Полная версия
Традиции & авангард. Выпуск № 1
«Живут же люди…» – думаю со странной смесью страха и уважения.
– Дороги как отремонтировали после танков! А то яма на яме была. Хоть Самару возьми – там теперь дороги хуже, чем здесь. Вот налево, смотри, ночной клуб «Шоколад», рядом бильярд и боулинг. Популярные места. И под обстрелами работали. Я туда заезжал обедать. Правда, тут обстрелов и не было почти.
Мы проезжаем Макеевку.
– А сейчас блокпостов не осталось?
– Сняли почти год назад. Р-р-раз – и ни одного. Да и зачем они нужны? Ни досмотра толком не было, ни проверки документов. Только движение задерживали.
В квартире, где меня приютили, уже поменяли стёкла, но балконные, мелко потрескавшиеся, ещё заклеены листами полиэтилена. Жёлтый ларёк под окнами сильно пострадал от обстрелов и теперь закрыт. Дом напротив ремонтируется. Дворец молодёжи «Юность» тоже остался без стёкол и теперь затянут парусиной, но люди там не прекращали работать даже в 14-м году.
В Донецке сейчас тихо, но, говорят, ночью обстреливали Луганск и довели его едва не до эвакуации.
Первый день
В десять утра мы с Мариной, у которой я остановилась, сели на трамвай № 1 и отправились в макеевскую школу развлекать второклашек детскими стихами и сказками.
Перед выходом я поняла, что потеряла шапку, и Марина выдала мне свою, которая постоянно сползает на затылок, оголяя уши.
Полноценный трамвайный путь только недавно восстановили, прежде рельсы были разбомблены, и трёхрублёвый трамвай ходил по укороченному маршруту. Мы ехали мимо громоздкого дома культуры «Юность», что под ветром хлопал парусиной, обнажая тёмные провалы второго этажа, а над входом красовался призыв-растяжка: «МЫ РАБОТАЕМ!» со смайликом. Мимо оскаленного ряда разбитых тёмных ларьков с надписью: «ПРОДАМ ДЁШЕВО». Мимо светлых фасадов с тёмными пятнами обстрелов. Мимо целёхонькой шайбы «Донбасс-арены» с красивыми лицами футболистов на бесконечном фасаде.
Потом прошли через рынок и сели на маршрутку. Но уже за 15 российских рублей с носа. Да, тут наша валюта.
– А вон то здание горело ещё до войны, – показала Марина.
Сидящая рядом тётя возмутилась:
– Как это – до войны?! Уже всё началось!
– Это в Славянске началось, а у нас тихо было.
Здание то ли подожгли, то ли взорвали.
– Правильно – Славянск? – удивилась я.
– Да, а ещё Снежное. По такому ударению легко узнать местных.
А вот там сгорела семья в машине, теперь на этом месте крест. А вот туда прилетел снаряд, вход и окна в здание заложили кирпичами. А на берегу реки, в этом лесном массиве, много площадок для отдыха. А это ТЮЗ, он работал во время войны, вообще все театры работали, актёры прямо в них жили, потому что домой далеко, к тому же под обстрелом, вот и бегали за кулисами с кастрюльками. Зрительные залы были битком набиты. Снаружи дикие обстрелы, всё сотрясается, а мы внутри сидим и смотрим конкурс творчества детей из Иловайска, Горловки… А на спектакль билеты добывать надо, просто так не купишь. Нет, конкретно этот микрорайон не обстреливался, но вообще сюда прилетало.
На улице холодно, и в школе не жарко. Указатель «Убежище» развешан по всем лестницам и коридорам. Он ведёт в бесконечный подвал со множеством раскладушек, запасом питьевой воды в бочке и технической – в запаянной вагонетке.
– А туалет? – интересуюсь.
– А наверху, прямо возле входа! – безмятежно отвечает завхоз.
– Мы же сюда не надолго спускаемся, – подтвердила библиотекарь, – обстрелы быстро кончаются, да и нет их сейчас. Это в прошлом году по три раза за день – малышей хвать и бежишь вниз. Недавно учения проводили, отрепетировали всё до мелочей. Пойдёмте, уже пора.
Мы проходим в зал. Сегодня посвящение второклашек в читатели библиотеки. Дети нарядные, с блестящими глазами. Сначала мы читаем им стихи, потом они нам. Хорошо, кстати, читают, без вселенского надрыва.
Потом мы удираем на другой литературный вечер – Марина должна читать в торговом институте. Здесь просто аншлаг: парни и девчата – человек сорок – слушают стихи изо всех сил напрягая внимание. В зал то и дело прокрадываются новые фигуры и осторожно присаживаются на свободные стулья.
К середине дня растеплилось, и когда мы снова выходим на улицу, я не надеваю шапку. Всё равно сползёт.
Говорят, снова начинается обострение – на окраинах бахает так, как люди уже отвыкли. Мы в центре, у нас пока не слышно.
Завтра Иверская, хотим попасть на службу.
Причастие
Встали в рань раннюю, закутались в самое тёплое («Учти, – сказала Марина, – стоять придётся почти на улице, а там взлётка, ветра страшные!») и стали вызывать такси. Честно предупредили диспетчера, что ехать надо в Иверский женский монастырь. Почти на передовую.
Первый таксист позвонил и долго допытывался, знаем ли мы, где это, зачем нам туда надо и не журналисты ли мы.
– Ну, пусть журналисты! – утомлённо ответила Марина.
Таксист долго мялся, потом сказал, что нам перезвонят, и пропал. На новый звонок диспетчер сообщила: сейчас пришлют другого, а этот отказался, несмотря на уговоры, что сейчас в районе аэропорта тихо.
Второй оказался рубахой-парнем: таксовал даже во время войны во всех районах.
– Я на животных смотрю. Только заметались – значит, пора делать ноги. Однажды так попал возле шиномонтажки – колесо спустило. А там ни работников, ни хозяев. И обстрел! Кое-как выбрался. И вроде страха нет, а руки трясутся. Вот мост был совсем разрушен, отстроили, залатали. Видишь, какой бордюр? Он новый, недавно установили.
Бордюр обкусан и покрошен, как печенье. Асфальт в круглых заплатах.
Частный сектор за мостом похож на громадную свалку: старые и новые дома одинаково разбиты, дырявые заваленные заборы, перекошенные кровли, обгоревшее железо и дерево лежит вповалку и вперемешку. Люди только-только сюда возвращаются. Стаи брошенных собак пасутся у обочины. Бегут к машине с умильными мордами. Кошек давно нет.
– Собаки их поели. А кто кормить будет? Правда, я привозил сюда женщину, она им большую кастрюлю варева скармливала. Ты гляди, дорогу расчистили! А то деревья поперёк лежали.
На повороте к монастырю таксист выключает навигатор. По навигатору с той стороны фронта может прилететь мина.
В широком жёлтом поле застыли позвоночники и рёбра зданий. Рядом с дорогой из высокой травы выглядывает крест, потом памятник из гранита, и вдруг я понимаю, что это не поле, это кладбище: разбитое и разбомблённое.
– Тут заминировано, – предупреждает Марина, – и растяжки стоят. Ходим только по дороге!
Я киваю.
Здания вдали – это монастырь. Церковь иссечена осколками, деревянная трапезная сгорела, келейный корпус изуродован. Какие-то подсобные помещения разрушены бомбёжкой, и возле них застыла клумбочка с розами.
Сестры расселены по разным частям города, но каждый день приезжают в разорённую обитель и потихоньку её восстанавливают. Возле теплушки с дровяным отоплением – кладка собранных кирпичей. На сохранившемся куске забора надпись:
«Стыдно воровать в разрушенном женском монастыре!!!»
Небольшой храм Иверской иконы Божьей Матери до отказа забит бабульками. Детей двое или трое, один младенец покрикивает на руках у матери. Мужчин примерно столько же, один даже не снял шапку, а я, кажется, впервые в жизни рада, что родилась девочкой и можно не обнажать голову: в воздухе царит утренняя минусовая температура, и ветер, летящий сквозь пробоины в полуметровых стенах храма, заставляет прихожан теснее жаться друг к другу.
Праздничную службу вёл архиепископ Макеевский Варнава, он прибыл сразу за нами и благословил, проходя мимо. Потом мимо прошла тонкая монахиня с юным лицом и золотым настоятельским крестом на шее.
– Это что – игуменья? – удивилась я.
Марина кивнула.
Под железным скелетом купола положили новые доски, и служба идёт не под совсем открытым небом. Полностью обнажён алтарь, царские врата вынесло взрывами, кое-где на обглоданных колоннах сохранился красивый бесцветный орнамент. Фрески под потолком были написаны то ли на ткани, то ли на ином покрытии стен, и сейчас, оторванная с верхнего угла, ткань упала к своему подолу и скрыла рисунок от посторонних глаз, и ангел рядом тянется помочь, но не умеет, и никакой муки бессилия нет на его лице. Всё в руках Божьих.
Внизу к листу ДСП прикручена расстрелянная икона Иверской.
Холодно, невероятно холодно, от дыхания священников и прихожан вверх поднимается пар, его тут же сносит воющим ветром.
Когда клирос запевает «Иже херувиме», на меня сквозь пробоину в стене падает солнечный луч. Подставляю ему обледеневший нос и тут же начинаю хлюпать. Хлюпают все вокруг. Холодно, очень холодно. Поминутно открывается входная дверь, и ветер врывается в толпу, скользит между пуховиками и пальто, остужает ноги.
Я не готовилась, но батюшка разрешил причаститься, и я понимаю, что не уйду из этого истерзанного храма, даже если завоет не ветер, а железо. И служба не прекратится.
Причащают из двух чаш, а теплоту дают горячей, и я беру её дважды, чтобы согреться. Оказывается, расстрелянная икона прежде хранилась в библиотеке, а под обстрел попала при переезде. После этого её определили на постой в разрушенный, но живущий храм.
На Крестный ход мы не идём, а идём на кладбище с местным поэтом Павлом Ивановичем. Знакомиться с его родственниками. Вчера он читал мне свои военные стихи, и я сказала, что в них много злобы.
– Пойдёмте, я покажу, что они сделали с надгробиями, поймёшь, откуда злоба!
С дорожки он сходит в траву, и на испуганный окрик Марины отвечает, что всё тут излазал, конкретно на этой стёжке мин нет.
– Они в мае прямо на дороге лежали – не пройти. А сейчас-то что…
Сослепу путаюсь в проволоке-ограждении и внезапной волной понимаю: хорошо, что не растяжка. Гранитные надгробия разбиты на куски и собраны в кучу, некоторые покойники глядят половиной лица, от других ничего не осталось над землёй. – Видишь вышку?
Вдали торчит нечто покорёженное и страшное. – Это аэропорт, диспетчерская вышка. Там снайпер сидел, он и по кладбищу тоже стрелял, по похоронным процессиям.
Я не спрашиваю, зачем. Этот вопрос не имеет здесь ответа. Кусок брусчатки качается под ногой, я делаю несколько шагов в сторону и получаю вопль в спину:
– Вернись!
– Не надо никуда отходить, – быстро говорит Марина. – Тут бывало, и под брусчатку мины закладывали, подрывались люди.
Осторожно обхожу качающийся кусок. Вдали падают бетонные плиты или сваи вколачивают в землю по горло.
Марина смотрит на меня:
– Слышишь? Началось.
– У них перемирие до трёх. Обещали не стрелять по монастырю, – уточняет Павел Иванович.
Уже половина первого. С неба жарит такое яркое солнце, что даже ветер не мешает нам согреться. Возле храма прихожанам раздают ватрушки. Вкусные. С крыльца спускается архиепископ, и мы снова попадаем под благословение.
В последний раз служба здесь велась в мае, и тогда тоже договаривались о перемирии на полдня.
Павел Иванович приехал с братом на машине.
– Поедем, посмотрим хоть издали, – просит он, и брат соглашается проехать неподалёку от его разрушенного бомбёжкой дома.
Здесь трудно найти дом без осколочных ранений, и повсеместно – обвалившиеся кровли, дыры в стенах. Новые предвоенные дома похожи на истерзанных детей.
– Здесь воинская часть была. По казармам целили.
От казарм мало что осталось.
Брат Павла Ивановича подбросил нас до вокзала. Зеркальный фасад частично разбит, пластиковые навесы над перроном почти уничтожены. Выбиты стёкла в стареньких вагонах и тепловозах – экспонатах ж/д музея. Но стекла под ногами нет – дворники работают, несмотря ни на что. Всё аккуратно прибрано, и человек невнимательный мог бы не заметить городских травм.
Домой возвращаемся трамваем, он медленно тянется сквозь частный сектор, сквозь пустые склады-ангары с широкими дырами в крышах и заклеенными крест-накрест окнами, сквозь овраги с поваленными деревьями.
– Тут фазаны на дорогу выскакивают, – говорит Марина. – Однажды вышел из кустов и встал перед трамваем как ни в чём не бывало. Руки в боки. Водитель ему гудел-гудел, еле согнал.
– А окна заклеены, как в Великую Отечественную.
– Все заклеивали. Скотчем простым или бумажным. Тут же главное, чтобы осколки не полетели. Взрывом выбивало и стекло, и пластик. А если окна с обеих сторон? Встанешь в углу между стен, сумку к груди прижмёшь и ждёшь, пока не кончится. Представляешь?
Нет, я не представляю.
Через два часа позвонил Павел Иванович и сообщил, что перемирие закончилось. Опять стреляют.
Музейный день
Сегодня Марина читала лекции в институте, а потому сдала меня на попечение своему товарищу из министерства культуры, по совместительству прозаику и драматургу преклонных лет В.И.
Мы с ним пошли по музеям.
Сначала – в многострадальный Краеведческий, чьё здание на треть разбомбили представители антитеррористической операции. По иронии судьбы бомбы ложились точно на зал истории Украины. Сейчас это крыло восстановлено и перестроено, сделаны окна во всю стену, надстроен третий этаж. Новую кирпичную кладку видно: она идёт по диагонали от земли до крыши, опираясь на треугольник старой. Внешней отделкой пока не занимались, но есть предложения оставить эту стену в таком виде навсегда – на память о войне.
Нас заставляют сдать не только верхнюю одежду, но и сумки, и по залам ходим налегке.
От бомбёжек экспонаты пострадали сильно, и на обозрение выставлены – святая святых! – музейные фонды.
– Тут же раскопки проводили почти археологические! – объясняет В. И. – Волонтёры слой за слоем снимали, так всё перемешалось!
Первый зал посвящён знаменитым землякам, их много, начиная от Сергея Прокофьева (село Красное Донецкой области) и заканчивая космонавтом Береговым (Енакиево). А Леонид Быков и Иосиф Кобзон и вовсе в одной краматорской школе учились.
Экспонатов не то чтобы мало, а как-то невпопад: расставлены без выработанной годами логики. Видно, что работники музея очень не хотели прекращать работу хоть на время, а потому для общего начала поставили возле одной стены соху и вилы, манекены в дамских нарядах начала ХХ века, пролётку и костюм космонавта с борщом в тюбике и гречневой кашей в пакете.
В других залах представлена посуда разных веков, фауна Донбасса и школьные годы чудесные – от кружевных манжет царских гимназий до кукол в пионерской форме.
– Я за такой партой сидел! Вот точно за такой! Только у нас крышка откидная была. Да ты, поди, такого и не помнишь!
Я тяжело вздыхаю, поскольку тоже сидела за такими партами, но в мой солидный возраст никто не верит.
– И вот такая люстра у нас была! – показывает В. И. на керосиновую люстру с зелёным абажуром, висящую над сценой семейного быта 50-х годов.
– Люстра пострадала, – говорит хранительница зала. – Треснула, кусок откололся, приклеили временно на скотч. Видите, где тень от крепления? Снаряд упал прямо перед порогом музея, нас ель защитила: высокая была, густая. А без неё неизвестно что бы тут было.
Это крыло стоит симметрично тому – разбомблённому, в тридцати метрах от него.
Сейчас от ели остался пенёк, у двух скифских каменных баб, стоящих рядом, откололись головы.
Внутренняя стена из тонкой, двухсантиметровой доски щедро чернеет сквозными дырками. Это рядом со входом, напротив бывшей ели. Выковыриваю из стены кусочек металла, похожий на обломок толстой проволоки. Он глубокой занозой вонзился под деревянную кожу. По кулацкой привычке засовываю в кошелёк, чтобы не потерять. Наверное, это осколок.
«Будешь сувениром!» – сообщаю ему.
На улице разыгралось солнце, весенний дымок горчит в горле. Мы идём к высокому берегу реки Кальмиус, к мемориалу ВОВ: высоким фигурам воина и шахтёра, к гранитным табличкам с именами погибших и выживших, к Вечному огню. Да, огонь горит. Он спрятан от порывистого берегового ветра в глубине мемориала. Вместе с нами к нему подходит юная парочка и стоит молча и серьёзно.
Сегодня санитарный день, устанавливают приезжую выставку «Нюрнбергский процесс», но мой спутник знаком с директором, и нас впускают без проблем.
Музей винтом уходит вниз, он немного похож на Минский, но не такой величественный.
Говорю об этом директору, и она вздыхает:
– Вот бы там побывать!
Я вообще люблю военные музеи, а этот почему-то вызывает во мне абсолютную симпатию. На территории Донецка существовало гетто и лагерь военнопленных, в шахту № 4/4-бис сбрасывали тела расстрелянных горожан. Инсталляция с макетом шахты, скрежет железа, жизнерадостные портреты мертвецов в воздухе. Из тысяч выжил только один: притворился мёртвым, а при падении уцепился за канат, по которому затем и выбрался наверх.
– А здесь у нас новейшая история. Портреты и личные вещи погибших защитников Донецка – удостоверение, складной нож, телефон с разбитым экраном, – макет сражения при Саур-могиле…
Я замираю: современная война внезапно обретает наглядность. Фигурки воинов лежат и стоят в разных местах, кажется, что их очень мало.
– Сейчас памятник разрушен, только сапог солдата стоит. И один из барельефов тоже уничтожен. А вот там, у ступенек, – могилы наших ребят. И вот там, где ели, – тоже. Мы собираемся создать на Саур-могиле музейный комплекс, но сейчас это трудно: если история Великой Отечественной имеет какой-то угол освещения, то историческая справка по современности – материал неустоявшийся. Как делать музей – неясно.
Директор идёт дальше, открывает запертую дверь. Вдоль стены ровным рядом стоят круглые ржавые корпусы чего-то неприятного.
– Это то, что падало на город. Вот авиабомба, а это – снаряд от «Смерча». Там гильзы артиллерийских и противотанковых боеприпасов. Фрагмент мины. А вот знаменитые «Грады». Тот, дальний, был извлечён волонтёрами из крыши нашего Краеведческого музея. Не совсем разорвался. Принесли нам.
Авиабомба распустила корпус корявой розой, «Смерч» едва ли ниже меня ростом и внушает ужас даже в разоружённом состоянии. Ураганы, управляемые ракеты, фугаски, осветительный снаряд с оранжевым парашютом. Плотный столбик торчащей ежом толстой короткой проволоки. Такой же, какую я вытащила из стены Краеведческого. Это шрапнель. Не разлетевшаяся до конца. Она падала на жилые кварталы.
– А здесь письма с фронта.
– Этого?
– Нет, того.
Выцветшие треугольники, фотографии красноармейцев. Я не могу оторваться от выставленных снарядов современной войны.
И вот она – причина симпатии к музею: люди здесь не переписывают историю, они дописывают её современностью.
– Это только те снаряды, что не разорвались. И слава Богу!
Вечером едем на борщ к друзьям Марины. У них полугодовалая дочка Лиза, которая поначалу смотрит на нас с подозрением, а после начинает прыгать и радостно покрикивать. Ребёнок мгновенно отвлекает на себя внимание. Мы агукаем и корчим рожи, издаём какие-то звуки. Проходит час.
– Ой, что это мы всё о Лизе да о Лизе! – восклицает её молодая мама. – Давайте, что ли, о фашистах?
Да, терминология здесь вполне определённая. В ходу и «фашисты», и «нацики», и «укропы». От каждого второго я слышу: «Не забудем и не простим!»
Кусок шрапнели в моём кошельке мог попасть и в человека.
Ночью начинается обстрел Макеевки.
Саур-могила
– А вот и она.
– Где?
– Перед нами, далеко.
Я всё равно не могу различить её среди других размытых у горизонта гор – терриконов.
– Раньше издалека видно было по обелиску.
Махина такая стояла!..
Высота под названием Саур-могила – место жесточайших боёв в любую войну: отсюда весь район как на ладони. После Великой Отечественной, когда при штурме погибли тысячи наших солдат, на вершине установили обелиск и фигуру солдата с автоматом, а вдоль лестницы – четыре барельефа. Пехоте, артиллеристам, танкистам и ещё кому-то.
– Жаль, уже не узнать, кому… – вздыхает Маша.
Последний, ближайший к вершине барельеф полностью обвален в ходе недавних боёв.
– Исходя из логики – либо лётчикам, либо морякам. Моря у вас тут нет, значит…
Я три дня ныла Марине – выпрашивала поездку сюда. В эти места не доедешь запросто: сначала полтора часа на маршрутке до города Шахтёрска, потом полчаса своим транспортом по ответвлению от трассы. Мимо полей, танкового полигона, покалеченной обстрелами деревни Петровское.
Знакомая Марины из Шахтёрска – двадцатилетняя девочка Маша – везёт нас на машине. За рулём её муж Артём. Оба красивые и молодые. Оба воевали. Не здесь.
У подножья высотки небольшое кладбище: два ряда бойцов ДНР, ряд недавних могил со ржавыми советскими касками. Раскапывали новых – нашли старых, уже почти полностью безымянных, только три имени обозначены над десятью холмиками.
К дереву прибита доска с именами погибшего экипажа БМП-2 «Славянский гарнизон». Фотографии современников выцвели, кое-кто из них младше меня.
– Украинцы тоже тут похоронены или забрали? – Наверху есть общая могила, мне папа говорил, что там украинцы, – сообщает Маша. – А так, наверное, забрали многих.
Её папа был командиром.
– Их в бой бросали как мясо, – говорит Артём, – чуть ли не ротами, чтобы внимание отвлечь от самолётов, чтобы хоть кто-то пролетел. Наши сбивали самолёты, которые летели бомбить города. Ничего нет страшнее самолётной бомбёжки. Один гул чего стоит! Паника сразу!
Мы поднимаемся вверх по щербатым ступеням. День покрыт серыми туманными облаками, кое-где ярко сверкает голубое. Воздух свежий и сладкий. Почти нет ветра.
Жизнь – гениальный редактор – дорисовала то, что не посмел изобразить скульптор, ваявший барельефы. Стандартные лица и фигуры бойцов, идущих в бой, раненых и умирающих, стряхнули оцепенение, теперь они иссечены осколками, пробиты насквозь, и стекающая ржавчина похожа на кровь. Новая война оживила мёртвые изображения, и всё стало по-настоящему. Забетонированная боль живым потоком пролилась на землю, и крик пехоты летит над ней, и лязг железа не смолкает. Чем выше, тем страшнее, последний, рухнувший монумент придавил тела, вогнал их в землю, и лишь один воин силится выбраться из-под завала, и звериной силой дышит его окровавленное лицо.
– А не опасно ходить по траве? – на всякий случай спрашиваю я.
– Тут постоянно проводятся массовые мероприятия, перед ними проверяют. Снаряды давно убрали, но ради провокации могут и растяжку поставить.
Вверху ещё одно захоронение. Должно быть, недавнее, поскольку портреты не выцвели.
Золотая звезда Вечного огня, который не горит. Металлический каркас, похожий на кусок лодки, венчает лежащий обелиск.
– Слу-у-ушайте! – тянет Марина. – А ведь это смотровая площадка! Она была на обелиске, сверху… Ну да, вот люк для выхода, а это ограждение! «Какой бы дурак туда полез!» – ужасаюсь я.
Панически боюсь рукотворной высоты.
Слева облицовочный гранит лежит почти ровно, будто не падал с громады своего роста, а правая сторона искрошена, сквозь бетонные блоки прорвалась арматура, и высится над ней пустой сапог солдата, погребённого под завалами. В железные дыры голенища вдеты цветы.
– Сюда свадьбы так и ездят, как до войны, – говорит Маша.
На площадке – причудливо изогнутые металлические останки орудий.
– Зенитка, – говорит Артём.
– Само собой, – киваю я.
Обходим памятник вокруг, взбираемся на холм из обломков. Говорят, в ясные дни отсюда разглядишь клочок Азовского моря. Сейчас туманно, но видно далеко-далеко.
– Вот его рука, – кричит снизу Артём.
Под нагромождением бетона застыл кулак, сжимающий винтовку. От винтовки осталась ржавая планка, но и её не отпустила железная хватка. Я приседаю на колено и глажу ледяную руку мужественного человека, что навсегда исчез с лица земли. И Марина тоже её гладит.
– Его фигура летом была под завалом, было видно. Сейчас убрали.
– А кто его сбил? Украина?
– Украина, – кивает Артём. – Наши, конечно, тоже обстреливали, пока тут были украинцы, но быстро их вышибли. Сами заняли высоту и держали. И удержали! Обелиск в два захода падал: сначала одна половина, а через день – другая.
– Вот там, наверное, украинская могила! – показывает Маша. В стороне от обелиска стоят разрушенные здания кафешек, а рядом с ними ограда, на которой висят шахтёрская каска, трикотажный подшлемник, кожаные мужские митенки.
– Неухоженная, – вздыхает Артём, когда подходим вплотную, – травой заросла.
Ему жаль и тех, и этих.
Пока они с Мариной исследуют руины, я спрашиваю Машу:
– А правда, что ты воевала?
Маша отвечает односложно:
– Да.
– Кем?
– Помощником папы.
– А что делала?
– Что скажет, то и делала.
– И стрелять приходилось?
– Приходилось.
– Попадала?
– Попадала.
– Не снятся?
– Нет.
Я почти отчаиваюсь её разговорить, как вдруг она начинает рассказывать.