Полная версия
Пифагор
Сократ взметнул голову. Его простое и в то же время необыкновенное лицо оказалось в тени выплывшего на небо облачка, мгновенно менявшего очертания. Толстые губы зашевелились. Ученики затаили дыхание, поняв, что сейчас они услышат самое главное. Но Сократ уже все сказал.
– Это я… – внезапно произнес Платон прерывающимся голосом, – я перенесу к подножию Ликабета сокровенную самосскую пещеру, и в ней устами Пифагора будет учить Сократ.
Часть I. Поликратов перстень
ВозвращениеВолны с беззаботной небрежностью плескались у низкого черного борта.
На палубе керкура не было никого, кроме прикорнувшего у весла кормчего да высокого мужа, шлепавшего босыми ногами по мокрым доскам от носа к корме. В его колеблющейся фигуре ощущалось торжественное ожидание. Останавливаясь, идущий хватался за поручни и пожирал взглядом приближающийся, приобретавший все более ясные очертания берег. Ветер раздувал просторную, старого покроя хламиду, трепал отброшенные на затылок вьющиеся на концах светлые волосы. И никто, взглянув на него, не поверил бы, что этому мужу уже перевалило за середину человеческого возраста.
Рассветало. Сверкающая корона Гелиоса сказочно выплывала из перламутровой раковины небес. Трепетные лучи вырывали зубчатый изгиб бухты. За каменной линией мола едва покачивались мачты, напоминавшие голые зимние деревья. В глубине за ними просматривались прямоугольные каменные строения с симметрично расположенными дощатыми воротами. Засверкали крыши – черепичное море, подступавшее к замыкавшим горизонт сиреневым горам.
– Что это за берег, Абибал?! – воскликнул длинноволосый, приблизившись к кормчему. – Не сбился ли ты ненароком с пути?
Кормчий обиженно тряхнул седой головой:
– Может, для кого другого, Пифагор, все берега и все моря на одну мерку…
Пифагор прервал его прикосновением:
– Прости меня, друг. Но я, право, не узнаю своего Самоса. Где милые сердцу рыбачьи хижины, где колья с развешанными сетями, где помнящая мои пятки палестра? Над Астипалеей, если это она, я вижу восьмиколонный храм. Левее вместо горы Ампел какая-то другая, словно бы укороченная. И вот эта гигантская статуя. Мне кажется, будто у нее светятся глаза. Наконец, музыка в такую рань. Не остров ли это феаков?[4]
Обратив лицо к берегу, кормчий прислушался.
– Да, музыка… Опять какой-то праздник. В глазницах Астарты драгоценные каменья ценою в талант[5] каждый. Напуганная их блеском рыба покинула бухту. Мелек отселил рыбаков на северное побережье, а на месте поселка построил эти огромные доки для кораблей, насыпал волнолом, такой же, как в Тире.
Пифагор слушал, внимательно переводя некоторые финикийские слова на родную речь. Финикиец называл Афродиту Астартой, а тирана – мелеком. Но уход рыбы из-за блеска драгоценных камней! Не басня ли это корабельщиков, подобная тем, какие болтун Гомер разбросал по своей Одиссее? Перенести в другое место целый поселок, соорудить такой мол, превратить статую в маяк… Кому это нужно? На что замахнулся этот человек! Конечно же в Азии в эти же годы произошли не менее разительные перемены. Исчезли многие царства. Разрушены великие города. Власть над половиной континента Азии досталась персам, народу, ранее мало кому известному. Но Пифагор, свидетель многих из этих перемен, наивно верил, что они обошли его Самос и он, возвратившись на родину, найдет остров таким, каким его оставил два с лишним десятилетия назад.
– Как имя мелека, о котором ты говоришь, Абибал? – спросил Пифагор.
– Поликрат… Насколько я понимаю, на твоем языке это означает «Всесильный».
– Да, – подтвердил Пифагор, – почти точно. Но как этот человек достиг могущества? Что дало ему такую силу?
– Конечно же самояны! – отозвался Абибал не сразу.
– Самояны? – протянул Пифагор. – Что это такое?
– Суда типа наших гаул, но несколько шире корпусом, с третьим косым парусом на верху задней мачты, двумя кормовыми веслами, – пояснил финикиец. – Их снаряжают в этих доках и спускают в бухту едва ли не каждый месяц. Кто теперь назовет эллинские суда плавающими лоханями! Самояны принесли твоему острову богатство и процветание, сделав его жемчужиной Икарийского моря и всей Эллады. Ведь самояны теперь по всем морям хрюкают.
Лицо Пифагора вытянулось.
– Хрюкают? – повторил он.
Абибал рассмеялся.
– Это мы так говорим. Ведь корабельные носы самоян завершаются свиными рыльцами, такими же, как днища самосских амфор. Фараон Амасис, если верить молве, посоветовал Поликрату заменить их на что-либо другое, ведь для египтян, как и для евреев, свинья – нечистое животное. Но тот будто ответил, что эти «свиньи» принесли ему счастье и власть. И впрямь, как бы он без самоян превратил в рабов обитателей островов, которые вы называете круговыми?[6] Теперь они исправно платят ему дань. Их трудом пробита гора, и через нее пропущена целая река.
– Что я слышу! Сквозь гору?! Совсем как в Иерусалиме?! И это на моем заброшенном Самосе! Видимо, и впрямь надо надолго расставаться с отечеством, чтобы оно могло тебя удивить!
– Можно было бы еще многое порассказать, – перебил Абибал. – Но вот уже твой берег. Как только сойдешь, я сразу отчалю. Если понадобится помощь, моя посудина будет здесь в следующее новолуние.
Пифагор, подхватив полотняный мешок, шагнул к сходням.
– Ты и так из-за меня отказался от плавания в Картхадашт и терпишь убыток.
– О чем ты говоришь, господин мой?! – взволнованно произнес финикиец. – Ты вернул к жизни моего первенца, и моя жизнь принадлежит тебе. Знай, что нет услуги, которой бы я тебе ни оказал. И она будет мне радостью, а не обузой.
Сходни, подтянутые дюжими руками, скрылись за бортом. Суденышко, мгновенно развернувшись, показало берегу корму. Последний раз блеснула седина Абибала. Пифагор перекинул котомку за спину и побрел по набережной навстречу все громче звучащей музыке.
Праздник ГерыПифагор шагал по молу, обходя судно, застопоренное на очищенных от коры стволах. Нижняя его часть у киля блестит древесной слезой, на верхней, свежевыкрашенной, выделяются выписанные белым, никому не понятные иероглифы. На выгнутом дугой носу рядом с фигуркой бегущего кабана укреплена оливковая ветвь. Все говорит о том, что эта, судя по описанию Абибала, самояна предназначена в дар союзнику Самоса фараону.
Все отчетливее и призывнее звучали авлосы. И вот уже на мощеной дороге, повторявшей изгибы обозначенного прибоем берега, показалась священная процессия. Впереди шла верховная жрица в облике богини. Ее пеплос[7], переливаясь яркими красками, напоминал распущенный хвост павлина. Над обнаженными, покрытыми жемчугами и драгоценными камнями руками жрицы возвышалась чаша из красного электра[8] в форме ладьи с высоким носом и тремя лилиями вместо парусов. Венок на голове женщины сверкал литыми золотыми колосьями. Ниспадавшие из-под него светлые волосы свободно и мягко ложились на обнаженную шею. Стайки мальчиков и девочек, двигаясь справа и слева, размахивали ветвями ивы и пели:
Славься, владычица всеблаженная,Под именами известная разными:Тем, кто на Ниле родился, – Исидою,Перворожденным фригийцам – Кибелою,Критянам – Артемидой Диктиною,Нам же – божественной матерью Герою.За жрицей пестрой и шумной толпой двигались ряженые – в масках кукушек, с клювами и хохолками, в коричневатых с желтыми разводами гиматиях. Они одновременно опускали и поднимали полы, выкрикивая: «Ку-ку!» За «кукушками» с пляской шли обнаженные храмовые рабыни. В серебряных зеркалах, прикрепленных к их спинам, перекатывались, подобно медным шарам, смазанные жиром груди с позолоченными сосками, и вместе с ними плясало и переливалось во всей пестроте восточное сладострастие, не совместимое с именем той, которую эллины, а до них пеласги считали супругою Зевса и хранительницей святости брака.
Священную процессию замыкали авлеты. Прижатые к губам авлосы согласно выдували знакомую Пифагору с детских лет гулкую, дробную мелодию, которую называли «снопом», но звучала она менее стремительно и более протяжно, словно бы в нее каплями вливался тягучий, как мед, лидийский лад.
«Вот она, моя Итака, в бурном море перемен, – напряженно думал Пифагор. – О, как же не похож этот праздник на тот, что описан Асием! Владычица перестала быть одинокой. Гармония сделалась сложнее и запутаннее. И как постигнуть ее слагающие! Как вычислить формулу этих перемен и понять их смысл?»
Внезапно все умолкло. Скрылась бухта. Глазу открылся песчаный, ничем не защищенный берег с перемежающимися наподобие сосцов Кибелы холмами. Вместо посоха в руке Пифагора оказался меч необычайной формы, и он явственно ощутил тяжесть доспехов. Взгляд привлек зеленый островок. Из-за островка в нескольких стадиях от берега вышли корабли. Ветер надувал их розовые от заката паруса. «Ахейцы! – мелькнуло в мозгу. – Надо предупредить Приама».
Видение исчезло так же мгновенно, как и появилось. Слух наполнился гулкими ударами молотов, выбивавших клинья на бревнах. Киль под ликующие вопли заскользил по бревнам, и самояна, как утка, закачалась на волнах.
И вдруг неожиданно для себя Пифагор запел, сначала тихо, про себя, а потом все громче и громче. Один из устроившихся в тени платана игроков в кости, кинув на утоптанную землю астрагал[9], удивленно пробасил:
– Слышь, как подпевает босоногий.
Сказав это, он, кажется, лишь увидел поющего Пифагора, но не вслушался в его песню, ибо даже подвыпивший по случаю праздника гуляка должен был понять, что рожденная голосом незнакомца мелодия не имеет ничего общего со звучащим в отдалении пеаном[10], а если бы пение услышал человек, наделенный воображением и музыкальным слухом, он с первых же тонов понял бы, что мелодия не похожа ни на одну из когда-либо звучавших и, более того, что она выражает истинную, скрытую от непосвященных суть богини, которую ионийцы называют Герой, а обитавшие до них на острове лелеги – Керой, что на их языке означало «корень».
«Откуда этот напев? – думал Пифагор, двигаясь в обход агоры к улице Древоделов. – Не от испарений ли от этой древней земли? Или его нашептало море, по которому плыл Орфей? Видение опять вернуло меня к первому из моих земных существований. Ахейцы совершили очередной набег на Трою. А что стало с моей Парфенопой, где она закончила свои дни? И долго ли можно еще жить, оставаясь в неведении? Как раскрыть эту обжигающую тайну? Уже видны ворота. Нет, не Скейские[11], а Кузнечные».
Сердце Пифагора защемило. Взгляд выхватил старый дом, сиротливо зажатый между двумя новыми с башенками по углам. Тот же матовый цвет стен. Гнездо на шесте у кровли. Аист повернул белую, как гипс, голову и что-то невнятно прокричал. «Тот ли это аист, что меня напутствовал, или его сын? – думал Пифагор. – И сколько лет живут аисты? Воюют ли пигмеи с аистами или журавлями? Вопросы! Вопросы!..»
ОтецПослышался знакомый с детства звук, напоминавший стрекотание кузнечика. Резец возвратил Пифагора в юность, словно бы и не было этих долгих лет скитаний и он снова сидит рядом с отцом, наблюдая, как под его пальцами в твердый камень вписывается изображение.
Пифагор толкнул дверь и охватил лесху беглым взглядом. Ларь с углами, сбитыми чеканной медью, деревянная скамья с растопыренными ножками, стены, украшенные керамикой с геометрической росписью. Стол у окна, и за ним сгорбленная фигура. Поседевшая голова, и над нею в солнечном луче столбик каменной пыли. «Но почему так пусто? Где же мать? Где брат? Неужели нас осталось двое?»
– Что же ты медлишь, Пифагор? – послышался голос отца. – Ну вот я и дождался тебя. Но мать… – голос задрожал.
Пифагор бросился к старику, подхватил его вместе с сиденьем, прижал к груди.
– Довольно, отец, – произнес он нежно. – Помню я тебя насмешливым, гневным, нежным, решительным, раздраженным… однажды, на свадьбе брата, пьяным. Плачущим – вижу впервые.
Мнесарх смахнул со щеки слезу.
– Сегодня утром я проснулся так, будто меня схватили за грудь и тряхнули. А до того я видел тебя в полудреме рядом с седовласым незнакомцем, лицо твое то возникало, то исчезало, ты спрашивал: «Не остров ли это феаков?» Раньше со мной такого не случалось!
– Да. Порой открывается нечто, во что верится с трудом. К таким явлениям ныне устремлены мои мысли.
Пифагор опустил голову.
– Что нет матери, я понял сразу. Но почему ты один? Где наш Эвном? Неужели и он?!
Мнесарх попятился к выходу, и стало слышно, как крюк с жалобным скрипом входит в желоб наружной двери.
– Твой брат – беглец, – проговорил он, возвратившись, – Эвном присоединился к изгнанникам. Хотел взять с собой и меня, но я верил, что ты жив. Почти каждый день, когда не было работы, ходил в гавань.
– Погоди, отец. Объясни, что угрожало Эвному? От кого он бежал? О каких изгнанниках ты говоришь?
– Поликрат! – почти выкрикнул Мнесарх. – Второй Минос[12] и страшилище морей! Раньше у каждого, высаживающегося на ближние и дальние побережья, спрашивали: «Не разбойник ли ты?», а теперь: «Ты самосец?» Из-за Поликрата многие покинули остров, а некоторых он выслал. Разорены геоморы[13]. Отнятыми у них землями и рабами вознаграждены ничтожные людишки и жадные до чужого добра пришельцы. Раньше в саду Астипалеи звучали кифары, ныне все заглушает боевой клич упражняющихся критских наемников. Поликрат захватил власть с дюжиной воинов, а удерживает ее, содержа тысячу.
Мнесарх, задохнувшись от волнения, замолк и через мгновение продолжил:
– Помнишь Феспида?
– Как не помнить? Это было первое в моей жизни плавание на соседнюю Икарию. Как возвышенно он пропел нам свои стихи! И даже вкус яблок его помню. Яблоня с большим дуплом прямо у дома росла. В дупле я любил прятаться. Детская память цепка.
– Так вот. Навез Поликрат на наши острова наксосских коз. Они Икарию превратили во вторую Рипару. Ты знаешь, я человек некровожадный, но всех бы коз переколол. Да нет, – он засмеялся, – вкопал бы два столба и к ним большую доску приколотил с надписью: «Хайре, прохожий! Убил ли ты козу?»
– А с Феспидом-то что?
– Куда-то уехал. Выжили его козы. А о нашем городе что тебе сказать? Распущены священные филы[14]. Город теперь разделен по тысячам, назначены тысячники, им кроме сбора податей поручена слежка. В конце каждого года мы сообщаем о своих доходах и отдаем тирану их десятую часть, словно Аполлону. Когда будешь отмечаться у нашего тысячника, не говори лишнего. О бегстве Эвнома ему неизвестно. Сопровождая торговые суда в Кирену, Эвном, как мне стало известно, привел свою триеру в Пелопоннес.
Пока это удается скрывать. Но надолго ли? Вот так мы живем. Пугаемся собственной тени. Всюду соглядатаи. Поначалу твое решение повидать мир…
– Это не так, отец! На чужбину меня погнало не любопытство, не жажда странствий.
«Бедный мальчик…» – подумал Мнесарх.
– Вовсе не бедный, – возразил Пифагор, прочитав мысли отца. – Да пойми же наконец, мог ли я здесь жить спокойно, когда об Илионе распространяют всякую напраслину?!
– Да, – обреченно проговорил Мнесарх. – Но ты еще ничего не рассказал о себе. Где ты был все эти годы, у кого и чему учился? Впрочем, одного твоего учителя я знаю. Он был здесь и интересовался тобою.
– Так ты знаком с Ферекидом Сиросским! Да, я сначала побывал на Сиросе. А потом… Мне легче назвать страны, где я не был. А не посетил я Египта и лежащей за ним пустынной Ливии, а также сожженной Гелиосом Эфиопии. Не был в Тиррении и в землях живущих к западу от нее варваров. Также не испытал леденящего скифского холода. Главная наставница моя – природа – беседовала со мной на языках камней, животных и растений. Смысл ее поучений казался поначалу темным. И как будто лишь теперь я начинаю понемногу постигать отдельные отрывочные слова ее дружественной и одновременно враждебной нам речи. Потребовались Геракловы труды. Меня гнало от одной науки к другой, от учителя к учителю. Я, как птенец, ненасытно поглощал вкладываемую в меня наставниками мудрость, пока у меня не отросли крылья и не появилась тяга к полету.
– А потребности завести свое собственное гнездо ты не почувствовал? – нетерпеливо перебил Мнесарх.
– Если имеешь в виду семью – нет. Но я чувствую себя созревшим для создания школы, где сыновей заменят ученики. Их будет волновать не имущество учителя, а только то, чему глупцы и невежды не придают значения, – знания, опыт, искусство красноречия. Я вернулся, чтобы создать такую школу здесь, но все то, что ты рассказал, меня настораживает. Не придется ли отправляться с веслом на плече к каким-нибудь варварам, никогда не видевшим моря, и идти, пока не спросят: «Куда же ты, чужеземец, собрался с лопатой?»
Мнесарх поднял глаза.
– Гера милостива! Оберегла от варваров, – может быть, услышав наши мольбы, и от Поликрата избавит.
– Но не будь Поликрата, Самосом, как всеми другими ионийскими городами, владели бы персы! Стоит ли обращаться к Гере с подобной мольбой? Просто, по обычаю предков, воздадим ей хвалу. Я к этому уже готов.
– Не торопись, мой сын. Надо же тебе отдохнуть с дороги, а мне купить ягненка или поросенка.
– О нет, кровавых жертв я не приношу. Я видел во дворике куст пылающих роз. Этого достаточно.
Священная дорогаСразу же за воротами по обе стороны дороги, прорезавшей заболоченную низину, замелькали гробницы с квадратными и овальными стелами, обращенными в сторону города. На самом древнем из городских некрополей нашли упокоение почтеннейшие из геоморов. Засохшая трава, отбитые углы живо дополнили рассказ отца об изгнанниках, лишенных отцовских могил.
Они остановились у одной из стел. Пифагор, наклонившись, прочел вслух:
– «Иадмон, сын Филарха, радуйся!»
Мнесарх прикоснулся пальцами к выщербленному краю.
– Радуйся… – произнес он с горькой усмешкой. – Знал бы ты, мой благодетель, кто владеет твоими угодьями под Керкетием и где скитаются твои сыновья и внуки. Знал бы ты, что на твоей могиле нет ни лент, ни окропленных благовониями восковых цветов, а обезображенная стела покрыта птичьим пометом… Сам Гермес не отыщет того, кто носит смарагдовый перстень, который я вырезал для тебя. И кто о тебе помнит?
Пифагор неожиданно рассмеялся.
Лицо Мнесарха вытянулось.
– Не говори так, отец! Месяц назад в Китионе подошел ко мне оборванец, обосновавшийся рядом с моим гостеприимцем и знавший, что я самосец, и спросил меня с ухмылкой, как поживает Иадмон.
– Не может быть! – воскликнул Мнесарх. – Как могут знать Иадмона на Кипре, если он забыт у себя на родине?!
– Да ты послушай! – продолжал Пифагор. – Из дальнейших слов этого бродяги я понял, что Иадмон и его раб фригиец Эзоп стали героями сочиненной каким-то бездельником басни, будто первый – дурень и нечестивец, а второй – умник и острослов. Черни захотелось иметь собственного героя. Кто гордится царем Кекропом, а кто – рабом Эзопом! Впрочем, на Востоке об Иадмоне ничего не слышали, но едва произнесешь, что ты самосец, как начнут склонять лисицу с зеленым виноградом, волов и кряхтящую телегу или чурбан, ставший царем у лягушек. Таковы причуды молвы!
Дорога постепенно заполнялась людьми. Загорелый рыбак тащил на плече белого персидского петуха, молодая женщина – голубя в клетке, пастух за спиною – барашка, старец под мышкой – гуся: дары за спокойное море, за рождение первенца, за удачный приплод. Все торопились встретиться с богиней.
Вскоре открылся Имбрас, ранее скрывавшийся за городской стеной. Извиваясь голубой змейкой, поток полз к заливу. С противоположного, плавно поднимающегося к горам берега донесся свирепый лай. Огромные молосские овчарки сгоняли овец в курчавые, меняющие очертания прямоугольники.
Пифагор недоуменно пожал плечами:
– Овцы на угодьях Геры? Помнится, здесь до самого моря тянулись грядки. Самосскую капусту хвалили даже лучшие эллинские огородники – мегарцы.
Мнесарх махнул рукой.
– Стада повсюду. Что Поликрат сделал с нашим островом! Ты не увидишь и наших знаменитых виноградников. Овцы завезены из Азии и Аттики, козы – с Наксоса. И эта зараза за десятилетие исковеркала все. Люди забыли запах свежевспаханного поля. Видишь ли, овцы и козы дают больший доход. Самосские пеплосы и гиматии ныне соперничают с милетскими, дешевые сосуды с самосским клеймом идут нарасхват. Раньше славились самосские розы, теперь – самосские козы.
– Козы?
– Ну да. Так называют обработанные козьи кожи для письма, вытеснившие из оборота египетский папирус даже в соседних с Египтом странах.
Солнце начало припекать, и путники свернули к одиноко белевшему среди кипарисов каменному столбику, увенчанному горделиво вздернутой юношеской головкой.
– Будь благословен, сын Майи, – проговорил Мнесарх, протягивая к герме руки.
Повернувшись к сыну, он сказал:
– Присядем. Сам Гермес указал нам место для отдыха.
Они устроились на смоковнице, судя по всему, поваленной бурей. Мнесарх тяжело дышал.
– На днях тебе станет легче, отец, – произнес Пифагор озабоченно. – В атмосфере нарушено равновесие. Дождь вернет дыхание.
Мнесарх удивленно взглянул на сына. На небе не было ни облачка.
На дороге появилась стайка девушек. Они непринужденно болтали и смеялись. Одна из них, самая молоденькая, неожиданно остановилась. В ее обращенном на Пифагора взгляде вспыхнул восторг. На светлом, с высоким белым лбом лице выделялись продолговатые глаза темно-каштанового цвета.
– Прекраснейший из мужей, подари мне твой цветок, – проговорила девушка.
– Прочь, бесстыдница! – крикнул Мнесарх. – Портовые девки… – небрежно бросил он. – Их квартал в пригороде, на месте старой палестры, называют самосской клоакой. Он известен всем мореходам от Боспора Киммерийского до Сикелии.
– Что ты застряла?! – прокричала одна из ушедших вперед подруг.
Девушка, словно очнувшись, поспешила на ее зов.
– Как она чиста и миловидна для блудницы, – проговорил Пифагор, глядя девушке вслед. – И конечно бы она получила цветок, если бы Гера благоволила к четному числу.
– Миловидна каждая девушка, пока Гера не превратит ее, как Ио[15], в корову, – раздраженно проговорил Мнесарх.
Они вновь вышли на дорогу.
– Скажи, отец, – проговорил Пифагор, – почему ты, не имея земель и обходясь без рабов, осуждаешь Поликрата за его меры против геоморов? Вспомни, что и в Афинах Солон, хотя он сам был знатного рода, лишил эвпатридов[16] их преимуществ. К тому же Поликрат спас остров от персов. Ведь на нашем Самосе нет залежей золота и серебра. Их заменили овцы и козы – для строительства самоян требовались деньги… Выходит, овцы спасли остров от персов.
– Не знаю, что тебе сказать.
– Вот я вижу – течет полноводный Имбрас, – продолжал Пифагор. – Если бы Поликрат не приказал пробить Ампел, река бы давно высохла и воды на столь разросшийся город могло бы не хватить. И конечно же без большого количества рабов такой труд не осуществить. Пришлось вести войну.
– Но Поликрат вел войну с эллинами! – вставил Мнесарх. – Рабами сделались не варвары, а лесбосцы. Среди них – представь себе! – был племянник Сапфо, и он не возвратился на свой остров.
– Видимо, погибло много других лесбосцев и нелесбосцев. Поликрат для обитателей Лесбоса и других неионийских островов хуже чумы; для ионийцев же, порабощенных персами, насколько я понимаю, он величайший из героев. Злодей и герой в одном лице! Такую двойственность можно обнаружить едва ли не во всем. В рассказах эллинов и варваров о богах и героях и об их противниках – титанах и драконах, если, конечно, повествователь не Гомер, есть много такого, что может быть сочтено выдумкой, но в выдумке немало правды, иногда высшей. Зло и добро, невежество и мудрость, вымысел и правда, женское и мужское – ни одно не может обойтись без другого, ему противоположного, создающего равновесие и рождающего гармонию. Но вот я вижу храм Геры. Прервем нашу беседу до поры.
ГерайонОстов огромный разобран на блоки,Люди на известь их пережгли.Я по Священной шагаю дороге,Ноги мои по колено в пыли.Но ведь не занято храма пространство,И возникает в сознании он.Здравствуй, мое Пифагорово царствоС мраморно-белым лесом колонн.Святилище высилось на холме. Обращенное колоннадой к морю, оно сбегало к нему широкой гранитной лестницей. Вместо одного ряда колонн выросло пять, завершающихся изящными капителями. Фронтон заполнился мраморными, пестро раскрашенными фигурами. Левый угол его захватил полулежащий бородатый муж с рожками на курчавой голове. Конечно же это поток Имбрас. Центр заняла ива с раскинувшимися по обе стороны ветвями, образующими некое подобие шатра. В нем – изображенная по пояс женская фигура. В благословляющем жесте руки, в сдержанном повороте украшенной диадемой головы ощущалось величие. Гера выходила из земли, поддерживаемая двумя девами. В правом углу полулежала обнаженная молодая женщина с флейтой – наверняка Окироя. Имбрас и его дочь – свидетели появления на свет великой богини, покровительницы Самоса.
«О, как же это все не похоже на храм Феодора! – размышлял Пифагор. – Утрачено гармоническое изящество геометрических линий. Треугольник, ключ вселенной, отягощен чуждой ему сценой. И разве чудо нуждается в свидетелях? С лица Геры ушла беспомощная, застенчивая улыбка, присущая старинным священным изображениям.