bannerbanner
Роддом, или Жизнь женщины. Кадры 38–47
Роддом, или Жизнь женщины. Кадры 38–47

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 5

Татьяна Юрьевна Соломатина

Роддом, или Жизнь женщины

Кадры 38–47

© Соломатина Т.Ю.

© ООО «Издательство АСТ»

Любое использование материала данной книги, полностью или частично, без разрешения правообладателя запрещается.

Кадр тридцать восьмой

Ад

Татьяна Георгиевна Мальцева ходила по комнате взад-вперёд, раскачиваясь, как старый еврей на молитве или, если угодно, как Лобановский на тренерской скамье[1], и монотонно бубнила:


– Мы были там, – мне страшно этих строк, – где тени в недрах ледяного слоя сквозят глубоко, как в стекле сучок. Одни лежат; другие вмёрзли стоя…

Щёлкнул замок входной двери.


– Кто вверх, кто книзу головой застыв…


Зажурчала вода в ванной комнате.


– …В безмолвии дальнейшем путь свершив и пожелав, чтобы мой взгляд окинул…

Вошла детская медсестра и аккуратно приняла из рук Татьяны Георгиевны хорошенькую здоровенькую полугодовалую девочку в пижаме-комбинезоне.


– Земную жизнь пройдя до половины, я очутился в сумрачном лесу… – начала «сменщица» мамы.


Татьяна Георгиевна, недовольно поморщившись, тихо вышла в коридор.


– …Того, кто был когда-то так красив, – печально глядя на своё отражение в зеркале, завершила она трёхстишие песни тридцать четвёртой. – Тупоголовая кретинка, за такие деньги можно было уже «Войну и мир» выучить наизусть! – прошептала Мальцева, становясь под душ.


Медработница отнюдь не была тупоголовой кретинкой. И со своими непосредственными обязанностями высококвалифицированной няньки справлялась на «отлично с отличием». Просто Татьяна Георгиевна находилась в состоянии страшного раздражения. И никак не могла выспаться. Вот уже полгода не имела возможности как следует отдохнуть. Её драгоценное чадо, Марья Матвеевна Панина, могло без продыху орать часами напролёт. Замолкала дочь только на руках, когда её укачивали, мерно декламируя… «Божественную комедию» Данте Алигьери. Да-да, именно «Божественную комедию». Когда были опробованы тома колыбельных, несколько полок детских песенок и тетешек, километры нотных прописей маршей, гимнов и даже несколько узкоспециальных молитв, Мальцева в отчаянии произнесла – самой себе:


– Земную жизнь пройдя до половины, я очутился в сумрачном лесу, утратив правый путь во тьме долины…


И голосистое неугомонное дитя внезапно умолкло и посмотрело на мать с осознанным любопытством. Татьяна Георгиевна запнулась и удивлённо уставилась на всего лишь тридцатидневную – тогда – дочь. Та немедленно возмущённо заорала вновь.


– Каков он был, о, как произнесу, тот дикий лес, дремучий и грозящий, чей давний ужас в памяти несу! – испуганной скороговоркой выпалила Мальцева. И кроха тут же погрузилась в довольную дрёму.


Так с тех пор и повелось.

Но высококлассная опытная детская медсестра, нанятая для присмотра и ухода, дальше песни первой никак не могла продвинуться. И вообще считала это блажью. О чём громко заявляла вслух. Не при Мальцевой, разумеется. А оставаясь наедине с малюткой Марией Матвеевной Паниной – первой и единственной дочерью «пожилой» матери, – только ту самую первую песнь «Божественной комедии» и гнусила, диву даваясь, что это за ёлки-палки и почему больше ничего не работает. В любом случае – блажь! Что у старой, что у малой. Обе с сорванной резьбой. Жалко Панина. Роскошный мужик!


Старой Татьяна Георгиевна Мальцева не была. Ей было всего сорок пять лет. Но для первого ребёнка многовато, кто бы спорил. А вот для начмеда по акушерству и гинекологии крупной многопрофильной больницы – вполне терпимо. Её бывший любовник и старый друг Семён Ильич Панин ушёл в министерство, на должность зама по вопросам материнства и детства, ещё когда Мальцева была беременной. Сама она полагала, что вынашиваемый плод завязался в результате совместных утех с молодым мужчиной, интерном Александром Вячеславовичем Денисовым. Но Панин выяснил то, что выяснил, и…

И тут будет уместно вернуться на полгода назад, дабы не слишком нарушать логику повествования.

* * *

Замминистра здравоохранения по материнству и детству Семён Ильич Панин прооперировал начмеда крупной многопрофильной больницы по акушерству и гинекологии Татьяну Георгиевну Мальцеву. А чьим ещё рукам она могла безоговорочно довериться? Пуповина плода Татьяны Георгиевны была опасно короткой, и в роды её никто не пустил. Она сама была против, в первую очередь. Консервативное родоразрешение в её возрасте при подобной клинической ситуации? Увольте! Так что с началом родовой деятельности она позвонила Панину, и…

И через час после прошедшей без осложнений операции Семён Ильич стоял в боксе детского отделения и задумчиво взирал на новорождённую девочку. Он всегда хотел девочку. Но Варвара рожала ему мальчиков. У него было трое сыновей и не было дочери. А Мальцева, сука, забеременела от этого мальчишки – и вот, пожалуйста! Нет, он не знал наверняка, что от мальчишки. Но сказано ведь: «Не от тебя!» Да и по срокам выходит – что не от него. Ну не сорок три недели же она носила!.. Хотя признаки переноса были. «Руки прачки». На истинно переношенную ни состояние плаценты, ни состояние новорождённой, конечно, не тянут. Но есть ещё беременность пролонгированная! И та может длиться хоть сорок пять недель! Исследования ВОЗ[2] говорят, что чуть не десять процентов общего количества беременностей – пролонгированные. И встречается пролонгированная беременность в основном у женщин старше тридцати пяти. А Танька куда как старше!

Панин пошёл в лабораторию, благо была ночь. Немного потоптался… Затем решительно набрал у себя из вены кровь, так яростно затянув зубами жгут над локтевым сгибом, что пребольно получил резинкой по морде. Разыскал пробирки с пуповинной кровью младенца Мальцевой. Ещё немного потоптался. И занялся делом.

…Удивительно, как эта гадина потрясающе выглядит! – отметил он про себя, зайдя позже к Мальцевой в палату. Как будто не полостную операцию перенесла, а… А у неё всегда так: чем хуже, тем лучше. Глубоко залёгшие тени, некоторая измождённость и очевидная слабость делали её прекрасной.

Панин присел рядом. Взял её руку и нежно поцеловал.

– Ты как?

– Всё нормально, Сёма…

– Таня, я тебя люблю.

– Я знаю…

– Прекрасная малышка…

– Я в курсе, Ельский сказал, что она, тьфу-тьфу-тьфу, здорова. Он мне её приносил.

– Нет, это самая прекрасная новорождённая малышка из всех, которых я принял. Я когда смотрю на неё – у меня лактация начинается. Всё-таки внуки – это внуки. Когда я смотрю на Алёшкину дочь, меня не так штормит. Внуки есть внуки, – со значением повторил Панин и пристально посмотрел на Мальцеву. – А дети есть дети… У нас прекрасная малышка, – отчеканил он.

Татьяна Георгиевна посмотрела на него с недоумением.

– Есть такая штука, – немного ёрнически начал он, – ПЦР[3]-анализатор. Ну, ты в курсе… С его помощью можно с вероятностью девяносто девять и девять десятых процента сказать, кто является отцом. Так что поздравляю нас, моя дорогая. Теперь мы мама и папа. Я ждал этого всю жизнь. И жизнь немалую. Я даже рад, что только что узнал. Тебя бы я никому не доверил, но я не мог бы быть по обыкновению хладнокровен, зная, что извлекаю на свет божий собственную дочь. И будь добра, не лишай её отцовской фамилии, отцовского отчества и собственно отца, дрянь ты эдакая! Иначе я тебя всего на свете лишу!

Последнее было сказано твёрдо и жестоко. Затем Панин наклонился к онемевшей Мальцевой, нежно поцеловал в слегка синеватые пересохшие губы и вышел из палаты[4].


Было тридцать первое декабря.

С наступающим Новым годом! С наступающим новым счастьем!


Долгие годы ночь с тридцать первого декабря на первое января всегда была ночью Мальцевой и Панина. Её не интересовало, как ему это удавалось. Так было – и всё. Так было всегда после смерти Матвея. Совершенно непонятно, как Панин объяснялся с законной супругой Варварой Андреевной. Возможно, что и никак. А уж теперь-то… Панин ушёл от Вари. На сей раз ушёл всерьёз. Можно ли утверждать, что «окончательно и навсегда»? Кто может сказать? Во всяком случае, на сей раз он от неё ушёл так, что она поняла: муж ушёл. Её Сеня, отец их троих детей и дедушка их внучки, – ушёл. И даже не к другой. Поначалу. Сперва он просто ушёл от Вари. Пошёл на повышение, в министерство. И немедленно же ушёл от Варвары Андреевны. Купил однокомнатную квартиру – и ушёл. Бросил её на старости лет. Сказал, что хочет жить один. Не побыть один. А жить один. Вот так-то! Варя не могла понять, что происходит. Если бы он ушёл к бабе – ей было бы легче. А при таком раскладе Варваре Андреевне стало невыносимо тяжело. Именно из-за того, что «просто ушёл». Ни к кому. Некого винить. Нет образа врага, позволяющего чувствовать себя несправедливо растоптанной. Быть справедливо растоптанной – куда как более жестоко. Варя страшно мучилась. Она сама не подозревала, что способна испытывать подобное. Бесконечную ноющую пустоту. Лучше бы убил. Там хотя бы ничего. А если что-то и есть – то хуже вряд ли будет. Получается, вся её жизнь – зря? Подделка?! И жила она не так, и детей учила не тому? Особенно учитывая то обстоятельство, что как раз только-только старший сын расстался с молодой женой и новорождённой дочерью и переехал к операционной сестре из «травмы». Из собственной отдельной квартиры в приличном районе на неблагополучную окраину за Третьим кольцом, в съёмный клоповник! На все её увещевания кричал, что не собирается всю жизнь прожить, как она, – во лжи. Обвиняет мать, что она жила во лжи. Распущенный мальчишка! Что он знает о правде и лжи? Растить детей – вот единственная правда матери! Обеспечивать их здоровье, благосостояние и комфорт любой ценой! Даже ценой собственных страданий. Мать – это подвижничество. Отец – это подвижничество! А не по доступным женщинам прыгать! Жена ещё Лёшкина, дура малолетняя, упёрлась: даже если на коленях приползёт – не прощу! Хорошо ей «не прощать», когда живёт на всём готовеньком и жилплощадь у сына отжала. Тоже дрянь! Но надо улыбаться и угождать. Иначе к внучке пускать перестанет. Рушится всё, что Варвара Андреевна создавала столько лет. Всё, что было ей дорого. Накопление, очаг, уют, семья. Старший сын – чужой человек. Средний и младший – в Англии, уже через раз русские слова забывают. Варя запуталась и ничего не понимала. С пониманием было бы легче. Даже если больнее и обидней. Непонятное же нас страшно пугает. Надпочечники не знают, чего бояться, и продуцируют очищенный вселенский ужас. Лимбическая система не распознаёт, что оплакивать, и рыдает за всё про всё и ещё немного про запас. Вот, например, что это значит: «хочу жить один»? С одной стороны, вроде бы всё предельно просто. Семья, трое детей и внучка, и хотеть иногда побыть одному – это да, понятно! А вот «хочу жить один» – совершенно непонятно и не умещается в сознании. Варвара Андреевна гоняла мысли и чувства по кругу, незаметно опускаясь с привычных высот. Зачем убирать на кухне и причёсываться, если дома никого нет? Семён Ильич исправно переводил ей деньги на банковскую карту, но она, казалось, этого даже не замечала. Что ей покупать? Зачем?! Мальчикам школу он оплачивал сам. Иногда звонил узнать, как у неё дела. Какие дела? После его звонков становилось ещё хуже… Он, похоже, совершенно не страдал. Напротив – был счастлив. Как выяснилось чуть позже – ему наконец-то родили долгожданную дочь. И кто?! Та, которой он никогда не был нужен! Та, которая растоптала его ещё в юности! Та, за которой он всю жизнь ходил хвостом, как ручная собачонка! Та, у которой Варя его подло украла, воспользовавшись ситуацией, а затем и наступившей по неосмотрительности беременностью… Не оттого ли тебе в зеркало не хочется смотреть, Варвара Андреевна?


У Семёна Ильича поначалу имелся вялотекущий роман с начмедом по терапии, но это был очевидный эрзац. Фальшивка. Начмед по терапии оживилась, узнав, что Семён Ильич ушёл от законной супруги. Даже предприняла ряд активных наступательных действий, которые привели к окончательному разгрому этих и без того хрупких и нелепых отношений. И Новый год Семён Ильич собирался в кои-то веки справить в гордом одиночестве. Многое переосмыслить под телевизионный бой курантов. Или быстро тупо напиться, чтобы ничего как раз не переосмыслять и даже не успеть попытаться. Но вечером у Мальцевой начались схватки – и он понёсся её оперировать.

И узнал то, что узнал.

И сказал то, что сказал.

И вышел из палаты.


Было без пяти полночь, когда замминистра по материнству и детству снова в палату ввалился. Именно ввалился – иначе было и не назвать. Потому как всегда элегантный, опрятный, подтянутый Семён Ильич напоминал пресловутого Ипполита всея Руси. Панин был расхристан, зло печален и в дупель пьян.


– Змея ты, Танька! Подколодная! – с хмельным скоморошьим надрывом выкрикнул он. И осёкся. Осознав скорее телом, нежели мозгом, что палата полна народу.


Помещение, где в лёгком медикаментозном дурмане лежала на функциональной кровати Татьяна Георгиевна в первых сутках послеоперационного периода, было чуть не битком набито людьми в белых халатах и разноцветных пижамах. Все хотели поздравить начмеда немедленно. С рождением дочери и, разумеется, с Новым годом. Святогорский, примчавшийся на оказание анестезиологического пособия своей старой подруге (а теперь ещё и начальнице), торчал посредине просторной палаты ОРИТ[5] (куда перевёл Мальцеву из родильно-операционного блока вовсе не по показаниям, а для пущего контроля) с полным бокалом шампанского в руках.


– Сёма, тсс! – сурово сдвинув брови, шикнул он на Панина. Все остальные и так замолчали, узрев прежде высокое, а ныне – так и вовсе заоблачно высочайшее начальство в несколько неподобающем виде. – Семён Ильич, это отделение реанимации и интенсивной терапии! Здесь свежая кесарская женщина! И вы все тоже! – несколько театрально обратился он к публике. – Тут вам не кабак! И не номера! – Святогорский внезапно замолк. – Что-то это мне… – Заведующий «взрослой» реанимацией родильного дома, врач реаниматолог-анестезиолог высшей категории, доктор наук Аркадий Петрович Святогорский несколько растерянно посмотрел на кардиомонитор. – Что-то это мне напоминает… Ну как же! Точно! – хлопнул он ладонью по лбу и начал декламировать хорошо поставленным голосом профессионального лектора: – «С утра до ночи комната моя оказалась набитой народом. Было, вероятно, превесело. Приносили цветы, конфеты, которые сами же и съедали, болтали, курили, любящие пары назначали друг другу рандеву на одном из подоконников, делились театральными и политическими сплетнями. Часто появлялись незнакомые мне личности, но улыбались и угощались совсем так же, как и знакомые. Я чувствовала себя временами даже лишней в этой весёлой компании. К счастью, на меня вскоре совсем перестали обращать внимание. – Может быть, можно как-нибудь их всех выгнать? – робко жаловалась я ухаживавшей за мной В.Н. Ильнарской. – Что вы, голубчик, они обидятся. Неловко. Уж вы потерпите. Вот поправитесь, тогда и отдохнёте».

– Ккка-кой ещё Вэ Эн Ильнарской? – спотыкаясь языком о нёбо, уточнил Панин, диковато глянув на Святогорского.

– Таккк-кой! Из «Воспоминаний» Тэффи. Тэффи в Ккк-киеве подхватила «испанку»[6], и сочувствующие стали её навещать в гостиничном номере. Доккк-ктор долго удивлялся на её обиход, спрашивал, не бал ли у неё…


Пока Аркадий Петрович, не скупясь на передразнивания, напоминал Семёну Ильичу, честно пытавшемуся собрать глаза в кучу, давно забытую классику, медперсонал спешно и неслышно эвакуировался на рабочие места. Святогорский сделал дежурной анестезистке глазками: ввести Мальцевой кое-чего в жилу капельницы. Затем ладошкой помахал: «и ты пока свободна».

За окнами грянул, грохнул, взорвался, рассыпался салют, возвещающий о рождении новой точки отсчёта.


– И вот мы опять втроём, как сто лет назад, молодые и дурные, и много раз позже, старея, но не умнея, встречаем Новый год в родильном доме, – пробормотал зав ОРИТ, глядя в окно с некоторой тоской. Которую, впрочем, немедленно стряхнул. – Семён Ильич, с Новым годом! С новым счастьем! – анестезиолог протянул ему свой бокал шампанского. И, подхватив чей-то с подоконника, чокнулся со старым другом.

– С Новым годом, Аркадий Петрович! С новым счастьем! – на автомате ответил Панин.

Они сделали по глотку.

– Так! – критически оглядев замминистра, Святогорский уже безо всякого шутовства скомандовал: – Сними пальто, надень халат и сядь за стол.

– Я хочу с ней поговорить! – нервно просипел Панин.

– Поговоришь. Когда ты будешь трезвый, а она – не под морфином.

Семён Ильич с болью, с обидой, с любовью и нежностью посмотрел на Татьяну Георгиевну.

– Ей в сознании на меня так же наплевать, как и в забытьи.

– Семён, ты не прав!

Аркадий Петрович помог Панину снять пальто, подал белый халат и усадил за стол. Семён Ильич мрачно уставился на Святогорского.

– Ну?!

– Баранки гну! Я чего-то подобного и ожидал. Тут к гадалке не ходи. Потому и домой не ушёл. Да и всё равно дома, кроме салата оливье, поздравлений президента и вечного недовольства моей дорогой супруги, исполняющей обязанности всевышнего[7], – ничего. А ты бы тут без меня устроил новогодний огонёк в старых добрых кавээновских традициях. Не отмылся бы потом. Тебя же все боятся. Это с одной стороны. С другой – так и ждут, как бы подножку из-за угла попроворней поставить. Спотыкаясь, ты облегчаешь недоброжелателям жизнь. Ты же умный мужик! Какого лешего, скажи мне, ты сюда припёрся? Да ещё и в таком виде?

– Аркаша, это моя дочь! – Панин всхлипнул.

– Ну дела… – протянул Святогорский, но тут же жёстко сфокусировался на товарище. – Семён Ильич, прежде всего – её дочь! Давай честно, пока нас никто не слышит: если бы ты хотел быть с ней – давно бы был!

– Я хотел! Это она…

– Вот не надо! – резко оборвал Аркадий Петрович. – Сёма, я же сказал: честно. Ты всю жизнь прятался за этим твоим «это она…». Она такая, какая есть. И ты такой, какой есть. Передо мною-то комедию не ломай. Тебя всё устраивало.

Панин с тоской посмотрел на Мальцеву.

– Семён, я тебе сейчас унитиол по вене пущу. – Святогорский уже заправлял капельницу. – Для профилактики острого алкогольного психоза. Не то ты уже в полушаге от делирия. И кофейку крепкого сварю. И потом мы оба с тобой уйдём. Предоставив пациентку дежурной смене. Уйдём – и до утра не расстанемся. Договорились? Закатай рукав.

Панин послушно кивнул и начал бороться с непокорными рукавами халата и рубашки.

– В правую. Левую я сегодня уже колол. Там гематома. Я подам в суд!

– На кого?! На гематому? Или на того, кто, пользуясь служебным положением, делает несанкционированные тесты на отцовство? Руку сожми в кулак, мудак.

– На неё! – Панин несколько оторопело уставился на иглу, вошедшую ему в вену. – Надо же, не больно совсем! Когда я сам себя колол – было невыносимо больно. Я же страшно боли боюсь, Аркаша.

– Это мы все хорошо знаем. Что ты боли боишься. И я знаю. И она, – Святогорский кивнул на спящую Татьяну Георгиевну.

– Ничего она не знает!

– Сёма, хватит надрыва на сегодня, ладно? Сделай паузу. Следующий надрыв – на старый Новый год. Я к тебе завалюсь в гости, в твою холостяцкую берлогу. Там и повоешь. За плотно закрытой входной дверью. Сегодня – не то место. И не то время. И ни в какие суды ты не подашь. На что ты в суды подавать будешь? На то, что Мальцева за тебя замуж не пошла?

– На совместную опеку над дочерью!

– Для начала надо добиться судебного предписания на определение отцовства. Его не так просто получить. Твои самостоятельные лабораторные упражнения никакой законной силы не имеют. Кроме того, напоминаю, ты – замминистра. Заместитель министра здравоохранения по материнству и детству. Большой человек. Тебе половая шумиха ни к чему. А шумиха будет, если ты решишь на принцип пойти таким некрасивым образом. Ты Таньку очень хорошо знаешь. Её только по шерсти можно гладить. Если против… Ты в курсе. В курсе – и всю жизнь никак с её шерстью управиться не можешь! – Анестезиолог коротко хохотнул. – Ты и так-то на должности всего без году неделя, а уже от жены ушёл. Нехорошо для репутации!

– Полгода я уже на должности! Говно, а не работа! – фыркнул Панин. – А что от жены ушёл – всем это до одного места. Не те времена! У нас даже президент развёлся – и ничего. К тому же я с Варей не разводился. Официально. Может, у меня гостевой брак! В соответствии с современными тенденциями.

– Вот об этом я и говорю, Семён Ильич. Лицемер ты, каких мало, – спокойно прокомментировал Святогорский. – Ушёл. Квартирку купил. Но официально не развёлся. Варя – проверенный запасной аэродром. Надёжный! Решишь групповушку устроить – так она покорно на кухоньке посидит, а после – всем участницам ещё и кофе сварит, и бельишко простирнёт.

– Ну ты это… Уж не так… Не такой я подлец, – с несколько детским сомнением тихо возразил Панин и от чего-то отмахнулся свободной рукой. – Да давно бы я развёлся! Но как представлю… Это же с Варварой встречаться надо. Какие-то бумаги подписывать. Она же мне в глаза смотреть будет, как побитая брошенная шавка. Я же с ума сойду! Если бы она скандалила, требовала чего-то… что-то… Но она же только молча смотрит с этой долбаной всепрощающей любовью и животной преданностью – и я сразу чувствую себя бездушным подонком, искалечившим добрую беззащитную псину!

– Повторяемся, да? Трус, боящийся боли. Все в курсе.

– У меня не было жены. Я всю жизнь прожил с преданной собакой! И на старости лет я выбросил её на помойку. Я и есть подонок! – Панин опустил голову.

– Кажется, делирий совсем близко. Ты мне ещё тут заплачь! Взрослый уже дяденька. Замминистра. Отец троих… Пардон, четверых детей. Дедушка. А как будто двойку получил, – насмешливо резюмировал Аркадий Петрович. – Кстати, если ты не в курсе, то твоя законная супруга всю жизнь считала тебя преданной собакой. Вопрос тут не в том, кто из нас собака. Вопрос в том, кому собака предана. Танька, вон, покойнику всю жизнь беззаветно предана. И потому – тоже собака. Хотя нет, была бы она собака – она бы легла на его могилу и издохла. Так что давайте все вместе прекратим обижать собак!

– Всё равно, дочку ей не отдам!

– Собаке?

– Таньке!

– А кому отдашь? Варваре Андреевне? Она примет. И слова тебе не скажет. И даже воспитает. Кто бы спорил. Только Таньку ты как из этого уравнения исключишь, Рэт Батлер ты наш недоделанный? Так что не иди ты ни в какие суды. Пойдёшь – дочку не увидишь. Руку дам на отсечение.

– Маша Панина! – вдруг, резко выдохнув, подскочил Семён Ильич и мечтательно уставился в заоконные чёрные небеса, где ещё расцветали запоздалые фейерверки.

– Сядь бога ради! Не то и на втором предплечье гематома будет, – осадил его Аркадий Петрович.

– Я всегда хотел, чтобы мою дочку звали Маша. Маша Панина! – капризно повторил Семён Ильич.

– Договорились, – примирительно сказал Аркадий Петрович. – Только с Татьяной своими чаяниями не делись, не то Анжелой тебе в пику назовёт. С неё станется. Или Матильдой. «Кто мо-о-ожет сравниться с Матильдой моей!..»

– «Сверкающей искрами чёрных очей…» – подхватил Панин. – Не-е-е… У Маши Паниной будут ярко-бирюзовые глаза, как у обожаемой мерзавки Танечки! – он засюсюкал дешёвым повидлом.

– Раз тебя потянуло на Петра Ильича Чайковского и телячьи нежности, пора сматываться. Хотя, собственно, и приматываться не стоило.


До самого утра старые друзья в холостяцкой берлоге Панина разговаривали, пели и, разумеется, пили.


На десятые сутки послеоперационного периода Татьяна Георгиевна Мальцева была выписана с младенцем под наблюдение женской консультации и участкового педиатра. Её все эти формулировки безумно забавляли. Никак не получалось прилепить к себе, к действующему заместителю главного врача по акушерству и гинекологии огромной многопрофильной клиники, фактически главного врача родильного дома, стандартное «под наблюдение ЖК по месту жительства» и тем более «участкового педиатра». Она и ребёнка-то никак на себя примерить не могла. Жила сорок с лихвой лет на свете. Детей никогда не хотела. Возможно, если бы у них с Матвеем «случайно получилось» – она бы родила. И обожала бы «незапланированного» ребёнка. Это же был бы ребёнок Матвея! Когда Матвея не стало – она поняла, что очень хочет от него ребёнка. Но, как человек разумный и тем более как врач, осознала, и очень скоро, что это «хотение» – суть тоска по Матвею. И будь у неё ребёнок от Матвея – самого Матвея это бы не воскресило. И не заменило бы. Слишком много «бы». Чего не было – того и быть не могло. Полюбит ли она этого ребёнка? Эту девочку? Конечно, полюбит! Она её уже любит. Она выносила этот плод. Ребёнка извлекли из неё… Чёрт, на кой вспоминается «Чужой»?! Это просто возраст и кесарево. Она любит свою дочь! Точка. Просто у неё никогда прежде не было детей, и она понятия не имеет, как их надо любить. Вот этого, тысячи тысяч раз наблюдаемого в родзале, когда самая распоследняя сука и тварь вдруг внезапно становится сгустком любви, прижимая к себе новорождённого человека, в слизи и в крови, – у неё не было. Взрыва сверхновой – не случилось. Возраст и кесарево, Татьяна Георгиевна. Возраст, кесарево, устоявшийся образ долгой жизни без детей – и ничего более. Ты любишь свою дочь. Просто обожаешь! Это что, самовнушение, Татьяна Георгиевна? Возможно, ты – инвалид. У тебя фрагментарный дефект чувственности. Есть же зрячие люди с нарушениями цветовосприятия. Они не слепые – просто видят иначе. Вот и ты не бесчувственная. Просто чувствуешь по-другому. Любила же ты, Татьяна Георгиевна, Матвея? Любила. Или он тебя любил так, что тебе ничего не оставалось, как придумать свою любовь к нему? Хватит очередного потока сознания, ни к чему не приводящего. Есть дочь. О ней надо заботиться. Иногда это важнее любви. Матвей о тебе заботился. Заботился так, как ни до него, ни после не заботился никто. Да-да, включая маму и папу, которые тебя любили, потому что все любят своих детей. Поэтому заменяй слово «любовь» словом «забота» – и вот ты уже нормальный человек. Ездят же дальтоники не на «зелёный», а на «нижний». Тут главное не слова, а действия. Основополагающее, главное действие любви – забота. Так что просто не надо путаться в мыслях и словах. Надо жить. Там. За стенами роддома. Особенно когда тебя уже «выписали под наблюдение ЖК по месту жительства».

На страницу:
1 из 5