Полная версия
Синдром веселья Плуготаренко
На второй день, получив увольнение, водил Юльку по городку. В парке к ним прибился Генка, напарник по экипажу, тоже болтающийся в увольнении.
– Гена, – представился он Юльке и пожал ей ручку. От родителей ему одновременно достались и фамилия и прозвище. Поэтому добавил: – Лапа.
Так. Понятно. Гена Лапа и Юра Плуг. Два друга теперь. В одном экипаже.
С бутылками портвейна и едой отправились в небольшую гостиничку, где Юлька уже ночевала.
В комнатке на втором этаже выпивали, закусывали. Невеста спрашивала про Афганистан. Парни были добродушны: ерунда, не отправят нас, слишком далеко мы от границы.
Потом все трое несколько отупели. И от выпитого, и от разговора. Деликатный Лапа всё порывался уйти, чтобы оставить жениха и невесту наедине. Плуг всякий раз хватал за рукав, сразу наливал в стакан.
Наконец Лапе всё же удалось уйти. И они вдруг начали раздеваться. Словно не могли уже остановить раскрученного ими самими дурацкого какого-то маховика. Какой-то балаганной карусели, на которую нужно теперь непременно запрыгнуть.
Потом лежали на полу, на одеяле, укрощали дыхание.
Молчком быстро одевались. Точно опаздывали.
В этот же день он проводил её на автовокзал, посадил на автобус до Уфы, до железной дороги. У неё начинались занятия в мединституте в Москве. Куда она как раз перед поездкой к нему успешно поступила.
А на следующее утро автороту подняли по тревоге. Через полчаса колонна из зелёных грузовиков уже поползла от низины у реки в гору, чтобы выехать там на Уфимский тракт.
На грузовой станции «Уфа» погрузились на открытые платформы, и зелёные грузовики с солдатиками при них отправились, как оказалось, к афганской границе.
Юлька была на станции. Шла и махала двум парням в выгоревших гимнастёрках, уплывающим со своим грузовиком, схваченном на платформе проволочными растяжками. У парней от мужества и задавливаемых слёз сводило скулы.
6
Отвернувшись к раковине, мать мыла посуду.
– Сегодня видела ещё одну твою невесту – Хрусталёву. Отсидела. Вернулась, стервозка. – Вдруг начала смеяться: – Баннова уже плещет по городу, что весь ваш Актив разбежался. Галька гоняет. Ни один на работу не ходит. Даже сам Проков у кого-то на даче прячется. У себя дома все ставни закрыл – боится, что Галька стёкла повышибет. Хих-хих-хих! И смех, и грех! И где вы теперь будете прятаться от неё? Хих-хих-хих!
Сын покраснел. Разом вспомнил всё. Методично мотающуюся головёнку у себя в паху. Себя самого – размахивающего руками, закидывающего голову, пропадающего.
Нормально у него в первый раз не получилось. Она лихо запрыгнула к нему на коляску, мгновенно соорудила из себя, инвалида и коляски совершенно новую функциональную камасутру. Она ёрзала по вялому его достоинству и, казалось, от этого ловила ещё больший кайф. Не ухватись Плуготаренко за стол – в конце она бы точно опрокинулась назад со всем сооружением.
А уж потом, после небольшой передышки, и замоталась крашенная головёнка. Замоталась как чёрненький прах.
Мать пришла уже перед уходом её (головёнки) и ничего вроде бы не заметила.
Приходила Хрусталёва ещё несколько раз. Плуготаренко попривык к ней, у него стало получаться. Готовился к её приходу, прибирался в квартире. Сделал даже удачную, на его взгляд, одну чёрно-белую фотографию. На ней Галя, обнажённой, сидела в его коляске. Свет от окна падал так, что почти вся она скрылась в тени. Слегка высвечена была только правая грудь её. Грудь красивая. Прямо-таки грудь Мадонны, уже высвобожденная младенцу. Хотел даже преподнести фотографию ей. Но когда она смылась с деньгами инвалидов, снимок порвал. «Мадонна чёртова!»
Проков после своего позора на суде пришёл с поллитрой. Уже хорошо поддатым. На кухне стукал стаканом в стакан друга, заглатывал водку, жаловался, что жена Валентина грозится теперь разводом. Сын Женька тоже смотрит волчонком. Что делать, Юра? Покачивался, мучился, удерживал чёрную протезную руку словно больную судьбину.
Плуготаренко утешал, поддакивал. Но когда Проков, всё кляня себя за то, что поддался когда-то Хрусталёвой, начал доносить подробности своих свиданий с ней, Юрий сразу увёл глаза. Почувствовал себя каким-то двойным агентом. Внедрённым агентом. Не разоблаченным ещё, но всё равно двуличным. Подлым.
Пришла с работы мать, и пьяный Проков начал было опять про роковую ошибку свою с Хрусталёвой, через слово трындя «Вера Николаевна! Вера Николаевна! Послушайте!» Однако та прервала его:
– Да она даже к Юре подкатывалась! Коля! К Юре! Да я пришла, помешала, не дала ей.
Проков вскочил, затряс руку друга:
– Спасибо, Юра. Спасибо!
И под внимательным взглядом матери Юрий, встряхиваемый Проковым, опять увёл глаза в сторону: «Да ладно, чего уж, бывает». Дескать, устоял он тогда, не поддался.
Мать хмурилась, чувствовала что-то, поджимала и без того поджатый птичий рот.
Главное, что Плуготаренко понял тогда после Хрусталёвой, – он сможет жить с женщиной. Как мужчина. Однако мать, по всему было видно, сильно сомневалась, что парализованный сын годится для таких дел. Больше ехидничала. Всё время проходилась даже по фотографиям, снятым сыном. И Собачьей Мамы, и особенно фотографиям Ивашовой. Не раз специально торчала дома, когда Наталья приносила пособие. Хотела защитить его от неё как-то. Или, на худой конец, хотя бы отвлечь.
Верила она только в одну невесту для сына, которая сможет помочь ему. В Юлию Зимину. И то потому, что та стала врачом. Мать надеялась: есть какие-то средства и Юлька поможет, вылечит. И всё будет хорошо: у них дети будут, а у неё внуки.
Когда смотрели какой-нибудь фильм по телевизору, нередко в сладких его местах, где герой классически загибал невесту в поцелуе, или того больше – при сценах постельных – она непроизвольно поворачивалась к сыну, по-видимому, терзаясь – сможет он так или нет. И ответа не находила.
Перед уходом в свой горсовет она опять завела о телефоне. Чтобы ехал к Прокову, просил, требовал, добивался.
– Ну сколько можно воду в ступе толочь, мама? Не надоело?
Нет, Вере Николаевне не надоело. Она хотела, чтобы положенные льготы сын получил сполна. Хотела телефон, машину. Хотя бы такую, как у Громышева. Машинёшку. С ручным управлением. Чтобы сын свободно гонял по городу, трещал, завивал за собой дым. Ну и она иногда рядом с ним
Ушла, наконец. Плуготаренко сам стал одеваться. Чтобы поехать не в Общество, куда гнала мать, а к Сатказину и Адамову. В парк.
В дверь позвонили. Зоя Мякишева. Дворничиха. За руку с сыном Колькой. Всё таким же. С большой головой. В пожизненных своих колготках. Правда, сегодня без писюна наружу. Дырку заштопали.
– Юрий Иванович, выручайте! Не с кем оставить Кольку. Часа на четыре. Пусть побудет с вами. А?
Слишком много Колек вообще-то. Кобрин Колька. Проков Колька. Этот вот тоже Колька. Притом Колька-путешественник. Недавно еле нашли его на Холмах. Присев, разглядывал как мину морскую, вымя у чьей-то дойной козы.
Плуготаренко отъехал: заходи! Бродяга пяти лет радостно забежал.
Минут через десять уже гнали по Лермонтова в парк. Колька сидел на коленях у инвалида, дёргал с ним рычаги, трещал, брызгался слюнями.
В парке гигантский неустойчивый человек из латекса, нагнетаемый воздухом, ломал свои ноги и руки на глазах у публики. Колька побаивался неустойчивого человека. Колька ходил вокруг недвижной карусели, как вокруг поникшей цыганской пляски. Не узнавая её. Плуготаренко неподалёку разговаривал с Адамовым и Сатказиным.
Зарегистрированная фирма «АДАМОВ И САТКАЗИН ФОТОГРАФИЯ И ЖИВОПИСЬ» прописалась в парке давно. Длинный тощий Сатказин споро рисовал карандашом портреты самодовольных горожан и кокетливых горожанок, выхватывая их прямо из идущего потока и усаживая на брезентовый стульчик. Широкозадый, с маленькой головкой Адамов ходил по кустам вроде сутулого контрабаса, на который навесили фотоаппарат. Он пристраивал к кустам небольшие группки туристов, чтобы снять их художественно.
Прошлым летом на своей территории они неожиданно увидели инвалида с фотоаппаратом. Гоняющего на коляске и снимающего всё подряд. И людей, и всю природу вокруг. Они подбежали к нему с гневными кулаками. Но, как быстро выяснили, инвалид оказался неопасным: снимал всё только для себя, для забавы.
Сегодня инвалид показывал коллегам заедающий в фотоаппарате затвор. Свою беду. Случившуюся утром. Сатказин и Адамов тут же склонились над поломкой. И отвёрточка откуда-то взялась. И даже лупа.
Минут через пять, приняв от них камеру, Плуготаренко два раза проверочно сфотографировал парковый иссохший фонтан. «Окончательно проигравшаяся рулетка, – подмигнул умельцам, – А?»
Деньги за работу протянул им с благодарностью. «Да ты что, Юра!» – с возмущением попятились те.
Тогда пожал им руки, возле киоска напоил Кольку фантой и погнал с ним домой.
Уже на Лермонтова неожиданно увидел Ивашову. Наталью Фёдоровну! Тут же догнал.
Смеялся, как всегда беспрерывно говорил.
Однако Наталья мало понимала его. Наталья во все глаза смотрела на Кольку в его руках, забыв даже поздороваться. Смотрела, как на его сына. Как на какого-то маленького кенгурёнка, который выглядывает из материнской сумки. Который сердито брызжется сейчас слюнями, не выключает «мотор», недовольный, что из-за неё прервалось движение их автомобиля.
– Завтра 23-е, Наталья Фёдоровна! – прощаясь, напомнил радостный инвалид. – Жду вас!
И коляска покатила дальше. Инвалид и мальчишка опять заработали руками слаженно. Как какой-то двойной тянитолкай!
7
В квартире Семибратовой всё так же едко пахло корвалолом. Старуха цепко пересчитывала деньги. Вдруг остановилась, прерывисто вдохнула и повалилась на пол. Вперёд лицом, взмахнув рукой с деньгами.
Ивашова – неудавшаяся студентка медучилища – в испуге отшатнулась. Тут же кинулась, стала поднимать. Тощая старуха оказалась просто неподъёмной. Будто куча железа. Кое-как завалила её на диван. «Спасибо, милая, спасибо, – уже шептала Семибратова. – Нитроглицерин там. На буфете». Наталья начала быстро перебирать целую аптеку пузырьков и таблеток на столешнице буфета, роняя их на пол. Нашла, наконец, крохотный пузырёк. Таблетку кинула в раскрывшийся рот – испуганно. Будто в серый кошель. Старуха загнала таблетку под язык.
Точно листья после порыва ветра, везде валялись разлетевшиеся деньги. Наталья принялась ползать, собирать. Семибратова, казалось, не смотрела на неё, лежала лицом вверх. Однако спросила: «Сколько там насчитала, дочка?» Наталья сказала, вложила деньги старухе в руку. Та сразу прижала их к бедру.
Потом от соседей вызывала «скорую», ждала её. Примчался на машине испуганный сын. За ним сразу «скорая». Старухе сделали два укола, и она забылась. «Гипертонический криз» – сказал тяжёлый фельдшер в белом, больше смахивающий на мясника с рынка. Все, кроме сына, пошли из корвалольной квартиры. Семибратова осталась лежать с раскрытым, торопливо дышащим ртом.
Наталья сидела на скамейке возле дома, приходила в себя. Неудавшаяся медичка, она недолго проучилась в медучилище. Её привела и заставила поступить в него Таня Зуева, подруга, сама уже закончившая его.
В анатомичке Наталья два раза упала в обморок. Там же, в приёмной анатомички, её однажды после занятий попытался изнасиловать преподаватель Малышев. Он удерживал её на единственном анатомическом столе приёмной как не дающуюся, всю в слезах белугу и приговаривал: «Ну же, ну же, Ивашова, не брыкайся! не плачь, дело житейское! ну же!» Когда ему показалось, что девушка укрощена и можно приступать, толстуха вдруг взбрыкнула так, что он отлетел к двери, упал там и сломал руку. Об этом Наталья не рассказала никому. Даже Тане. Чтобы не видеть каждый день трусящую мордочку Малышева, его загипсованную руку, сама забрала в учебной части документы. Тане же сказала, что не может делать уколы. На практике. Что не её это. Впрочем, так оно и было. Руки её тряслись. Старушечьи серенькие попки казались ей убитыми черепахами – она боялась обломать о них иглу. В общем, ушла.
Время подходило к шести. Наталья успела выдать деньги и медлительному персональному пенсионеру в сталинской квартире, и старичку на четвёртом этаже, опять предложившему ей стать его прачкой. Ровно в шесть принесла сумочку с остатками денег и ведомостью, сдала всё в кассу под расписку. Вахрушева хмурилась, чем-то недовольная. Врубила звонок только в семь.
Дома после скромного ужина – стакана кефира и печенья (хватит обжираться) – Наталья привычно включила телевизор.
Шла передача о загнивающем Западе, об акулах империализма. Постоянный ведущий, невысокий, в очках, несмотря на то, что беспрерывно говорил, стоять на месте не мог. В брючках в обтяжечку, всё время переминался с ноги на ногу. Вроде сексуального таракана, готовящегося к случке. Иллюстрацией к его словам сразу же был дан сюжет о спорте и развлечениях на Западе. Две команды инвалидов-колясочников выезжали одновременно на площадку Дворца спорта, чтобы начать гандбольный матч. С идущими рядом тренерами двигались вроде псов на поводках на выставке собак. Ушастый, как гоблин, духовой оркестр гремел. Девки слаженно, дружно прыгали с бумажными букетами на руках. Болельщики неистовствовали. Наталья с интересом ждала. Но когда начался как с цепи сорвавшийся хаос на площадке, когда начали носиться, сшибаться, падать коляски – кинулась, выключила телевизор. Как придавила всё. Словно чтобы Плуготаренко-инвалид не увидел.
Под светом торшера пыталась осилить «Ювенильное море». Медленно, по два, по три раза перечитывала некоторые предложения. Некрикливая, словно бы даже стесняющаяся самоё себя графомания автора поражала. Но и завораживала, держала за уши…
Девчонкой Наталья очень любила уроки литературы в новоявленской школе-десятилетке. Не блистала она там ни в математике, ни в физике, ни в химии, ни даже на уроках физкультуры во дворе. Зато уж уроки литературы и русского языка – были её. И у Галины Семёновны в младших классах, и у Лидии Павловны потом в старших получала только пятёрки.
В книге «Детство» Максима Горького мальчик Алёша постоянно читает книжки. Получает тумаки, его дерут за волосы, но он читает.
Так было и у Наташки Ивашовой. Она читала запоем. Нужно вечером орущую корову доить – Наташка читает. Её гонят картошку окучивать в поле, она, не дойдя до поля, читает в лесопосадке.
Домашние чисто по-сельски считали такое чтение блажью, капризом. В деревне с огородом, с коровой, свиньями да птицей не больно-то почитаешь. В домашнюю страду, заставая её с книгой, кричали на неё, только что не гоняли по двору и в доме. Брат Вовка однажды одел ей на голову пустое ведро. Будто рыцарю Дон Кихоту, про которого она как раз читала. И сыграл на ведре костяшками пальцев марш. То-то потеха всем была!
Чтение Наташки не смог победить даже появившийся в доме первый телевизор. Вечерами все прилежно пялились в него, а Наташки, склонённой над книгой, в комнате словно бы и нет. Все покатывались над Папановым-Мироновым-Никулиным. Наташка со склонённой головой – всего лишь над каким-то Бендером, как будто тот прятался в книге и строил ей оттуда уморительные рожи.
Единственным человеком, понимающим её – была Танька Зуева, закадычная подружка. Её всегда поражало, как легко и даже артистично Наташка читает вслух. Проговаривая каждое слово, буковку. Смотрела на подругу как на волшебницу, на чародейку. Вот уж правда – как по писаному! Сама Танька так не могла, она любила больше слушать.
В приёмной комиссии пединститута в Городе удивились: толстая абитуриентка из Новоявленки сочинение написала на отлично, а по русскому устно получила тройку. «Как же так получилось, девушка?» – спросил у неё председатель комиссии, похожий на длинношеего гусака с бабочкой и в очках. Абитуриентка, из-за полноты казавшаяся старше своих семнадцати лет, задрав голову, пошла к двери. С ягодицами независимыми, как мячи.
…Наталья отложила «Ювенильное море», легла, выключила свет.
Среди ночи ударили звонки междугородней. Наталья вскочила, бросилась в прихожую, схватила трубку.
– Да-да! Слушаю!
Звонила Таня Зуева. Из Африки. Из Адис-Абебы. Наталья кричала вдогонку своим трассирующим, не затихающим словам. Выслушивала такие же, эхом прилетающие ответы Тани. Снова кричала.
Возбуждённая разговором, долго не могла заснуть.
Когда пришлось бежать от Лёньки Троеглазова, мужа вроде бы второго, в Городе её приютила Таня. Взяла к себе вот в эту квартиру. Помогла утроиться на работу на мебельный комбинат, где подрабатывала в то время процедурной сестрой в кабинете лечения мебельщиков-алкоголиков. Там же Наталья вскоре получила место в общежитии. Её подселили в комнату к трём хмурым женщинам. Недовольным её подселением.
Зуева ругала подругу за глупое решение перейти в общагу. Но помогла дотащить ей один из двух неподъёмных чемоданов. (В чемоданах у читающей подруги были книги. Художественная литература. Для одежды читающей подруге хватило одного заплечного рюкзака. Благо пальто и куртку тащить отдельно не надо. На читательнице они. Зима.)
Первый взнос за свою квартиру Наталья накопила к 90-му году. И уже подходящий кооператив подобрала. Тоже не без совета и помощи Тани. Но вскоре пришла беда – младореформаторы с горящими глазами рубль обрушили. И, как миллионы сограждан, Наталья потеряла всё. Ни о какой своей квартире в наступившие лихие времена и мечтать даже теперь было нечего. Наталья два года плавала под парусами и флагами городских барахолок. В общем-то, простым матросом. Сама челночить боялась, ни разу никуда не съездила, своих точек не имела, а всё больше была на подхвате. Чаще у Тани Зуевой, которая в то время уже бросила работу в больнице и заделалась бойкой торговкой. Давали работу на базарах и бывшие товарки по комбинату, который благополучно умер уже в 91-ом году.
Когда литые парни в куртках-косухах железными прутьями погнали всех оставшихся жильцов из комбинатовского общежития – Таня и тут подставила плечо, взяла обратно к себе в двухкомнатную.
Ну а потом был Алексей Сергеевич Круглов, неожиданный выигрышный билет Тани.
Первоклассный хирург, приехавший в Россию в отпуск, работавший когда-то с Таней, решительный Круглов через неделю расписался с ней и сразу после свадьбы увёз с собой в Африку. Работать по контракту. В качестве хирургической сестры при первоклассном хирурге. Ну и жены теперь, конечно. Наталью, оставленную стеречь квартиру и платить за неё, теперь можно было принять даже за хозяйку.
Глава третья
1
Придя с пособием к инвалиду в первый раз, Наталья сразу увидела книги в застеклённом шкафу. Пёстрое множество книг. И отдельные тома, и монолитные ряды подписных изданий. Чёрт побери-и! Какое богатство!
Однако как только инвалид примчался из кухни с чайником и заварником – от шкафа сразу отошла.
Всякий раз потом подмывало спросить, кто хозяин этого богатства, кто собирал эти книги: он сам или его мать? Или оба они книгочеи? Но раскатывающий инвалид, как всегда, подавлял её собой, не давал рта раскрыть.
Несмотря на неудержимые фейерверки, речь его была связной и довольно грамотной. Хотя и попадался в ней разного рода сор, чаще слова-паразиты: «короче», «как бы», «типа», «так сказать». Но всё это наверняка тащилось ещё из школы, из детства его. Поэтому определить, читает ли он сейчас – не могла.
Всё чаще он заводил разговор о местном драмтеатре. (Неужели бывает там на спектаклях? Но как? В коляске?) Сама она мимо театра как-то прошла. К сожалению. В юности в драмкружок в клубе не взяли – бесталанна. В Городе дважды сходила в театр в куче с товарками, с Вахрушевой. Тексты же пьес, попадающиеся в журналах, всегда казались голыми, обеднёнными, из-за постоянных ремарок хромающими, на костылях. Поэтому Наталья и их редко до конца дочитывала.
23-го утром она опять увидела в знакомом окне наставленный на неё фотоаппарат. Хотела пройти дальше, к дому со стариками-пенсионерами, но неожиданно повернулась и пошла прямо на окно с фотографом. Пошла как на амбразуру. (Плуготаренко непроизвольно пятился, однако быстро щелкал кнопкой затвора.)
– Почему вы снимаете меня, Юрий Иванович? – глядя в пол, спросила она его после того, как пособие было выдано, подпись получена, и чай в стакан ей налит.
– Вы мне нравитесь, Наталья Фёдоровна, – неожиданно тихо ответил инвалид, остановив коляску.
– Не нужно больше этого делать. Ничего из этого не получится.
Наталья пошла к двери. Приостановилась:
– Деньги вам будет приносить другой человек.
Вышла.
Плуготаренко остался сидеть, опустив голову, с руками вроде ботвы.
Наталья шла по улице, сволочила себя. Готова была себя убить.
Останавливалась и словно спрашивала у пустоты перед собой: зачем обидела человека? Почему? Ведь хотела спросить его о книгах. Поговорить о них. И вот – пожалуйста – выдала бедняге. Сволочь баба! Сволочь!
Решительно повернула назад. Вошла в подъезд. Чуть поколебавшись, надавала кнопку звонка.
– Юрий Иванович, ради Бога, простите меня! Сама не знаю, что на меня нашло. Простите! – Повернулась, сошла с трёх ступенек. И Плуготаренко успел увидеть только крупные женские ноги, на миг высветившиеся в открытой двери подъезда.
Почти сразу там появились другие ноги. Ноги матери. Похожие на две чёрные клюки.
– Была, что ли, уже? Получил? – запыхалась даже, бедная.
Ели на кухне. Душа у Юрия Плуготаренки ликовала. Как эхо увиденной фотографии, перед глазами всё время возникало женское тело в свете подъезда, колыхнувшееся в просвеченном платьем, что тебе крупная рыбина с хвостом.
Мать была переполнена своим.
– Знаешь, кто приехал?
Сын не знал.
– Юлечка!
Во как – «Юлечка». Несостоявшаяся невестка. Однако новость. Значит, теперь потащат на встречу.
А мать уже говорила, что ему нужно надеть для вечера. Уже вынимала из шкафа его новый костюм, чтобы срочно подгладить.
2
На ярко освещённой веранде дачи Зиминых Плуготаренко сидел в коляске, повязанный большой белой салфеткой, до пояса закрывшей его новый костюм. Ему подавали в коляску сначала тарелочки с закусками, потом жаркое. Рюмка с водкой стояла на тумбочке радом. Он брал её, когда к нему тянулись чокаться.
За столом тётя Галя и дядя Маша сидели красными, пылающими. В растерянности смотрели, как после лихих рюмок дочь по-мужски наморщивалась и выцеливала вилкой сопливый рыжик или кусочек селёдки. Освоив водку, закусив, продолжала вяло рассказывать провинциалам о своей жизни в Москве. Она работала уже старшим научным сотрудником. В этом году от обесцвеченных волос лицо её было каким-то блеклым, не обременённым большими мыслями. Два года назад после Юга – она походила на негритянку из самодеятельности. С лицом в зольных пятнах. Загар не шёл ей. При поцелуе Плуготаренко опасался измазаться об неё.
Тогда она явилась к папе с мамой после развода. Наедине она сказала другу детства: «Он путался с моей подругой. Он называл её – Медовая дынька. Представляешь?» – «Как ты узнала? – смеялся Плуготаренко. – Подслушала, что ли?» – «Она сама мне сказала. А я у него, наверное, проходила в ранге Арбузной корки. Мерзавец». Плуготаренко хохотал.
Сегодня, наевшись и напившись, она спокойно закурила. Будто одна за столом. Ужин закончен. Стряхивала пепел в блюдце, думала уже о чём-то своём.
Перед сном вдвоём гуляли в тёмной алее вдоль дач. Ночные тополя стояли согбенно, будто монахи.
– Слушай, Юрка, только честно – ты сейчас можешь? Сохранилось у тебя всё?
Плуготаренко остановил коляску, захохотал, поражаясь вульгарности москвички.
– Ты что стала такой бесстыжей, Юлька?
– Значит, можешь… – подвела черту Юлька. – А то тётя Вера, бедная, всё пытается расспросить меня об этом. Так что не разочаровывай её. Женись.
Дальше Плуготаренко узнал, что сейчас она приехала к маме с папой опять после развода. (Второго или третьего?) Что сволочь Жигачёв (последний муж) добился размена её однушки, и теперь живёт она в Химках-Ховрино в квартире с тремя соседями.
– Весело теперь мне, Юрка. Помнишь нашу Голубятню? Вот теперь я опять в такой же.
На даче их ждали. Светились три окна столовой. Они остановились возле высокого крыльца, куда Плуготаренке ещё предстояло взобраться не без помощи сильного дяди Миши.
Руку друга детства Юлька держала двумя руками.
– Юра, мы с тобой росли как брат и сестра. Мы знали друг о дружке всё. (Точно. Это были вновь повторённые слова самого Плуготаренки.) Ты можешь мне не поверить сейчас, но после невольного нашего инцеста тогда в Бирске, я ведь забеременела.
Юлька как захлебнулась последними словами, замолчала. Плуготаренко сжал её руки.
– Мне сразу в Москве пришлось сделать аборт, Юра. Подумай: хороша бы была беременная первокурсница. Только что поступившая учиться. Об этом до сих пор не знает никто. Ни мать с отцом, ни тётя Вера.