей Иванович, подавался ко мне на службу. Твоей расторопности на весь состав моего отделения с головой хватит и еще столько же останется. Всегда тебя в пример привожу. Ну, какие твои выводы?

– Выводы вам делать. Я в основном по фактам и фактикам, по следочкам, по слухам. Но только лично для себя, для пополнения житейского багажа. С посторонними, как правило, не делюсь, взглядов своих не навязываю, – с неожиданной горячностью заговорил Птицын.

– Хорошо, – подумав, сказал майор. – Хорошо, что не навязываешь, и хорошо, что взгляды имеются. Я от своих работничков вот этого самого очень усиленно добиваюсь. К сожалению, результаты не всегда радуют. Но добиваюсь.

Значит, уважаемые граждане, дело такое… Имеется налицо факт преднамеренного убийства Хлесткина Степана Ильича. Ночью, из карабина. Точное время производства выстрела скоро будет установлено.

– Минуточку… – поднялся Омельченко. – Хочу сделать официальное заявление…

Он подошел к занавешенному окну и резким движением сорвал одеяло.

– Вот… Наглядно… В десятом часу тоже произвели выстрел. Свидетели имеются. Вот – Алексей, вот – жена, Надежда Степановна. Поскольку в это время здесь находился, значит, в меня. Потушил свет, выскочил – снег, ветер, следов никаких. По тому, откуда окно видать, из-за баньки целили. Алексей в это время там находился, может подтвердить. Прошу занести в протокол, то есть зафиксировать.

– С молодым человеком мы еще поговорим, в протокол занесем. В обязательном порядке занесем. Факт, в связи с происшедшим, интересный. Производит впечатление. Производит, Птицын?

Птицын, внимательно разглядывавший разбитое стекло, кивнул. Потом хмыкнул и сказал: – Из мелкашки. Не серьезно.

– Не серьезно, когда не в тебя. А когда тебе в лоб прилетит, очень даже серьезно будет, – не на шутку разозлился Омельченко.

– Пулю нашли? – как ни в чем не бывало спросил Птицын.

– Тебе надо, ты и ищи, следопыт чертов. Не серьезно ему. Хлесткину, вон, серьезно получилось, а мне, видать, еще не судьба.

– Хлесткину, действительно, серьезней некуда, – подтвердил майор. – Поэтому следствие обязано… Повторяю, обязано проверить, как выразился уважаемый Сергей Иванович, все факты и фактики. Среди них наиважнейший – ваш, Петр Семенович, карабин. Хлесткинский в настоящее время у нас на экспертизе, хотя применение полностью исключено при наличии запертой двери. Из остальных зарегистрированных, второй и единственный – ваш. Поэтому, сами понимаете, необходимо.

– Вон он, у всех на виду. С весны в руки не брал. Без всякой экспертизы сразу видать будет. В нем, извиняюсь, пауки, наверное, завелись.

– Сержант, составьте акт изъятия в присутствии понятых. Они, кстати, в наличии…

Сержант потянулся к карабину. Голос майора из спокойного и размеренного неожиданно стал резким и властным.

– В перчатках! Перчатки одень! Мне еще с твоими отпечатками возиться не хватало!

Сержант торопливо надел кожаные перчатки и осторожно, как драгоценность, снял висевший на стене карабин.

– Дай сюда!

Голос майора стал еще суше и резче. Он достал из кармана чистый носовой платок, встряхнул, разворачивая, и, придерживая карабин одной рукой через скатерть, другой, осторожно коснувшись затвора платком, открыл его и поднес карабин к самому лицу. Понюхал. Покачал головой. Вынул затвор, положил на стол, заглянул в ствол. Удовлетворенно хмыкнул и сказал: – Стреляли из него несколько часов назад.

Почему-то глядя на меня, Омельченко медленно поднялся, прохрипел:

– Николай Николаевич, как перед Богом… Спал как убитый. И патроны у меня спрятаны, где все припасы. Пустой висел. Я заряженное оружие на людях не держу.

– Все это ты мне потом подробно напишешь. До мельчайших фактиков, как выражается Сергей Иванович.

– Карабин мог взять любой из находившихся в доме, – неожиданно вмешался Птицын.

– Мог, – согласился майор. – На этот случай и будут взяты отпечатки. Если отпечатков не будет, существуют другие способы. Поверьте, Сергей Иванович, следствие будет вестись с особой тщательностью, учитывая заявление, которое написал перед смертью покойный. Хотя сами подумайте: женщины – маловероятно. Ни малейших мотивов. Молодой человек? Он, по-моему, до сегодняшнего дня понятия о Хлесткине не имел, что такой вообще имеется в наличии.

Когда майор сказал о женщинах, я снова посмотрел на Ирину. Теперь я уже не сомневался, что ночью она куда-то выходила. А главное, я был совершенно уверен, что не такой дурак Омельченко, чтобы пойти и застрелить Хлесткина после всего происшедшего накануне. Даже вдребезги пьяный он не мог не понимать, что все улики и все подозрения будут против него, и милиция появится в доме, как только факт убийства будет обнаружен. И уж карабин никогда не оставил бы в таком виде, чтобы при первом взгляде и дураку стало ясно, что к чему. А поскольку временное помешательство тоже исключалось, не приходилось сомневаться, что Омельченко к убийству Хлесткина не имеет никакого отношения. И еще мне почему-то показалось, что все происшедшее настолько продумано, что вежливому майору надо хвататься не за первые попавшиеся улики, а сначала задуматься над тем, что они слишком очевидны, чтобы привести к истине.

«Начитался детективов», – оборвал я сам себя и вздрогнул от срывающегося голоса Надежды Степановны:

– А то, что я всю ночь рядом с ним находилась и готова голову наотрез… Это во внимание приниматься будет?

– Почему же? – майор протянул карабин сержанту. – Заверни во что-нибудь… Вы берете на себя соответствующую ответственность за свои показания, мы сопоставим их с другими показаниями и… сделаем соответствующие выводы.

– Так мне, значит, что? – голос Омельченко угрожающе окреп и загремел чуть ли не в полную силу. – Собираться?

– Соответственно.

Мне показалось, что майор с интересом всматривается в Омельченко.

– Оформим изъятие, возьмем показания, и в интересах следствия я вас, Петр Семенович, сами понимаете, вынужден задержать. Пока временно.

– Оформляй, – Омельченко демонстративно уселся за стол, придвинул к себе пустую кружку. – Надежда, налей чаю на дорожку. Не боись, еще извинения попросят.

Неожиданно он уставился на меня и, тяжело роняя слова, выдал:

– Слышь, Алексей, Серега-то прав. Кто здесь находился, того и работа. Остальное, сам понимаешь, исключается на все сто. Надежда рядом, она… – он кивнул в сторону Ирины, – скорее всего, понятия не имеет, с какой стороны он заряжается. Что у нас в остатке? – Он повернулся к майору. – Вы Омельченко за дурака не держите. С самого начала у меня мысля имелась, что здесь что-то не то. Концы не сходятся. – И снова он повернулся ко мне. – Больно ловко ты из себя простофилю состроил. Не хуже, чем в театре… Знаешь, что мне сейчас в голову брякнуло? Стреляли от баньки, а там ты. Так? Интересное совпадение? Ты, майор, пошли пошарить насчет мелкашки. Я почти сразу выскочил, ему ее только выкинуть оставалось. Если, конечно, рядом никого не было. Пошарь, пошарь, глядишь, сразу все на места поставишь.

Майор с таким же интересом, с каким минуту назад смотрел на Омельченко, уставился теперь на меня, и мне почудилось в его взгляде что-то не то насмешливое, не то снисходительное. Я посмотрел на Ирину. Она, нахмурившись, смотрела прямо на меня.

«Н-да… положеньице. Не лучше, чем у Омельченко. Попробуй докажи, что ночью не вставал, карабина не брал, в Хлесткина не стрелял. Я ведь даже понятия не имею, где он проживает. Вернее, проживал». Я вдруг почувствовал, что растерянно улыбаюсь, и, торопясь, как бы улыбку не отнесли на счет если не полного моего идиотизма, то уж на счет бесчувственности или, не дай бог, неумело скрываемого торжества, я забормотал:

– Петр Семенович, я понимаю, конечно, ваше состояние… Я, например, совершенно уверен, что вы ни малейшего отношения… Мы до двух часов с Надеждой Степановной проговорили, потом я часа два не мог уснуть. Никто никуда не выходил. Вы, естественно, можете думать, что я… Но мне-то зачем? Я даже не знаю, где он живет…

Наверное, то, что я бормотал, выглядело наивно, но холодная ненависть во взгляде Омельченко, устремленном на меня, исчезла, и он опустил голову.

– Черт тогда, что ли? – проворчал он и, подумав, добавил: – Ладно, разберемся. Снимай, Николай Николаевич, отпечатки, допрашивай, проверяй. Мне бояться нечего. С Хлесткиным мы друзьями-приятелями не были, но и стрелять мне в него резону ни на копейку. Что я, придурок полный? Если бы я, так я бы этот карабин… Ни одна твоя экспертиза иголку бы не просунула.

– За придурка я тебя не держу, скорее наоборот, – загадочно сказал майор и повернулся к сержанту: – Садись, пиши…

* * *

Часа через два, когда все формальности были выполнены и Омельченко увезли, я отпустил Кошкина, вытребовав с него заявление о приеме на работу в экспедицию в качестве подсобного рабочего. Забрал паспорт и авансировал небольшую сумму «на подготовительные сборы». С заявлением можно было отправляться в аэропорт, как только погодка утихомирится до состояния летной. Правда, появилась было еще одна загвоздка: вежливый майор запретил мне трогаться с места без его специального на то разрешения. Я не на шутку перепугался, что запрет этот может продлиться «до окончательного выяснения обстоятельств гибели гражданина Хлесткина». Но Птицын успокоил майора, высказав соображение, что, находясь на Глухой, я изолирован и заперт не хуже, чем в камере среднестатистического российского тюремного заведения. А когда майор и сержант вышли, добавил, что если бы против меня имелась хотя бы одна улика средней увесистости, мне бы не миновать проследовать вместе с Омельченко.

К этому времени в доме мы остались втроем – я, Птицын и Ирина, которая, впрочем, почти сразу удалилась в свой летник. Надежда Степановна напросилась поехать с мужем, и в доме с ее отъездом воцарилась гнетущая нежилая тишина.

– Значит, так, – сказал наконец Птицын, когда затянувшееся молчание стало невыносимым. – Советов никому и никогда не даю, но порассуждать совместно согласен. Есть желание порассуждать?

– Только этим и занимаюсь в последнее время.

– Ну и какой, по-твоему, можно сделать вывод из всех этих событий?

– Что не имею к ним никакого отношения, – раздраженно ответил я и добавил: – А они ко мне почему-то начинают иметь.

– Может быть, не почему-то? – По-птичьи наклонив голову и вскинув рыжеватые брови, Птицын заглянул мне в глаза.

– Рассуждай дальше, – без особого интереса разрешил я. Присутствие Птицына становилось утомительным. Он минуты не постоял и не посидел спокойно. То подходил к стене и начинал внимательно ее рассматривать, то для чего-то заглядывал под лавку, то приподнимал половик, то подходил к окну и, прищурив один глаз, начинал вертеть головой, склоняя ее то в одну, то в другую сторону. Вот и сейчас он вдруг опустился на четвереньки и полез под стол.

– Пулю ищешь? – догадался я.

– Ее, – выглянул он из-под стола.

– А что это тебе даст?

– Внесу в душу стрелявшего заразу беспокойства.

– Почему он должен беспокоиться по поводу кусочка сплющенного свинца?

– Можно пустить слух о чудесах современной техники. Мол, пуля будет передана на сверхнаучную экспертизу, после чего с точностью установят ружье, из которого стреляли.

– У вас что, много дураков?

– Хватает. И еще, поимей в виду – любой преступник в глубине души уверен, что он оставил след, и этот след его рано или поздно выдаст.

– Узнает, что пуля у тебя, еще раз выстрелит.

– Прежде чем выстрелить, попытается разузнать подробности.

– По-моему, здесь у вас стреляют без предварительного выяснения.

– Здесь у нас стреляют, как правило, без промаха.

Я стал загибать пальцы:

– Ночь, снег, ветер, двойное стекло, я ошивался поблизости…

– Ну что, по-твоему, он должен был сделать в этом случае?

– Зачем стрелять, если не уверен в результате?

– А какой должен быть результат?

– Стреляет, значит, хочет попасть.

– Не всегда. Иногда стреляют, чтобы испугать. Иногда, чтобы поднять, выманить, предупредить, навести на ложный след, дать знать об опасности. И так далее.

– Думал об этом, не вижу смысла.

– Смысл имеется.

– Какой?

– Несколько смыслов.

– Каких?

– А вот над этим надо еще серьезно поразмышлять. Ты в курсе, что у нас тут случилось?

– Два года назад?

– Точно.

– Очень поверхностно.

– Ты что, не читал, что тебе Арсений Павлович написал?

– Ничего он мне не написал.

– Как не написал? Он мне звонил. Сказал, чтобы ты, перед тем как принять окончательное решение, еще раз внимательно перечитал все, что он тебе написал.

Я, наконец, вспомнил про блокнот «Полевого дневника», который так настойчиво подсовывал мне Арсений и про который я, торопливо засунув его в кармашек рюкзака, сразу позабыл. Был уверен, что там записаны наставления и советы, которыми я и без того был сыт по горло. Пристально поглядев на меня и догадавшись, что я понял, о чем речь, Птицын вдруг снова опустился на четвереньки и пополз к входной двери, у самого порога которой наконец отыскал то, что, как ему казалось, даст возможность взять на испуг неизвестного, покушавшегося вчера не то на жизнь, не то на душевное спокойствие и без того далеко не спокойного Омельченко.

– Никогда не надо опускать руки, – поучительным тоном заявил он и, зачем-то потерев маленький кусочек металла о рукав, бережно опустил его в карман.

– Слушай, ты действительно пишешь стихи? – не выдержав, спросил я.

По-моему, он слегка смутился.

– Случается.

Я решил его все-таки достать и нагло спросил:

– Хорошие?

– Черт его знает! – ничуть не обидевшись, сказал он. – Какие получаются. Разные.

– Прочтешь когда-нибудь? – с уважением к его откровенности и нежеланию обижаться спросил я.

– Не знаю. Как получится. Ладно, пошел распространять слухи о найденной улике. Решится с отлетом – загляни ко мне. Поделюсь соображениями насчет тех мест. Места в смысле возможности проживания серьезные. Даже не проживания – выживания, – поправился он и вышел, сильно хлопнув дверью.

«Весело начинается мое долгожданное поле», – подумал я и, не зная чем заняться, решил до прихода Надежды Степановны изучить советы и пожелания Арсения Павловича, заботливо записанные им в старенький «Полевой дневник». Я нехотя поплелся к месту своего временного ночлега, вытащил из-под стола рюкзак и полез в кармашек, в который, как я хорошо помнил, засунул блокнот. Меня подстерегала еще одна неожиданность – блокнота в рюкзаке не было. На всякий случай я перешуровал все содержимое рюкзака, осмотрел даже карманы куртки. Всем этим я занимался, можно считать, машинально, на всякий случай, поскольку в результате был заранее уверен. Раньше у меня никогда ничего не пропадало из тщательно застегнутого и завязанного рюкзака, поэтому я не стал даже размышлять над тем, где и когда я мог выронить никому не нужный блокнот, а сразу сосредоточился на том, кто и с какой целью его временно или навсегда позаимствовал. Круг подозреваемых был настолько невелик, что проверку можно было начинать, как говорится, «не отходя от кассы». Я ногой задвинул рюкзак под стол, пригладил взъерошенные волосы и направился к оклеенным обоями задоскам, за которыми, рядом с огромным сундуком, запертым на амбарный замок, располагалась задернутая выцветшей ситцевой занавеской дверь в небольшие задние сени, которые надо было миновать, чтобы войти в летник. Двумя решительными шагами я пересек сени, едва освещенные маленьким запыленным окошком, и постучал в дверь, сколоченную из двух широких толстенных досок. Не дождавшись ни приглашения, ни отказа, я потянул ее на себя. Дверь бесшумно отворилась.

– Я знала, что вы придете, – сказала она, не повернув головы и не шевельнувшись.

Сложив руки на коленях, она сидела у окна на высоком, грубо сколоченном табурете. Тонкий силуэт ее профиля, мягко окантованный ореолом снежного света, был так нежен и беззащитен, что у меня сразу вылетели из головы все заготовленные фразы, и я столбом застыл на пороге, не решаясь ни пройти, ни уйти, ни выдавить что-либо в объяснение своего появления.

В летнике было не так холодно, как я ожидал, хотя и гораздо прохладнее, чем в жарко натопленных комнатах основного жилья хозяев. Пахло здесь, как и там, травами, но дышалось гораздо легче. На старую, тщательно застланную койку была небрежно брошена дубленка, а рядом, у подушки лежал раскрытый «Полевой дневник», навязанный мне перед отъездом Арсением Павловичем.

– Хотите узнать, куда я выходила ночью? – спросила она каким-то безжизненно-бесцветным голосом.

Не отвечая, я подошел к койке и забрал принадлежавший мне блокнот.

– А… Это… – сказала она. – Не знаю, зачем и как он у вас. Только не вздумайте поверить тому, что там написано.

За все время, что я знал Арсения, он не произнес и слова неправды. По-моему, он просто органически не был способен на это. Обида за Арсения развязала мне язык.

– Прежде чем делать такие выводы, может, вспомним, как он здесь оказался? – сдерживая предательскую дрожь в голосе, спросил я.

– Я его взяла у вас из рюкзака. Хотела положить обратно, но не успела.

– Правда, хотели? – пробормотал я, снова поймав себя на том, что говорю не то, что хотел.

– Не хотела, но надо было. Иначе многого вы так и не поймете. И вообще… Стало окончательно ясно – вы ничего не знаете.

– А вы знаете? – не выдержав, спросил я.

На страницу:
6 из 9