Полная версия
Зона обетованная
– Чего делать-то будешь на Глухой?
Реакция моих собутыльников насторожила меня, но отступать было уже поздно.
– Я орнитолог, – пустился я в разъяснения, надеясь, что незнакомое слово придаст мне вес в их глазах. – Буду вести научные наблюдения, ходить в маршруты, фотографировать, записывать…
– На Глухой фотографировать? – испуганно спросил Рыжий.
– На Глухой тоже, – подтвердил я.
– Это самое… Оритолог… – спросил Хриплый. – По золоту или по другому чему?
– Птички, – объяснил ему Старшой.
– Что «птички»? – не понял Хриплый.
– Птичками он интересуется. Орнитолог. Если не врет, конечно.
– Зачем мне врать? – удивился я эрудиции окончательно проснувшегося бича и неожиданному его сомнению.
– Кто тебя знает? – сказал тот. – На опера ты, конечно, не тянешь. Опять-таки, какие сейчас птички на Глухой? Какие были, все на юг подались.
Все трое смотрели теперь на меня с явным недоверием. Я ничего не понимал.
– Меня лично интересуют те, которые остаются. – Я безуспешно пытался нащупать ускользающую почву. – Глухари, рябчики, кедровки…
– Сильно интересуют? – спросил Рыжий.
– В пределах адаптации к здешним условиям, – чувствуя, что терять мне уже нечего, нахально заявил я.
– Здешние условия для кого как, – согласился Старшой. – Одни живут, а другие никак не живут. Если не улетят, помереть могут. – Он внимательно посмотрел на меня и добавил: – Птички, естественно.
Хриплый хмыкнул, Рыжий отодвинулся в тень.
Я решил использовать запасной вариант.
– Тогда, мужики, есть другое предложение. Одного из вас – кто согласится – я оформляю…
Хриплый снова хмыкнул.
– Подождите… Я оформляю, и он летит со мной. Долетаем до места, разгружаемся. Во время разгрузки у него заболит живот: застарелый аппендицит, или схватит сердце, вплоть до инфаркта. Этим же рейсом он отправляется назад. За беспокойство оплачиваю по договоренности.
По этому варианту, на котором покоились мои надежды, я получал вертолет и оставался один. Что, в конце концов, и требовалось доказать.
– Видать, сильно тебе на Глухую надо? – спросил Хриплый.
– Сильно, – подтвердил я.
– Агдамчик из командировочных брал? – поинтересовался Старшой.
– Зачем из командировочных? Из своих.
– Много получаешь?
– Мне хватает.
Я еще пытался сохранить лицо и поэтому отвечал почти спокойно.
– Все-таки интересно, сколько сейчас получает молодой научный работник? – не отставал Старшой, и в его внезапно протрезвевших глазах я разглядел откровенную издевку.
«Посмотрим, что будет дальше», – решил я про себя и постарался изобразить самую широкую улыбку.
– Сто двадцать. Плюс коэффициент, конечно.
– Не густо, – серьезно посочувствовал Старшой и, достав из недр своей замызганной куртки толстую пачку купюр, отделил одну и протянул мне.
– Сдачи нет, – отказался я.
– Возьми себе. За то, что в магазин сбегал, – сказал он, припечатывая купюру к моему колену.
Хриплый заржал. Рыжий, высунувшись из темноты, тоже ощерил зубы.
«Пререкания грозят взаимными неприятностями», – оценил я сложившуюся обстановку и, неторопливо сложив купюру, сунул ее в карман, поднялся.
– Извиняюсь за беспокойство. Думал, понравимся друг другу. Не получилось.
– Не получилось, – подтвердил Старшой, внимательно глядя на меня.
Буквально несколько минут назад, рассматривая его, я был совершенно уверен, что он пьян и с трудом разбирается в окружающей обстановке. Сейчас передо мной сидел трезвый, настороженный и явно неглупый человек. Судя по всему, он мне не поверил. Или принял за кого-то другого. Почему? Выяснение этого, ввиду сложившихся обстоятельств, я решил отложить до лучших времен. Оставалось только попрощаться и уйти. Так я и сделал. Но даже в другом конце плотно набитого людьми здания я чувствовал из-под лестницы внимательный взгляд Хриплого. И еще краем глаза успел заметить подавшегося куда-то Рыжего.
У одной из лавок я отыскал минимум свободного пространства, перетащил туда рюкзак и, усевшись на него, крепко задумался. Итак, в самое ближайшее время мне надо было устроиться на ночлег, поесть и разыскать Птицына. Я решил сначала сходить в столовую, потом найти Птицына и с его помощью побеспокоиться о ночлеге. Но все мои планы тут же рухнули. Кто-то положил руку мне на плечо. Я оглянулся. Надо мной возвышался здоровенный красавец-мужик лет тридцати пяти с серыми смеющимися глазами.
– Здорово! – громыхнул он на все задыхающееся от спертости пространство зала. – Алексей ты будешь?
Я смотрел на него снизу вверх и от растерянности молчал.
– С института? – продолжал вопросительно грохотать он, обратив на нас внимание почти всех ожидающих. Глаза его лучились насмешливо-покровительственной и доброжелательной улыбкой.
– Опоздал, понимаешь. Пока машину выбил, звоню – прилетел, говорят, рейс. Я с ходу сюда. Груз твой где?
Совсем рядом мелькнуло удивленное лицо Рыжего. Он явно заинтересовался нашим разговором.
– Здравствуйте, – сказал я наконец и поднялся, все еще теряясь в догадках насчет того, кто же это все-таки такой. – Груз на площадке… А в чем, собственно, дело?
– В чем оно может быть? Забираем твой груз и ко мне. А там видно будет. Или не устраивает чего?
– Почему не устраивает… – я все еще боролся с растерянностью и не знал, что мне говорить и делать.
Незнакомец, перестав улыбаться, внимательно посмотрел на меня, и мне на мгновение показалась в его глазах едва уловимая напряженная настороженность. Но, видимо, все уразумев, он снова широко улыбнулся, и снова залучились, засверкали добрейшие серые глаза.
– А мне Арсений Павлович названивает. Помоги, говорит, моему парню. Сам-то он что? Болен? – И снова, перестав улыбаться, внимательно посмотрел на меня.
– Вы – Птицын! – с облегчением догадался я.
– Кто? – удивленно спросил незнакомец, приподняв в шутливом изумлении широкие брови. И сразу раскатисто захохотал. – Все бывало, – обратился он к следящим за нашим разговором соседям. – Но чтобы Омельченко за Серю Птицына приняли – кому расскажи, со смеху помрет.
Многие вокруг, очевидно, хорошо знали и Омельченко и Птицына, поэтому с готовностью засмеялись. И снова рядом мелькнуло хмурое лицо Рыжего.
– Извините, – сказал я. – О вас я тоже наслышан. Арсений Павлович о вас много говорил.
– Ну и как он говорил? Ничего? – спросил Омельченко и снова поглядел на стоящих вокруг людей, словно приглашая их принять участие в нашем разговоре.
– Говорил, если вы захотите помочь, то можно считать, дело в шляпе.
– Так и сказал? – почему-то чуть ли не шепотом спросил Омельченко.
– Что сказал? – не понял я.
– Про шляпу.
– Про шляпу – это я сам.
– Ясненько. А дело-то какое? – еле слышно спросил Омельченко.
– Он вам разве не говорил? – удивился я.
– Мне? – тоже удивился Омельченко. – Когда?
– Он же с вами по телефону говорил.
– А… а… – снова загрохотал Омельченко. – Так это он просил вообще помочь. А конкретно, мол, ты сам скажешь. Если захочешь.
– Почему не захочу? Еще как захочу.
– Вот и ладушки, – обрадовался Омельченко. И тут же спросил: – Ел?
– Собирался.
– Ночевать где-нибудь устроился?
– Тоже собирался.
– А груз, значит, на площадке?
Я согласно кивнул.
– А говоришь, помогать не надо, – засмеялся Омельченко. – Двинули?
* * *Через полчаса мы ехали к поселку в грузовике, загруженным моей экипировкой. Омельченко тесно придавил меня к дверке кабины и неожиданно надолго замолчал. Перед этим он говорил не переставая, смеялся, шутил. Но когда мы поехали, прочно замолчал, и я, используя это неожиданное молчание, попытался разобраться в навалившихся на меня за последний час впечатлениях.
С бичами, например, совершенно неясно. Чего они испугались? Вздернулись как ошпаренные, даже протрезвели. Особенно, когда я упомянул о Глухой. Может, действительно, прав Арсений – не надо было говорить о месте стационара? Но почему? Непонятно. Ладно, оставим выяснение этого вопроса на будущее и двинем дальше. Омельченко! Интересный мужик. Жизнерадостный, разговорчивый. Наговорил-то он много всего, а в голове почти ничего не осталось. Все о каких-то незнакомых мне людях, о каких-то событиях, может, и значительных с его точки зрения, но мне абсолютно ничего не говорящих. Сам я, по-моему, выложил ему гораздо больше. И про свои затруднения, и про работу, и про Арсения. Трудно быть не откровенным с таким жизнерадостным и доброжелательным человеком. Но, честно говоря, от его метаморфоз у меня голова шла кругом. То хохот, шум, слова льются безостановочно. То настороженная внимательность, задумчивое молчание. Вот как сейчас. Нервишки пошаливают? Странновато для такой мощной фигуры и для столь отдаленных, наверняка спокойных мест. Хотя кто его знает, может, характер такой?
Неожиданно из пелены густеющего снега, с трудом пробиваемого светом фар, возникли два человека с автоматами. Один из них поднял руку. Машина остановилась.
– Что везем? – спросил низенький краснолицый сержант приоткрывшего дверку шофера. – Документы.
– Своих не узнаешь? – очнулся Омельченко. – Ты меня сегодня уже проверял, сержант.
– Что за груз? – строго спросил тот, не меняя выражения своего курносого, мокрого от снега лица.
– Ученого вот встречали. Из города, из института. Вещички экспедиционные. Да ты не боись, в порту проверяли.
– Чернов, проверить груз, – приказал сержант своему напарнику.
– С чего это у вас такие строгости? – спросил я.
– Взрывчатка не так давно со склада на прииске пропала. Несколько ящиков увели деятели. Опять-таки, если подумать, кому она тут нужна?
– Может, рыбу глушить? – высказал я предположение.
– А чего ее глушить? – удивился Омельченко. – На протоку отъехал – руками бери. Понагнали милицию, солдат. Мое мнение – по документам что-то не сошлось. Кому она нужна, скажи на милость?
В кузове, судя по всему, крепко перешуровывали мою экипировку. Не побили бы приборы.
– Не скажите, Петр Семенович, – неожиданно подал голос до этого ни слова не сказавший шофер. – Взрывчатка, если где на шурфах старателю, да еще в зимнее время, так она на вес золота. Говорят, чуть ли не машину увезли.
– Так уж и машину! Наговорят теперь. Скоро пять машин окажется. Бесхозяйственность наша – и все дела. Поселок, как на ладони, – обратился он ко мне. – Все друг друга, можно считать, достоверно изучили. На кого будешь думать? Как скроешь? Вот то-то и оно. В основном приезжих шерстят. Старателям, которые выбираются или прибывают, тем вообще ступить не дают.
– Много их у вас? – поинтересовался я.
– Имеются. Не то чтобы очень, но есть. Сам подумай – как пришлому человеку на склад забраться, да вывезти, да спрятать? Все на виду. Это тебе здесь всё незнакомое пока. А я, к примеру, про каждого – что и как… Просто быть не может, чтобы стащили. Выдали проходчикам на перевыполнение, а списать забыли. Это у нас сплошь и рядом.
– Езжай! – махнул рукой неожиданно появившийся перед капотом сержант.
– Полмесяца, считай, никакого покоя, – проворчал шофер. – Туда едешь – проверяют, оттуда – шарят. Чего шарят? Не видишь, машина чья…
Мы поехали дальше. Омельченко снова замолчал. Я уже начал привыкать к резким переменам его настроения. Снова стал думать про бичей.
Просто не вовремя я им подвернулся. Обстановка для них не очень веселая. Нелетная погода, минимум комфорта при больших деньгах, а тут еще научный сотрудник со своими нелепыми, на их взгляд, предложениями. В общем – наплевать и забыть. Бичи как бичи. Хотя нет, явно не те птички. Слишком уж самостоятельные…
– На операцию он в городе ложится или как? – неожиданно спросил Омельченко.
«Выходит, Арсений ничего ему толком не рассказал?» – подумал я, а вслух сказал:
– В институте слухи, что собирается в Москву. Там у него профессор знакомый. Судя по всему, так оно и есть – слухам в нашей среде следует доверять.
– Да? – оживился Омельченко и даже сделал попытку заглянуть мне в лицо. – Это как, если по-простому, а не по-научному?
– Давно уже разговорчики проскальзывали на эту тему, а я их мимо ушей. Даже в голову не приходило, что Арсений Павлович может заболеть. Теперь сам убедился.
– Как, если не секрет?
– Еду вот с вами… Рабочего ищу. А мог бы уже с ним, в тайге…
– На Глухую, значит?
– На Глухую.
– Далеко.
– А ближе нам смысла нет.
* * *Машина остановилась у большого дома, окруженного солидными деревянными пристройками. Жилье было сработано несколько тяжеловесно, но зато добротно.
– Приехали? – поинтересовался я, покосившись на Омельченко.
А тот словно позабыл и о моем существовании, и о том, что машина уткнулась в громадные ворота. Шофер, видимо привыкший к перепадам в настроении Омельченко, сидел с безразличным видом. Неподвижный Омельченко с какой-то тупой задумчивой покорностью смотрел перед собой. Но вдруг передернулся весь, разом сбросил свое немощное оцепенение и громко спросил:
– Как насчет баньки? Уважаешь?
– С дороги разве… – заколебался я. Но, подумав, что бог еще знает, когда придется мне побывать в баньке, решил не стесняться и добавил: – Уважаю. Очень даже.
– Такой бани, как у меня, Алексей, больше ни у кого, – серьезно сообщил Омельченко. – Мать! – весело закричал он на всю улицу.
Из дома, приоткрыв дверь, выглянула красивая женщина.
– Чего орешь? До дома дойти некогда? Чего тебе?
Она улыбалась, придерживая на груди полы накинутого на плечи тулупчика.
– Топи баню! – по-прежнему на всю улицу приказал Омельченко. – Гость у нас баню уважает.
– Чего это посеред недели? – удивилась женщина.
Я попытался вмешаться:
– Вы не беспокойтесь, пожалуйста. Какая сейчас баня?
– Разговорчики! – прикрикнул на меня и на жену, раскрывавшую перед машиной ворота, Омельченко. – Чтобы одна нога здесь, другая там.
Женщина скрылась, машина въехала во двор. Мигом поскидали мы в какую-то из пристроек мой груз. Потом Омельченко потащил меня и шофера в дом. Завертелась обычная в таких случаях карусель слов, ответов, расспросов, взаимных неловкостей и взаимного усердия с этой неловкостью справиться. Шофер вскоре, сославшись на дела, ушел, а немного погодя приспела баня. Помню, я еще подумал: «Что-то больно быстро истопили. Наверное, на скорую руку, кое-как».
Баня оказалась отменной. В предбаннике густо пахло устилавшими пол пихтовыми лапами, березовым веником, раскаленными до пузырящейся смолы лиственничными бревнами. А когда Омельченко, гоготнув от жара, плеснул на камни из какого-то особого ковша маслянистой зеленоватой жидкости – явственно и горячо запахло травами, медом и чем-то летним, невообразимо далеким от этих притундровых, заносимых снегом мест…
Я орал от восторга и жара, хлестал веником по огромному малиновому телу Омельченко, потом он хлестал меня; мы выскакивали, задыхаясь, во двор, бегали под плотно несущимся снегом, ложились в него в блаженном изнеможении, соскакивали, возвращались в обжигающее пахучее нутро баньки и снова махали вениками. Наконец Омельченко сдался.
– Ну, ты здоров, – уважительно сказал он, выплескивая на меня тазик холодной воды. – Что значит годы. Сердце крепче, кровь чище. А у меня голова закружилась. Ты домывайся, я пойду.
Он ушел, а я, донельзя довольный, что пересидел такого великана, принялся неторопливо мыться в пахучей полутьме. Сонное безразличие навалившейся усталости начисто отбило мое недавнее желание еще раз поразмышлять надо всеми сегодняшними событиями. Утренний разговор с Арсением я уже вспоминал как нечто давнее и незначительное. Трудный перелет тоже забылся, встреча с бичами казалась смешным недоразумением. Пожалуй, только Омельченко своей могучей плотью заполнил сузившееся пространство моего засыпающего воображения. «Интересно… – лениво раздумывал я, одеваясь. – Живут же такие люди… Им бы где-нибудь на виду, в центре делами ворочать. У них силы черт знает на что хватило бы. А он – здесь… Что у него здесь? Дом, заработок, жена красивая. Немало, конечно. Но ведь человечище какой! С его силами… Неужели он уже ничего не хочет? А может, хочет, да только я этого не знаю?» Я вспомнил его неподвижность и задумчивость, которая внезапно стирала его оглушительную жизнерадостность, и решил, что мужик он все-таки далеко не однозначный и вовсе не годится для скоропалительного прочтения. Почему я так решил, и сам толком не понял, но решил пока придерживаться именно этой версии.
Выйдя в просторный двор, я невольно отвернулся от несущихся навстречу снежных хлопьев. Предсказанное диспетчером долгое ненастье торопилось заявить свои права. Судя по всему, привычно опережая сроки, начиналась бесконечная здешняя зима. Ждать несколько суток в переполненном аэровокзальчике – та еще перспективка. Как тут не порадоваться заботе Арсения, поручившего меня покровительству Омельченко. Не было бы Омельченко, не было бы баньки, не было бы этого уютного теплого дома, где так вкусно пахло едой и травами.
Следы Омельченко уже занесло снегом, поэтому я двинулся к дому наугад. Зашел за угол не то гаража, не то сарая и оказался у самых окон дома. Яркий свет из них освещал сумасшедшую круговерть снега. В одном из окон я разглядел хлопотавшую у стола хозяйку. Тут же стоял Омельченко и что-то рассказывал. Мне даже послышался его громкий голос, что было, конечно, очень сомнительно, ввиду толстенных бревенчатых стен и наглухо законопаченных двойных рам. Омельченко засмеялся, запрокидывая голову. Засмеялась и жена. Удивительно подходили они друг к другу. Во всяком случае, в этом отношении задумываться ему, кажется, причин не было.
Я двинулся дальше. Мелькнули яркие, увешанные коврами стены другой комнаты. «Спальня хозяев», – решил я. Следующим было окно комнаты, в которой Омельченко устроил меня. Я узнал «веселенький», изображавший груду настрелянной неведомым охотником дичи, натюрмортик на стене, огромный тяжелый шкаф справа от дверей, стол посередине комнаты. У стола спиной ко мне стояла женщина и что-то внимательно рассматривала. Ладная фигурка, светлые, рассыпавшиеся по плечам волосы. Женщина нагнулась. На спинке стула у стола висела моя кожанка. В одном из ее карманов был бумажник, в другом документы. Мельком посмотрев документы, она положила их на место и достала бумажник. Я с тревогой подумал о командировочных и подотчетных на непредвиденные расходы. Да еще моя двухмесячная зарплата была там же. Хорош я буду. Но она только заглянула в бумажник и положила его на место. Деньги ее, судя по всему, не интересовали. А что ее интересовало? Кто она? Откуда? Омельченко о ней ничего не говорил. О её присутствии в доме я даже не подозревал. Словно почувствовав мой взгляд, она неожиданно обернулась, и я невольно отпрянул назад, не сообразив, что с яркого света меня, притаившегося в темноте, ей нипочем не разглядеть. И все-таки она внимательно и долго смотрела в окно, словно прислушивалась к чему-то или пыталась что-то увидеть. Показалась она мне очень красивой. Снег, слезивший окна, отблески красноватого света, падавшего на нее из-под абажура, наверное, приукрашивали мои впечатления. Но даже со всеми скидками на преувеличения, оптические эффекты и ошеломленность было совершенно очевидно, что основания для подобных впечатлений у меня были. Буквально все – глаза, овал лица, поворот головы, фигура… В таких влюбляются мгновенно и серьезно. Женщина отвернулась от окна и отошла в дальний конец комнаты. Там стоял мой рюкзак. Она присела перед ним… Судя по всему, со мной знакомились основательно. Правда, пока заочно и, мягко скажем, не совсем дозволенными методами. Особого восторга у меня это не вызвало. Я лихорадочно размышлял, что же мне делать? Зайти и застать ее? Спросить про нее у Омельченко? Она не признается или придумает что-нибудь. Может, зайти, молча забрать вещички, поблагодарить за баньку и отправиться в тот же аэропорт? Далековато. И груз мой уже здесь. Все-таки надо зайти и поинтересоваться – в чем дело?
Я двинулся было к дверям, и тут раздался выстрел. Звякнуло разбитое стекло окна, и почти тотчас во всем доме погас свет. Прижавшись к стене, я оглянулся в сторону выстрела. Глаза от недавнего света еще ничего не различали, в лицо хлестал снег. Почему-то пригибаясь, я побежал к баньке – показалось, стреляли с той стороны. За банькой, действительно, кто-то недавно стоял – снег быстро заносил чьи-то следы. Следы вели к забору. Во всех соседних дворах надрывались собаки. Я посмотрел в сторону дома. Окно, сквозь которое я разглядывал Омельченко, было отсюда как на ладони. Очевидно, стрелявший дождался, когда я скроюсь за углом сарая, и считая, что вот-вот войду в дом, выстрелил. Дела! Не подстрелили ли Омельченко? Веселенькие события. Да еще мои следы под самым окном. В лучшем случае попаду в свидетели, в худшем – в подозреваемые. Что же теперь делать?
В это время раздался негромкий голос Омельченко:
– Алексей, а Алексей?
– Здесь, – отозвался я, делая шаг на голос.
Мы встретились посреди двора, и я невольно подумал, что если стрелявший, вместо того, чтобы убежать, залег где-нибудь поблизости, мы представляем для него неплохую мишень даже в этой снежной круговерти и темноте. Неприятное ощущение враждебного взгляда, упершегося в спину, заставило меня невольно поежиться.
– Ничего не слышал? – спокойно спросил Омельченко.
– Вроде стреляли? – ответил я вопросом на вопрос, решив пока не выдавать, что знаю про этот выстрел немного больше.
– Было дело, – подтвердил Омельченко и двинулся к дому.
Я подумал, что сейчас он увидит мои следы под окном, и кто знает, что придет ему тогда в голову.
– Кажется, совсем рядом стреляли, – сказал я, оставаясь на месте. – Только вышел – бац! Я даже испугался.
– Чего тебе пугаться? – остановился Омельченко. – Не в тебя, в меня стреляли.
– В вас?
– Ну. Я же лесник. По должности в этих местах не раз кому-нибудь поперек окажешься. А народ здесь крутой: чуть что – за ружьишко. И раньше так было, а сейчас того хужей.
Ветер рванул с какой-то неистовой силой. Снег хлестко лепил в лицо. Омельченко, стоявшего в нескольких шагах от меня, почти не было видно. «Какие там теперь следы? – подумал я. – Никаких следов. Ничего не надо объяснять… Впрочем, и про незнакомку, изучавшую мои документы, теперь не спросить. Откуда, скажет, у тебя такие сведения? Как разглядел? Из баньки? Надо каким-нибудь другим путем разобраться в этом вопросе». Я шел за Омельченко, думал обо всем этом и чувствовал, что снова проникаюсь к нему симпатией. Наверняка он не знал про то, что творилось в «моей» комнате. Может, подруга жены какая-нибудь? Он и знать не знает, чем она там занималась.
«Вообще-то многовато событий для одного вечера, – решил я. – И загадок тоже».
На крыльце Омельченко остановился и крепко взял меня за плечо.
– Понимаешь, Алексей, – тихо сказал он, – жинка у меня там… Надежда Степановна. Баба есть баба. Боится, плачет. А что я могу поделать?
Он замолчал.
– Может, уехать вам отсюда, если так все? – неуверенно предложил я, не зная, к чему он клонит разговор.
– Уехать? – удивился Омельченко. – Да нет, Алексей. Такие, как я, не уезжают. Таких или ногами вперед выносят, либо они по-своему все поворачивают. Понял?
Скрытая сила и даже угроза прозвучали в его тихом голосе. «А ведь я недавно именно так о нем и подумал, – вспомнил я. – Такие не бегают».
– Скажем, сосед пьяный во дворе шебутится, – предложил Омельченко. – Стрельнул по пьянке в белый свет. Ты подтверди. Не то всю ночь реветь будет. А, Алексей? Как человека прошу.
– Так она завтра узнает, что не сосед.
– Узнает, – согласился Омельченко. – Хреновато это я придумал. Другое что надо.
Я искренне сочувствовал ему сейчас. Понравилось, что переживал он не за себя, а за жену. «Нелегко дается мужику здешняя жизнь…»
– Ладно, – вдруг сказал Омельченко. – Чего придумывать. Что было, то было. Пошли. Обойдется, перемелется.
Мы вошли в дом.
* * *Разбитое выстрелом окно было плотно завешено одеялом. И больше никаких следов, которые могли бы выдать недавнее происшествие.
Вопреки предсказаниям Омельченко, жена и слова не сказала. Ни слез, ни истерик, ни объяснений. Поставила на стол огромное блюдо дымящихся пельменей и совершенно спокойным голосом сказала:
– Наваливайтесь, пока горячие.
Села рядом, посмотрела на мужа, на меня и неожиданно улыбнулась, видимо, по-женски угадав мою растерянность.
– Видите, как у нас… – сказала она. – Не сказать, чтобы скучно живем. Конечно, не как в городе…
Не докончив фразу, она замолчала, глядя, как муж сноровисто разливает из графина золотистую настойку.
– Я их все равно достану, – с неожиданной угрозой и злостью сказал Омельченко.
– Ну, достанешь, – спокойно согласилась жена.
– Достану, достану, – уверенно подтвердил Омельченко.
– А потом еще кто-нибудь… – тихо сказала она, глядя в сторону.