Полная версия
Она подняла голову, услышав, как радостно вскрикнула мать. Мужчины со стадом возвращались домой. Овцы брели покачиваясь, сонные после обильной еды и долгого перегона.
– Хороший день, – крикнул издалека дядя Фадвы. – Трава такая, что лучше не бывает.
Скоро мужчины сидели за ужином, руками отрывая куски хлеба и сыра. Женщины подносили еду, а потом ушли в свой шатер, чтобы там съесть то, что осталось. Муж благополучно вернулся, и настроение Фатимы заметно улучшилось; она смеялась со своими невестками и восхищалась младенцем, которого кормила одна из них. Фадва молча ела и не сводила глаз с мужского шатра и крепкой спины отца.
Позже вечером Абу Юсуф отвел ее в сторону:
– Мы прошли мимо того места, о котором ты говорила. Я внимательно смотрел, но ничего не увидел.
Фадва кивнула; она расстроилась, но нисколько не удивилась. Она и сама уже начала сомневаться в существовании дворца.
Абу Юсуф улыбнулся, глядя на ее расстроенное лицо:
– Я тебе рассказывал о том, как видел целый караван, которого на самом деле не было? Мне было тогда столько же лет, сколько тебе. Как-то утром я пас овец и вдруг увидел огромный караван, который спускался ко мне по склону холма. Человек сто, не меньше, и они подходили все ближе и ближе. Я видел глаза людей и слышал дыхание верблюдов. И я побежал домой, чтобы рассказать своим. А овец оставил на пастбище.
Фадва широко раскрыла глаза. Такого легкомыслия она от него не ожидала, хотя он и был тогда совсем молод.
– Когда я вернулся вместе с отцом, от каравана не осталось и следа. И от моих овец тоже. Мы весь день разыскивали и собирали их, а некоторые охромели, карабкаясь по камням.
– А что сказал тебе отец?
Даже спрашивать было страшно. Карим ибн Мурхаф аль-Хадид умер задолго до ее рождения, но рассказы о его тяжелом нраве стали в их клане легендой.
– Сначала ничего не сказал, просто выпорол меня. А позже он рассказал мне свою историю. Как однажды, еще маленьким, он играл в женском шатре и вдруг поднял глаза и увидел незнакомую женщину, одетую в синее. Она стояла на границе стойбища, улыбалась и тянула к нему руки. Он даже услышал, как она зовет его и просит поиграть с ней. Девчонка, которой поручили следить за малышом, уснула. Он спокойно вышел из шатра и пошел за женщиной в пустыню – один, в самый летний полдень.
– И он выжил! – ахнула Фадва.
– Едва выжил. Они искали его несколько часов, и за это время у него уже кровь закипела. Он потом долго болел. Он сказал мне, что поклялся бы именем отца, что женщина была настоящая. А сейчас, – улыбнулся он, – у тебя появилась история, которую ты будешь рассказывать своим детям, когда они прибегут к тебе и станут кричать, что видели озеро чистой воды посреди высохшей долины или стаю джиннов в небе. Вот тогда ты и расскажешь им о прекрасном сверкающем дворце и о своем ужасном, упрямом отце, который отказался тебе поверить.
– Ты знаешь, что я такого никогда не скажу! – улыбнулась Фадва.
– Может, и не скажешь. А теперь, – он поцеловал ее в лоб, – иди доделывай свою работу, дочка.
Он смотрел ей вслед, пока она шла к женскому шатру. Улыбка его сначала потускнела, а потом и вовсе погасла. Он не был честен с дочерью. Рассказы о караване и приключении его отца были правдивыми, но днем, гоня овец через холм, Абу Юсуф оглянулся и на секунду ослеп при виде сверкающего дворца в долине. Он моргнул – и видение исчезло. Он долго смотрел на пустое место и убеждал себя, что это солнечный свет сыграл с его зрением злую шутку. И все-таки он был потрясен. Как и говорила дочь, дворец не был похож на размытый, колеблющийся в воздухе мираж; Абу Юсуф ясно различил мельчайшие подробности: шпили и зубчатые стены и чисто выметенный внутренний двор. А чуть в стороне от распахнутых ворот стоял человек и смотрел прямо на него.
6
Был уже конец сентября, а безжалостная летняя жара все не хотела сдаваться. В полдень улицы города становились почти безлюдными: все норовили спрятаться в тени под каким-нибудь навесом. Камни и кирпичи Нижнего Ист-Сайда, весь день впитывавшие жар, на закате начинали отдавать его. Железные трясучие лестницы на задних стенах домов превращались в вертикальные спальни: жильцы вытаскивали свои матрасы на площадки или укладывались спать на крышах. Воздух напоминал горячий протухший бульон, и вдыхать его можно было только через силу.
Десять дней покаяния были совсем невыносимыми. Синагоги стояли полупустые: многие предпочитали молиться дома, где можно хотя бы открыть окно. Канторы с побагровевшими лицами пели всего для нескольких самых набожных прихожан. В Иом-кипур, праздник праздников, некоторые молящиеся, ослабленные жарой и постом, падали в обморок прямо во время службы.
Впервые со времени своей бар-мицвы равви Мейер не соблюдал пост в Иом-кипур. Старикам это дозволялось, но равви все равно тяжело переживал такую уступку возрасту. Он всегда считал пост кульминацией трудной духовной работы, проводимой за Десять дней покаяния, символом очищения души. И вот в этом году он вынужден был признать, что его тело чересчур ослабло. Соблюдение поста стало бы теперь «плохой записью» в Книге жизни, знаком суетности и отказом смиряться с законами реальности. Сколько раз он сам предостерегал свою паству от этого греха? И все-таки завтрак в день Иом-кипура не доставил ему никакого удовольствия, а лишь вызвал неясные угрызения совести.
Немного утешало только то, что еды было очень много: за последнее время у Голема появилось новое увлечение – кулинария.
Собственно, это была идея самого равви, и он упрекал себя только за то, что не подумал об этом раньше. Впервые она пришла ему в голову, когда он однажды зашел в пекарню и в задней комнате заметил молодого человека, который скатывал тесто в жгуты, а потом заплетал их в косички, чтобы испечь праздничные халы. Буханка за буханкой выходили из его ловких рук. Быстрые, почти автоматические движения говорили, что он делает эту работу уже не первый год, и в тот момент равви показалось, что сам парень чем-то похож на голема. Правда, големы не едят, но это же не значит, что они не могут печь?
В тот же день он принес домой толстую и солидную книгу на английском и вручил ее Голему.
– «Сборник рецептов Бостонской кулинарной школы», – удивленно прочитала она и с трепетом открыла толстый том.
К ее удивлению, книга оказалась простой, практичной и ясно написанной. В ней не было ничего непонятного – только ясные и подробные инструкции. Она вслух читала названия блюд равви, сначала по-английски, а потом на идише, и очень удивилась, когда он заявил, что даже не слышал о многих из них. Как выяснилось, он никогда не пробовал ни финдонскую пикшу – судя по всему, как-то особенно приготовленную рыбу, – ни ньокки а la romaine, ни картофель дельмонико, ни один из сложных омлетов с непроизносимыми названиями. Она тут же объявила, что приготовит ему обед. Может, жареную индейку со сладким картофелем и молодой кукурузой? Или суп из омара на первое, классический бифштекс на второе и клубничный пирог на десерт? Равви поспешно, хоть и с некоторым сожалением, объяснил ей, что все эти блюда слишком дорогие для их скромного хозяйства, а омар – еще и не кошерный. Может, стоит начать с чего-нибудь попроще, а потом уже переходить к подобным деликатесам. Он, например, давно уже мечтает о свежеиспеченном кексе к кофе. Как она считает, это не слишком сложно для начала?
И вот на следующее утро женщина вышла из дому и отправилась в бакалейную лавку на углу. На полученные от равви деньги она купила яйца, сахар, соль, муку, несколько пакетиков со специями и упаковку очищенных грецких орехов. Впервые со времени своего прибытия в Нью-Йорк она оказалась на улице совершенно одна. Она успела привыкнуть к окрестностям, потому что вот уже несколько недель они с равви выходили на прогулки, – он наконец решил, что ее потребность в жизненном опыте куда важнее соседских сплетен. Во время таких прогулок он не спускал с нее глаз. По ночам ему стало часто сниться, что он теряет ее в толпе, потом в панике ищет, бегая по улицам, а потом находит в окружении разъяренной толпы, громко требующей уничтожить ее.
Конечно, женщина чувствовала эти сны, хоть и не читала их так ясно, как его мысли в часы бодрствования. Но она понимала, что равви боится за нее и немного боится ее. Она огорчалась и старалась об этом не думать. Какая польза от того, что она станет носиться со своей печалью и одиночеством?
Истово выполняя все инструкции из книги, она испекла кекс, и первая попытка оказалась удачной. Ее приятно удивила простота задачи и волшебное превращение бесформенного жидкого теста во что-то плотное, теплое и ароматное. Равви съел два куска и объявил, что никогда не пробовал кекса вкуснее.
Днем она опять вышла из дому и накупила новых продуктов. Проснувшись на следующее утро, равви обнаружил, что весь стол в гостиной заставлен разнообразной выпечкой. Там были булочки и пончики, горы печенья и высокая стопка блинчиков. Плотная, пахнущая пряностями буханка оказалась коврижкой.
– Я и не думал, что можно столько всего наготовить за одну ночь! – воскликнул он весело, но она, разумеется, почувствовала его смятение.
– И вы не рады.
– Ну, может, не надо было печь так много, – снова улыбнулся он. – У меня ведь всего один рот и один желудок. Жалко будет, если все это зачерствеет и испортится. И знаешь, надо быть немного поэкономнее. Здесь ведь продуктов на целую неделю.
– Простите меня. Конечно, я даже не подумала…
Охваченная стыдом, женщина отвернулась от стола. А она-то, глупая, гордилась своими успехами! И ей было так приятно работать, проводить всю ночь в кухне, отмерять, смешивать, следить за маленькой духовкой, затопляющей и без того душную комнату своим жаром. А теперь ей было противно смотреть на результаты своего труда.
– Я все делаю не так! – с горечью выкрикнула она.
– Дорогая, не стоит себя корить, – поспешил успокоить ее равви. – Конечно, такие заботы для тебя внове, это я живу с ними не один десяток лет! – Вдруг ему в голову пришла удачная мысль. – И потом, все это не пропадет. Ты согласна поделиться с другими этими вкусными вещами? У меня есть племянник Майкл, он сын моей сестры. Он управляет общежитием для только что прибывших иммигрантов, и ему каждый день надо кормить много-много ртов.
Ей хотелось сказать, что она испекла все это для равви, а не для каких-то чужих людей, но она понимала, что ей великодушно предлагают выход из неловкого положения.
– Конечно. Я буду рада.
– Ну и хорошо, – улыбнулся равви. – Давай сходим вместе и отнесем все это. Пора тебе поговорить с кем-нибудь, кроме мясника и бакалейщика.
– Вы думаете, я готова?
– Да.
Она взволновалась так, что ей трудно было устоять на месте.
– Какой он, ваш племянник? Что я ему скажу? А что он обо мне подумает?
Равви рассмеялся и поднял руку, чтобы остановить этот поток вопросов:
– Во-первых, Майкл – очень славный мальчик. Вернее, славный человек, потому что ему уже почти тридцать. Я уважаю его и восхищаюсь той работой, что он делает, хотя мы на многое смотрим по-разному. Жаль только, что… – Он замолчал, но сразу же вспомнил, что она все равно что-то поймет и почувствует, поэтому лучше объяснить, а не оставлять ее в замешательстве. – Когда-то мы с Майклом были очень близки друг с другом. Моя сестра умерла, когда он был еще маленьким, и мы с женой вырастили его. Много лет он был нам как сын. А потом… потом мы наговорили друг другу много горьких слов. К сожалению, это обычное непонимание между молодыми и старыми. И мы так до конца и не помирились. Теперь мы видимся гораздо реже.
Женщина понимала, что на самом деле все гораздо сложнее: не то что равви специально умолчал о чем-то, но просто она не в силах понять многое из случившегося между ним и племянником. Уже не впервые она почувствовала, какая глубокая пропасть разделяет их: его, прожившего больше семи десятков лет, и ее, чей опыт в жизни ограничивается одним месяцем.
– А насчет того, что вы скажете друг другу, ты не волнуйся, – продолжал равви. – Вам ведь не обязательно вести долгую беседу. Просто объяснишь ему, что за продукты мы принесли. Он тебя, конечно, спросит, откуда ты и как давно приехала в Нью-Йорк. Наверное, нам стоит немного порепетировать твои ответы. Скажешь ему, что недавно овдовела, что жила в городке недалеко от Данцига и что я – твой социальный помощник. Это ведь примерно соответствует истине.
Улыбка его была грустной, и она догадалась, что он сам не совсем верит в то, что говорит.
– Мне очень жаль, что ради меня вам придется лгать своему племяннику. Я этого не хочу.
Равви помолчал немного.
– Я только начинаю понимать, дорогая, что ради тебя мне придется… я должен буду делать очень многое. Но это мое решение. И ты должна простить мне небольшое сожаление, которое я почувствую, когда ради большой правды мне придется пойти на маленькую ложь. Ты и сама должна этому научиться. – Он еще помолчал, а потом продолжил: – Я еще не знаю, сможешь ли ты жить нормальной жизнью среди других людей. Но ты должна понять, что для этого тебе придется лгать всем, кого ты знаешь. Ты никому и никогда не должна рассказывать, кто ты на самом деле. Это большая тяжесть и ответственность, и я никому бы такого не пожелал.
Теперь замолчали они оба.
– Я о чем-то таком уже думала, – сказала наконец женщина, – только не до конца. Наверное, мне просто не хотелось верить в это.
Глаза у равви были влажными, но голос звучал ровно:
– Возможно, со временем эта ложь будет даваться тебе легче. И я стану помогать тебе, как смогу. – Он отвернулся и смахнул с глаз слезы и повернулся к ней уже с улыбкой. – А сейчас давай подумаем о чем-то более приятном. Я ведь должен буду представить тебя племяннику и назвать твое имя.
– У меня нет имени, – нахмурилась она.
– Вот и я о том же. Давно надо было назвать тебя как-то. Хочешь сама выбрать себе имя?
Женщина немного подумала, а потом твердо сказала:
– Нет.
Равви не ожидал такого ответа.
– Но тебе ведь нужно имя.
– Знаю, – улыбнулась она, – но я хочу, чтобы его выбрали вы.
Ему хотелось возразить. Он надеялся, что, если она сама выберет имя, это станет первым шагом к независимости. Но потом ему в голову пришла другая мысль: ведь Голем во многих отношениях еще дитя, а дети не выбирают себе имена сами. Эта честь достается их родителям, и она поняла это быстрее и лучше, чем он.
– Хорошо, – согласился равви. – Мне всегда нравилось имя Хава. Так звали мою бабушку, а я ее очень любил.
– Хава, – медленно повторила женщина.
Звук «х» был легким и воздушным, «ава» напоминало вздох. Она несколько раз негромко повторила слово, будто пробуя его на вкус. Равви с любопытством наблюдал за ней.
– Тебе нравится? – спросил он.
– Да, – ответила она.
Ей правда нравилось.
– Тогда оно твое. – Он поднял над ее головой руки и закрыл глаза. – Господи, Боже наш, Оплот жизни и Защита нас из поколения в поколение, помоги дочери своей Хаве. Пусть жизнь ее протекает в мире и благоденствии. Пусть и она будет помощницей и отрадой для своих близких. Дай ей силы и мужества идти своей дорогой, которую Ты проложил для нее. Да будет такова благословенная воля Твоя.
– Аминь, – едва слышно прошептала женщина.
* * *Для Майкла Леви это был далеко не лучший день. Он стоял за своим заваленным бумагами столом с затравленным видом человека, на которого одновременно обрушился десяток неразрешимых проблем. В руке он держал письмо, сообщавшее, что, к сожалению, дамы, добровольно предлагавшие помощь в воскресной уборке, больше не смогут этого делать, потому что их Женская рабочая лига раскололась, вслед за чем была распущена, а вместе с ней и Благотворительный комитет. За десять минут до этого старшая сестра-хозяйка объявила, что часть прибывших на этой неделе иммигрантов больна дизентерией и чистое постельное белье вот-вот закончится. И, кроме того, он, как всегда, почти физически ощущал присутствие в спальнях наверху двух сотен вновь прибывших, за чье здоровье и благополучие он отвечал.
Еврейский приютный дом был своего рода промежуточной станцией для тех, кто только что прибыл из Старого Света и нуждался в короткой передышке, чтобы собраться с духом и силами перед прыжком в Новый. Их пребывание в доме ограничивалось пятью днями, во время которых их кормили, одевали и обеспечивали ночлегом. Через пять дней они должны были уйти, освобождая место для новых приехавших. Некоторые селились у родственников, другие становились торговцами вразнос, третьи нанимались на фабрики и спали в ночлежках, в засаленных гамаках по пять центов за ночь. По возможности Майкл старался, чтобы его подопечные не попадали на предприятия с самыми каторжными условиями, так называемые потогонки.
Майклу Леви исполнилось двадцать семь лет. У него было розовое пухлое лицо, словно обреченное на вечную молодость. Только глаза выдавали возраст: морщины и темные круги говорили о множестве прочитанных книг и об усталости. Он был выше своего дяди Авраама и издалека немного напоминал долговязое огородное пугало – результат нерегулярного питания и вечной беготни. Друзья шутили, что, со своими перепачканными чернилами манжетами и усталыми глазами, он больше похож на ученого, чем на социального работника. Он отвечал, что это вполне естественно, потому что на своей работе он узнает о жизни куда больше, чем узнал бы в любом университете.
Этот ответ звучал гордо, но было в нем и желание защитить себя. Его учителя, его тетка и дядя, его друзья и даже давно отсутствовавший в его жизни отец – все были уверены, что Майкл поступит в университет. И все они были поражены и разочарованы, когда юноша объявил, что хочет посвятить себя социальной работе и благополучию своих ближних.
«Конечно, все это очень хорошо и благородно, – говорил ему один из друзей. – Кто из нас не мечтает о том же? Но у тебя великолепные мозги. Используй их, чтобы помогать людям. Нехорошо, если мозги будут простаивать». Этот самый друг писал для Социалистической рабочей партии. Каждую неделю его подпись появлялась под новым, написанным ровно в срок шедевром, прославляющим человека труда или освещающим новые тенденции на рынке братской солидарности.
Майкл обижался, но твердо стоял на своем. Его друзья писали статьи, ходили на марши, а потом за кофе и штруделем спорили о будущем марксизма, но за их риторикой Майкл чувствовал пустоту. Он не винил друзей за то, что они выбрали легкий путь, но следовать их примеру не хотел. Он был слишком чист душою и честен и так и не научился обманывать себя.
Единственным, кто понимал Майкла, был его дядя Авраам. Но вот других перемен в жизни племянника он принять никак не мог.
– Где это написано, что человек должен отречься от веры своих предков ради того, чтобы делать добро? – спрашивал равви, с ужасом глядя на непокрытую голову Майкла и на аккуратно подбритые височки на том месте, где когда-то были пейсы. – Кто научил тебя этому? Эти философы, которых ты читаешь?
– Да, и я с ними согласен. Возможно, не во всем, но по крайней мере в том, что, пока мы держимся за старую веру, нам не найти своего места в современном мире.
Дядя горько рассмеялся:
– Да уж, этот чудесный современный мир, который победил болезни, бедность и коррупцию! Ради него стоит поскорее сбросить оковы!
– Ну конечно, еще очень многое в нем надо менять! Но жить прошлым тоже нельзя…
Он замолчал. Главное уже было сказано. Лицо дяди потемнело, и Майкл понял, что у него только два пути: пойти на попятную и извиниться или продолжать стоять на своем.
– Извини меня, дядя, но я так чувствую. Я рассматриваю то, что мы называем верой, и вижу только суеверие и рабство. Я говорю сейчас про все религии, не только про иудаизм. Они просто создают лишние границы между людьми и превращают нас всех в рабов наших фантазий в то время, когда надо жить здесь и сейчас.
– И ты считаешь, что я обращаю людей в рабство? – с каменным лицом спросил дядя.
Инстинкт велел Майклу воскликнуть: «Конечно же нет! Только не ты, дядя!» – но он удержал рвущиеся с губ слова. Не хватало еще усугублять нанесенное дяде оскорбление лицемерием.
– Да, к сожалению, это так, – подтвердил он. – Я знаю, сколько добра ты делаешь, дядя. Вспомнить только все твои визиты к больным! А тот случай, когда сгорел магазин Розенов? Но источником добрых дел должно быть инстинктивное желание блага, а не фанатичная приверженность к своей нации. Помнишь тех итальянцев, у которых была мясная лавка рядом с Розенами? Что мы сделали для них?
– Я не могу помогать всем! – отрезал равви. – Может, я и виноват в том, что забочусь только о своих соплеменниках. Но это тоже естественный инстинкт, что бы там ни говорили твои философы.
– Но мы должны бороться с ним! Зачем же углублять разделяющую нас пропасть, цепляться за древние законы и лишать себя радости преломить хлеб со своими соседями?
– Потому что мы евреи! – сорвался на крик равви. – Потому что мы так живем! А наши законы не позволяют нам забыть о том, кто мы, и дают нам силы! Ты так стремишься порвать со своим прошлым, а чем ты его заменишь? Как ты помешаешь злому началу одолеть доброе?
– Есть ведь законы общие для всех людей, – возразил Майкл. – Они гарантируют равенство для всех. Я не анархист, дядя, если ты этого боишься.
– Но атеист? Таким ты теперь стал?
Уйти от ответа было невозможно.
– Да, наверное, да, – кивнул Майкл и посмотрел в сторону, чтобы не видеть боль в глазах дяди. У него было такое чувство, словно он ударил старика по лицу.
Для примирения им потребовалось немало времени. Даже теперь, по прошествии нескольких лет, они виделись не чаще чем раз в месяц. Во время таких встреч разговор обычно шел о каких-нибудь приятных мелочах, а болезненные вопросы тщательно обходились. Равви поздравлял Майкла с каждым успехом и утешал при всех поражениях, которые случались нередко, – работа у мальчика была трудная. Когда предыдущий распорядитель, соглашавшийся принимать деньги только от еврейских социалистических организаций, уволился, приютному дому грозило скорое закрытие из-за нехватки средств. Майклу предложили занять эту должность, и тогда он своими глазами увидел десятки несчастных, заполнявших спальни второго этажа. Покрой их одежды, особым образом подстриженные бороды, растерянность на лицах – все выдавало в них людей, едва сошедших на берег с борта парохода. Такие в первую очередь становились жертвами обманщиков и жуликов. Майкл попытался разобраться с документами заведения, понял, что в них царит полный хаос, и согласился принять предложение. После чего, забыв о гордости, он отправился в местную синагогу и Еврейский совет с просьбой о деньгах. Они согласились помочь в обмен на разрешение вывешивать объявления о службах на доске в вестибюле, рядом с объявлениями о партийных митингах.
Майкл по-прежнему верил в то, что говорил своему дяде. Сам он в синагогу не ходил, никогда не молился и надеялся, что в один прекрасный день нужда в религии просто отпадет. Но он понимал, что такие перемены происходят медленно, и верил в пользу прагматизма.
Навещая племянника, равви замечал религиозные объявления на доске, но ничего не говорил. Похоже, его тоже печалило возникшее между ними отчуждение. Кроме друг друга, у них практически не было родных в этом мире: отец Майкла давным-давно переселился в Чикаго, оставив в Нью-Йорке кучу обозленных кредиторов, и, проживая в районе, где преобладали большие семьи, Майкл особенно остро чувствовал свое одиночество. Потому он так и обрадовался, увидев на пороге своего кабинета равви:
– Дядя! Как хорошо, что ты зашел!
Мужчины неловко обнялись. Сам Майкл уже привык ходить с непокрытой головой и без выпущенных поверх брюк кистей-цицит, но рядом с дядей чувствовал себя голым. Вдруг он заметил застывшую в дверном проеме женскую фигуру.
– Хочу познакомить тебя с моим новым другом, – сказал равви. – Майкл, это Хава. Она недавно прибыла в Нью-Йорк.
– Рада познакомиться с вами, – произнесла женщина.
Она была высокой, даже выше Майкла. В первый момент ему почудилось, что в дверях маячит темная и грозная статуя, но незнакомка шагнула в комнату и оказалась обычной женщиной в простой скромной блузке. В руках она держала картонную коробку. Поняв, что чересчур пристально разглядывает ее, Майкл поспешно заговорил:
– И я тоже, разумеется. Сколько вы уже в Нью-Йорке?
– Всего месяц.
Она смущенно улыбнулась, словно извинялась за свой недавний приезд.
– Муж Хавы умер по дороге в Америку, – объяснил равви. – Здесь у нее никого нет. А я – что-то вроде ее социального помощника.
Лицо Майкла вытянулось.
– Бог мой, какое горе! Я вам глубоко сочувствую.
– Спасибо, – еле слышно откликнулась она.
Они замолчали, словно переживая ее недавнее несчастье. Тут женщина вспомнила о своей коробке.
– Я вот это испекла, – сказала она немного отрывисто. – Я пекла для вашего дяди, но всего оказалось слишком много. Он предложил принести это сюда и угостить людей, которые здесь живут. – Она протянула коробку Майклу.