bannerbanner
Месопотамия
Месопотамия

Полная версия

Месопотамия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

С этим я и заснул. Во сне надо мной летали ласточки. Угрожающе вычерчивали круги. Но я не боялся.


Я и проснулся совершенно случайно, не так услышав, как почувствовав её шаги. Сначала внизу скрипнула дверь, потом она затопала по вытертой лестнице, постукивая ладонью по перилам, замирая на этажах, заглядывая вниз, пережидая и трогаясь дальше. Она поднималась так бесконечно долго, что я успел разогнать всех ласточек, рванул в ванную, намочил волосы, чтобы всё было как следует, бросился к лестнице. Столкнулся с ней лицом к лицу. Её заметно шатало. Она держала по бутылке шампанского в каждой руке. За собой волочила по лестнице пиджак, небрежно подцепив его правым мизинцем. Туфли её были перемазаны песком и травой. Улыбалась пьяно, выглядела волшебно.

– О, – удивилась, – ты без тапочек?

– Не важно, – заговорил я сдержанно и сурово. – Услышал, что ты идёшь.

– Ждал меня? – засмеялась она.

– Ключи хотел отдать, – продолжал я, так же сдержанно и сурово.

– Выпьешь? – предложила Даша.

– Шампанское? – спросил я предельно сурово. – Разве что за компанию.

Она бросила на пол пиджак, села на него, пригласив и меня. На юбку её нельзя было смотреть без боли, так это было откровенно. Я сел рядом, ощущая босыми ногами холод ночного пола. Нужно было всё же не надевать футболку, – подумал, – пусть бы разглядела, пусть она бы всё разглядела. Даша сама взялась откупоривать шампанское, долго с ним боролась, болтала бутылку, зубами грызла фольгу. Наконец бутылка взорвалась, Даша запищала, однако быстро успокоилась, за знакомство, – сказала и приложилась к вину. Шампанское залило её всю с головой, потекло с губ, куда-то за воротник белоснежной сорочки, Даша резко передала бутылку мне, начала расстёгивать пуговицы, вытирать кожу, я совсем растерялся, глядя, как она нежно и старательно касается своего тела.

– Давай, – сказала, – пей.

– Как работа? – спросил я важно.

– Работа нормально, – объяснила она. – Нервная работа. У клиентов всегда проблемы. Как работать с людьми, у которых проблемы? Их лечить нужно. А ты чем собираешься заниматься? – спросила.

– Обживусь пока что, – ответил я, решив не открывать всех козырей. – Можно тебя поцеловать?

– Ещё чего! Заведи себе друзей – с ними и целуйся. Всё, давай.

Поднялась, подхватила пиджак, сунула мне неоткупоренную бутылку и пошла спать.


Что я сделал не так? Где ошибка? Футболка? Тапочки? Очки? Всё должно было закончиться совсем иначе. Я сейчас должен был лежать в её постели, она – рядом, нежно и утомлённо глядя в мои непроницаемые глаза. Вместо этого я стою посреди кухни с фугасом шампанского в руках и не знаю, куда руки девать. А она в это время, что она делает? Ага, вот она тоже выходит на кухню – за стеной послышались шаги, я поставил шампанское на пол и припал ухом к стене. Вот она подходит к окну, открывает, на неё сразу же бросается вся сумеречная живность, все эти насекомые и жуки, она быстро закрывает окно, подходит к шкафчику на стене, звенит посудой, достаёт банку с чаем, сахар, чашку, ложечки, блюдца. Мелодично всем этим позвякивает, ставит на стол прямо за моей стеной, на расстоянии руки, на расстоянии выдоха. Зажигает газ, ставит чайник, садится. Встаёт, подходит к окну, снова открывает, достаёт зажигалку. Чёрт, она курит. Нервно добивает сигарету, выдыхает дым, прикрывает окно, достаёт из кармана пиджака мобильный, проверяет входящие, стремительно прячет телефон назад. Закипает чайник, она долго не обращает на него внимания, стоит и напряжённо смотрит перед собой, прямо туда, где стою я. Порывисто поворачивается, со злостью перекрывает газ. Садится за стол, тяжёлым движением сгребает в угол все чашки, ложки и блюдца. Дальше я не могу расслышать. Что она делает? Что она там делает? Плачет! – внезапно доходит до меня. – Она плачет! Она там сидит и плачет! Да-да, сидит одна в пустой квартире и ноет. Заливается горькими слезами, безутешно убивается, надышавшись горького табака, и нет никого, совсем-совсем никого, кто бы услышал её плач, кто бы мог её утешить! Никого, кроме меня. Я даже подскакиваю от такого прозрения, сбиваю бутылку, та глухо заваливается на бок и медленно, как гружённый нефтью товарняк, катится по вымытой холодной плитке, поскрипывая и ломая окружающую тишину. Она с той стороны настораживается. Всё понимает и замолкает, прислушиваясь. Бутылка докатывается до стены и останавливается. Я тоже затихаю. Стою и слушаю, как она молчит. Молчит, зная, что я здесь, что я всё слышу, всё знаю, обо всём догадываюсь.


Она разбудила меня в начале восьмого, открыв двери своими ключами, и закричала с порога:

– Так и знала, что ты спишь!

Пробежала по коридору, заглянула в ванную, бросила придирчивый взгляд на кухню и завалилась прямо в комнату, где я спал. Спал я без одежды, и вот тут она наконец разглядела всё.

Ой, – сказала, садясь рядом и касаясь моего плеча, – что у тебя с кожей? – спросила, разглядывая мою татуху. – Это пёс?

– Дракон, – ответил я, – просто недорисованный.

– Ну, – не согласилась Даша, – какой же это дракон? Это пёс. Смотри, какой у него хвост. Такса, – она ещё раз прикоснулась к моему дракону. По моей коже потекла огненная лава. Однако не успел я ответить, как она соскочила с кровати. – Давай, – приказала, – одевайся, что-то тебе покажу.

Я поспешил одеться. Почему-то мне не хватало уверенности, к тому же после таксы вообще не было желания в чём-то её переубеждать. Даша открыла двери на балкон, вышла, стояла и махала рукой: давай, говорила, где ты там есть. На ней был белый гостиничный халат. Волосы схвачены сеточкой, в ней она, похоже, и спала, от чего причёска её напоминала тщательно и умело подобранный овощной набор для супа. Я хмуро подошёл.

– Так, – сказала оглянувшись, – сейчас я тебе всё покажу. Потом отоспишься. Смотри, – начала она, освобождая мне место. – Видишь?

Я посмотрел вниз. Было много солнечного света, он слепил глаза и лишал предметы чёткости. Через мгновение зрение вернулось, предметы обрели чёткость, краски обрели полноту. Май заканчивался зеленью и теплом, свежий воздух лежал на крышах и стоял во дворах. По улице бежали школьники, сновали редкие прохожие, на дороге стоял дворник, светясь издалека оранжевым огнём жилетки. Так начинается праздник, – подумал я.

– Значит, – начала Даша, – это вот школа, – ткнула она пальцем в двор напротив, – я там не училась, я года три как переехала. Но, чтобы ты знал, там происходят страшные вещи. Директриса часто спит в своём кабинете. Не одна. К ней приезжают. Машина с дипломатическими номерами. До утра крутят итальянскую эстраду и курят, высунувшись в окно. У неё красная ночная рубашка, если это тебе интересно. Рядом – салон красоты, – ткнула она снова. – Они там все наращивают друг другу ногти. Посмотри как-нибудь, они выходят на улицу, чтобы перекурить, садятся на скамейку, видишь, там есть скамейка под стеной, и достают друг другу из карманов сигареты, потому что сами себе достать не могут – ногти мешают. Потом сидят, как совы, вцепившись ногтями за край скамейки. За углом подозрительный ресторан – владелец каждое утро ходит по улице в розовом кимоно и разговаривает с кем-то по дамскому мобильнику. Дальше – спортивный паб, там арабы смотрят европейские лиги. За ними вьетнамцы открыли тошниловку, сами там не едят. Рядом с вьетнамцами, в подворотне, если надумаешь, сделанный под сауну бордель. Рядом с борделем – пустое здание, летом там живёт бомжота, тоже интересно. Рядом с бомжами – мастерские художников, смотри не перепутай. Напротив – тубдиспансер. Так, что дальше? – Она посмотрела налево. – Слева. Слева издательство, подозреваю, что там прячут левую документацию, заносят по вечерам бумажные пакеты, выносят на рассвете трупы, завёрнутые в китайские ковры. Дальше старая усадьба, думаю, там доживают свой век любовницы отцов города. Я их иногда вижу на веранде, ну, не отцов города, ясное дело, их любовниц. Они там пьют чай с ромом. Самой молодой из них лет семьдесят.

– Правда? – засомневался я.

– Святая правда, – подтвердила Даша. – У неё, к слову, тоже красная ночная рубашка. Она прямо в ней и пьёт свой чай. С ромом, – добавила. – Дальше новый дом. Его долго не могли заселить – дорого. Поэтому там какое-то время жили строители: ночевали в спальниках, жарили мясо на огне, находили что-то вкусное на складах. Как партизаны, честное слово. Там дальше, если повернуть, есть несколько продовольственных, они всегда закрыты. Чем на самом деле торгуют – не знает никто, но лично я видела несколько раз, как туда заходят молодые женщины и не выходят оттуда уже никогда. Вниз идут частные дома с палисадниками, там почти никто не живёт. Но никто и не умирает. Много деревьев. Сейчас всё цветёт. На верхних этажах ночью горит свет, на нижних, как правило, какой-то бизнес – ксерокс, нотариус, изготовление памятников. Дальше заправка, мастерские, а там и река. А вот здесь, прямо под нами, – посмотрела она вниз, – военкомат. Я знаю пару секретарш оттуда – трудная работа, скажу тебе, вредная. Ты служил?

– Нет, – ответил я нехотя.

– Ясно, – поняла она. – Ну и наконец – наш дом. Значит, смотри, – она перегнулась через ограждение, я еле успел её ухватить за полу халата, – на первом этаже живут армяне, запах одеколона слышишь? Это от них. Их там двое, всем говорят, что братья. Я не верю. Соседские окна, антенна, видишь? Анфиса, журналистка, ведёт погоду. Будет приглашать в гости – не ходи. У неё там мама – сразу поженит. Разве что захочешь больше знать про погоду. На втором этаже стоит пустая квартира. Мужик-охотник устроил стрельбу. Вендетта! – весело закричала Даша. – Я как раз въезжала, когда он отстреливался от милиции. Бывший военный, артиллерист. В последние годы ремонтировал одежду. Но ружьё держал заряженным. Квартиру так никто и не купил. В ней пахнет смертью. А вот напротив артиллерийской квартиры живёт Гуталин – коммунист и гондон.

– Гондон? – переспросил я.

– Гондон, – подтвердила Даша. – Гнида редкостная, постоянно заливает соседей. Думаю, он это специально делает. Ну, с нашим этажом понятно.

– Ничего не понятно, – не согласился я. – Откуда у тебя две квартиры?

– Хотя это и не твоё дело, – ответила Даша, – но я тебе расскажу. – Ту, в которой я живу, мне оставил бывший муж. А в этой жила его бабушка. Внука она не любила, квартиру оставила мне.

– А где он, – спросил я с недоверием, – этот твой муж?

– По-моему, в Эмиратах, – ответила Даша. – Или в Саудах. Короче, вывел куда-то активы. Здесь для него слишком холодно.

– А бабушка?

– А бабушка умерла. Она и так долго держалась. Она почтальоном работала, до последнего клиента. Короче, пока не уволили. Да, а надо мной, – сказала она шёпотом, – слышишь, ходит, это Иван Иванович. Он продаёт завод. Лет десять. Но без мази. Вань, – крикнула в небеса, – эй!

Сверху выглянул мужчина. Под сорок, худощавый, с усталостью в глазах, с сигаретой в зубах, в тёмном костюме, в несвежей рубашке. Выглядел так, будто только вернулся с поминок. Тепло кивнул Даше, внимательно посмотрел на меня.

– Твой? – спросил.

– Мой, – подтвердила она.

– Подрос.

– Кто? – не поняла Даша.

– Ладно, – махнул он рукой и ушёл, прикрыв за собой балконные двери.

– Если ночью громко будешь кричать, – предупредила Даша, – он всё услышит. Короче, – Даша завернулась в халат, будто генерал разбитой армии в шинель, – наслаждайся жизнью.


Но какая могла быть после этого жизнь? Какое могло быть наслаждение? Я потерял покой. Неужели ничего не будет? – думал я, стоя возле окна и глядя, как поднимается солнце. Что она себе думает? Простоял на балконе до обеда, провалялся в кровати до вечера, вышел её встречать. Напустил на лицо остатки сдержанности, скрывая за очками растерянность и гнев, прошёлся улицей – от военкомата к тубдиспансеру, от салона красоты к дому бывших любовниц. Туда, потом назад, потом ещё раз, потом снова, и так до бесконечности. В который раз возвратившись, заметил её в конце улицы. Шла неспешно, разглядывая огни в жёлтых вечерних окнах. Я молча направился навстречу. Поздоровался, поинтересовался делами, поделился впечатлениями, наплёл о себе, про деловые встречи, мол, целый день бегал (да-да, в тапочках), переговаривался с партнёрами (в очках, а как же), хорошо, что встретились, давай провожу, помогу нести вещи. Из вещей у неё был какой-то коммерческий глянец, который она мне, впрочем, не отдала.

Поднимаясь по лестнице, молчала, была задумчива и невнимательна, один раз даже попробовала прикурить от фильтра. Расценил как добрый знак. Она готова, решил, она всё поняла, всё увидела и на всё согласна. Ещё заметил, насколько иначе она выглядит в профиль, становится похожей на лисицу, в её взгляде появляется что-то недоверчивое, как удивительно, – подумал я, – когда смотришь в её глаза, этого всего нет. Так, будто она прячет своё настоящее лицо, выдавая себя за кого-то другого. Это всё губы. У них необычные линии, но, чтобы это понять, нужно смотреть на неё сбоку. Так иногда бывает, – подумал я, – так даже лучше.

Но на пороге, как только я попробовал остановить её, встать на её пути, коснуться, где-то в карманах её рабочего костюма заурчал телефон, и она уверенно отстранила меня, оттолкнула коротким железным движением, как и положено настоящему адвокату, а достав мобилу, сразу напряглась, сбросила звонок и исчезла за дверью, даже не пожелав мне сладких снов.

Но они мне всё равно снились.


Принцесса, напевал я на следующее утро, проснувшись в помятых джинсах и несвежей футболке и печально разглядывая потолок, зачем разбиваешь мне сердце? Зачем отдаёшь его голубям на площади? Они забавляются им, сидя на антеннах, а я плачу, принцесса, пока ты разрисовываешь яркими красками своё лицо. Зачем ты держишь меня в этих серебряных цепях, зачем надеваешь на меня чёрный ошейник, который душит меня, не давая высказать всё, что я думаю о любви и жестокости? Куда ты исчезаешь по утрам, принцесса, в каких норах скрываешься от меня, лисица? Почему не придёшь и не отпустишь меня, почему держишь меня на цепи, почему никогда не называешь меня по имени?



Я пел себе, пока за окном просыпалась улица, пел, пока оживал дом, пел, не пытаясь вставать. Получается, думал я в отчаянии, любовь может быть несчастной. От неё может быть больно, от неё может портиться настроение. Кто бы мог представить, думал, кто бы мог предвидеть. Между тем солнца становилось всё больше, голоса звучали всё наглее, дом наполнялся ими, на страдания совсем не оставалось времени. Мне нравился этот дом. Он был похож на электроорган. Я слушал с утра, как рабочие брались за кабель, тянули его по влажному холодному асфальту и подключали к синим потокам электрического тока. Двери подъезда были открыты, и сквозняки вели себя в них, как водоросли, легко поднимаясь, как только кто-нибудь вбегал с улицы. Ещё ночью, пока все спали, если замереть, можно было услышать капание воды на кухнях, тараканье шуршание механических будильников, сонное перешёптывание голубей на крыше, тихий женский вздох во сне, будто кто-то настраивал провода и антенны, готовясь к праздничному концерту. Ближе к утру дом приходил в движение, сопровождавшееся первыми отчётливыми звуками – ветер свистел по подоконникам и по комнатам, как бывалый музыкант на духовых инструментах, скрипели полы, перекликались радиоголоса, подавали голоса ножи и сковородки, бритвы и фены, утюги и тостеры, звонко заявляли о себе рингтоны, сладко разлетались последние новости, слышно было посуду, слышно было воду, поцелуи и перешёптывания, пение маршей и скороговорку молитв, весёлый бег по лестницам, окончательно пробудившиеся коридоры и балконы, звучавшие теперь, как сдвинутое с места пианино, а ты находился, казалось, внутри него, где-то среди самых глубоких звуков, среди самых тревожных нот, находился, слушая, как звучат дерево и жесть, металл и цемент, стекло и кожа, скреплявшие между собой этажи и перекрытия. И когда под обед в подъезд забегали дети, от их высоких голосов принимались фонить невидимые микрофоны, дом выстреливал гулким эхом, и эта музыка рикошетов носилась по воздуху – меланхолично в обед, отчаянно под вечер, стремительно в полночь, всё не стихая, не обрываясь, не замолкая, разливаясь и раскатываясь.

От этой музыки хотелось умереть. Этим я и занялся.

Уже к вечеру алкоголь переполнял мою голову, как вода в половодье, готовая в любой момент залить пустые улицы беззащитного города. Всё, что я выпил, всё, на что я решился и к чему приложился, – а были это дивные смеси и неожиданные комбинации из шампанского, хереса и рома – всего, на что хватило моей горячей фантазии, вся эта влага охлаждала моё сердце изнутри, замедляя непоправимое, будто графит в ядерном реакторе, не давая, впрочем, никаких причин усомниться, что оно, это непоправимое, терпеливо ожидает меня впереди. Я слишком любил себя, чтобы разбираться в алкоголе, я был слишком самоуверенным, чтобы вовремя остановиться. Я шастал по разным подозрительным местам, заглядывал во все дыры и подвалы, о которых она упоминала, был у арабов, забегал к вьетнамцам, братался с работниками макдональдса, пил на брудершафт с туберкулёзниками, заказывал шампанское в сауне «Здоровье», вырубился в подвале напротив синагоги, пришёл в себя в детском кафе, запивая молочные коктейли горными бальзамами, спрашивал адреса у продавцов пиццы, умер от коньячных испарений в баре у грузин, воскрес от запаха мадеры в пустом супермаркете. Держался, пил и пил за её здоровье, настойчиво предлагал встречным славить её фантастический профиль, пить за её голос и кожу, за её парикмахершу, что, колдуя над ней, создаёт на её голове космические ландшафты. Стоял, слегка покачиваясь, словно юнга на корабле. Ввязывался в дискуссии, доказывая всем, что ни у одной женщины в этих кварталах, в этом городе нет таких зелёных глаз, ни одна не умеет так убедительно сыпать проклятиями и просить прощения, ни у одной нет таких высоких каблуков, таких тонких запястий, такой биографии. Удивительно, что меня не побили туберкулёзники. Примечательно, что не ограбили вьетнамцы. Приятно, что выкинули из макдональдса. Жить мне оставалось всего несколько часов. Я решил провести их с пользой. Но не смог.

Она нашла меня возле подъезда. Я сидел на ступеньках, прислонившись к дверям и не давая никому выйти из дома. Сначала она разгневалась. Потом испугалась. Подхватила меня, как смогла, потащила наверх, к себе. Пока тащила, я проснулся, пытался подсвечивать ей мобильником, набирал при этом случайные номера, удачно, как мне казалось, шутил по поводу её имени, уместно, был уверен, предлагал выйти за меня замуж, нежно, на мой взгляд, висел на ней, обнимая одной рукой её, другой – перила. Она усадила меня на кухне и попросила заткнуться. Ходила и решала, что со мной делать. Сначала надумала позвонить моей маме. Потом решила сделать мне крепкий чай. Потом совсем уже нервно предложила промыть мне желудок, поставить капельницу, выпить снотворное, выпить витамины, выпить морс, выпить марганцовку, выпить морс с марганцовкой, выпить марганцовку без морса, но со снотворным, выпить всё вместе и запить чаем – так или иначе, она заботилась обо мне, и от этого сердце моё усиленно перекачивало кровь, и кровь моя затекала в сердце нежно-красной, а вытекала из него тёмно-кровавой.

Пока она ходила вокруг, пока рылась в шкафах и ящиках, выискивала в гугле рецепты и звонила знакомым аптекарям и анестезиологам, мне становилось всё более сиротливо и горько. Кухня у неё была набита разными травами и специями, овощами и морепродуктами. Я легко узнавал запах корицы и гвоздики, острый аромат карри, щемящие ароматы чёрного перца, резкое присутствие чеснока и лимона, тяжёлый дух рубленого мяса, светлую пахучесть резаных овощей, свежесть льда и невесомость муки, горечь, обречённость и неотвратимость стейков, призрачность уксуса, мечтательность сои, неповоротливость томатного соуса. Запахи прибывали, множились, они стояли надо мной, как бесы, проникая в лёгкие и сжимая горло, они обступили меня, как войско крепостные стены, они складывались надо мной в необычные конструкции, обретали неожиданные очертания, волновали и угнетали. Жизнь моя пахла свежемороженой рыбой, смерть моя будет отдавать китайскими грибами. Количество запахов убивало меня, их насыщенность делала эту смерть болезненной. Только не здесь, приказывал я сам себе, только не у неё дома. Иди домой, не медли, нашёптывал я сам себе, вали отсюда. Только не здесь. Тогда она открыла холодильник. И я умер.

Потом она долго стояла надо мной, засовывая мою голову под холодную струю. Я отворачивался и пытался подняться, отводил её руку, но она настойчиво вымывала из меня боль и черноту этого мира, говоря что-то жизнеутверждающее и не давая мне встать. Одежда её давно намокла, я понимал, что ей холодно, что ей всё это сто лет не нужно и что я веду себя как последний мудак. И от этого понимания слёзы текли по моему лицу, смешиваясь с холодной водой, что ж так, думал я в отчаянии, что ж я так всё испортил? Что ж теперь делать? Я просил у неё прощения и требовал отпустить меня, уверял, что со мной всё хорошо, и привирал, сколько я на самом деле выпил, просил налить мне ещё и тяжело отплёвывался шампанским и кока-колой, сдержанно говорил что-то о её волосах и немногословно предлагал пойти со мной в кровать. Она терпеливо всё это выслушивала, легко давала мне подзатыльник, когда я заикался о сексе до свадьбы, едва слышно вздрагивала от холодной воды, с лёгкой улыбкой принимала все мои предложения.

Когда я уходил от неё, оставляя за собой в коридоре лужи, мне захотелось сказать что-то важное.

– Знаешь, – сказал, – я бы тебя охотно поцеловал. Но сама понимаешь, я здесь тебе всё обрыгал, представляю, как от меня теперь несёт.

– Иди-иди, – ответила на это она, то ли соглашаясь, то ли возражая.


И с утра я всё помнил, ничего не забыл, ни одного её слова, ни одного её прикосновения. Помнил, как встревоженно она на меня смотрела, как бережно держала за руку, как заботливо вытирала все мои сопли. Ничего не забыл, хотя лучше было бы ничего не помнить. В памяти стаями летали суматошные ласточки, на сердце мне давили мешки со льдом, хотелось избавиться от этого больного тела. Однако я знал: нельзя терять время. Сейчас или никогда. Я поднялся, кое-как оделся, с третьей попытки почистил зубы, ошпарил руку, заваривая чай, разлил молоко, рассыпал сахар, перевернул ведро с мусором. Вот теперь всё случится, сказал я себе и решительно потянул на себя её двери.

Снова никто не открывал. Снова пришлось стоять и прислушиваться к голосам и звукам. Что за чёрт? – думал я. – Она что, не хочет меня пустить? Громко заколотил в чёрный металл дверей, будя голубей на крыше. Наконец зазвенели ключи, нащупывая замок, дверь тяжело открылась. Я рванул вперёд и наткнулся на пацана. Было ему лет семь. Белая майка и футбольные шорты, колени сбитые, локти поцарапанные, волосы чёрные и густые, смотрел исподлобья, доверия не вызывал. В руках держал шариковые авторучки и карандаши. Критически осмотрел меня с ног до головы. Тут из кухни выбежала Даша. Смутилась, нарочито небрежно положила руки пацану на плечи.

– О, – сказала, – Ромео, это ты? А это Амин, – кивнула на пацана.

– Как? – удивлённо переспросил я.

Пацан посмотрел на меня с ненавистью.

– Классные у тебя авторучки, – сказал я ему миролюбиво. – Это что, настоящий паркер? У меня когда-то такой был.

– Ты умеешь писать? – процедил пацан и пошёл на кухню.

– У него каникулы начались, – быстро зашептала Даша, – его бабушка утром привезла. Хотя что ему здесь летом делать? Его бы на море куда-нибудь.

Точно, – подумал я, – на море, за буйки.

Я сидел на кухне, Даша бегала и что-то готовила, демонстрируя гостеприимство, пацан смотрел на всё это скептически. На маму он похож не был. Но маму, несомненно, любил. Я ему, очевидно, мешал. Он мне тоже. Даша всё больше нервничала, что-то у неё сгорело, что-то она пересолила, что-то просто выбросила в мусорное ведро. Я пробовал разговорить Амина, но тот мне откровенно хамил. Мама делала ему замечания, но он хамил и ей, отчего она нервничала ещё больше. Наконец она не выдержала, схватила телефон, выбежала в соседнюю комнату, с кем-то долго говорила, пока пацан злобно вырисовывал паркером в школьной тетради монстров и серийных убийц. Я поднялся и пошёл к себе. Пацан даже не поднял головы.

Так прошли две недели. Я просыпался рано утром от её шагов за стеной, слышал, как она бегает по квартире, как будит пацана, как готовит ему завтрак, как опаздывает, как собирает одежду, как напрасно пытается навести порядок на голове, панически разыскивает обувь, отчаянно пробует кому-то дозвониться, безнадёжно доливает молоко в холодный кофе, обречённо выбегает в подъезд, бросая в сумку телефоны, таблетки и солнцезащитные очки. Я знал, что возвратится она поздно, где-то под вечер, можно никуда не спешить. Пацаном занимались. Приходили какие-то её подруги, тётки, соседки, учителя. Раз она попросила за ним присмотреть меня. Но пацан нарочно (да-да, нарочно, я видел, что нарочно) перевернул кастрюли, позвонил маме (у него телефон был дороже моего), пожаловался, расплакался. Она вынуждена была ловить такси, лететь домой. Я объяснил, она вроде и поверила, однако вместе нас больше не оставляла. Я злился и посылал проклятия на голову пацана. Откуда он тут взялся, думал, почему она в самом деле не отправит его куда-нибудь на море, на озёра, на болота, поближе к природе, к диким зверям? Пацан меня игнорировал – не разговаривал, не открывал мне двери (пренебрежительно глядя на меня в глазок, подставив под двери стул), демонстративно отказывался от еды, когда я сидел у них на кухне, включал на полную колонки, когда она говорила со мной по телефону. Я даже начал уважать его, какой принципиальный, – подумал. На самом деле он безопасный, убеждал я себя, ничего страшного. Но все мои попытки подружиться с ним ничего не давали. Он вообще не был похож на человека доверчивого и беззащитного, имел тяжёлый характер и серьёзные игрушки. Таскал в карманах химические карандаши и канцелярские принадлежности (я сам видел, как он пытался степлером прикрепить шнурки моих кед к полу, она, естественно, не поверила), носил подаренный отцом использованный газовый баллончик (ну, это она думала, что использованный), подаренный дедушкой портсигар (от него пахло табаком, я говорил ей, но она отмахивалась и не считала серьёзным), найденный где-то стетоскоп (для чего он ему? – спрашивал я нервно), взятые у кого-то гильзы от охотничьего ружья, выкраденный у меня швейцарский нож (не отдавал, упрямо убеждая, что это его, она снова как будто и верила мне, однако нож так и не забрала). Самое плохое, что со мной она теперь почти не общалась, хотя и забегала время от времени, дверей при этом не закрывая и беспокойно всё время оглядываясь, на все мои попытки перехватить её на лестнице, заговорить с ней на улице, затянуть под какие-нибудь тёмные уютные ворота напрягалась, становилась притворно легкомысленной, навязчиво приветливой, нарочито искренней. Он всё время был где-то рядом – ожидал её, стоя на балконе, звонил ей, как только я касался её руки, просыпался, как только я среди ночи едва слышно стучал в её двери, ранил себе пальцы и обжигал язык, рвал одежду о гвозди и встревал в драку на улице, совал в рот просроченные продукты и притаскивал домой уличных псов – и всё это, лишь бы отвлечь от меня её внимание, перетянуть на свою сторону, вызвать её сочувствие или хотя бы раздражение, слёзы, смех и любовь. Она вместо этого злилась на него всё чаще, ругалась с ним всё откровеннее, одновременно с этим понимая: ну что с ним ругаться, он умный пацан, он всё понимает, всё делает правильно, чужой тут я и злиться нужно на меня. Но всё равно злилась на него. Постепенно у нас с ней сложились странные отношения, державшиеся на том, чтобы оставить парня ни с чем. Она старалась по дороге с работы вызвонить меня и возвратиться домой вместе. Ночью слала мне уведомления, спрашивала про погоду и последние новости в стране. По утрам заскакивала ко мне на миг, просто поздороваться, и сразу исчезала, оставляя после себя запах горячего хлеба. Пацан понимал, что происходит, и поэтому сразу занял оборону, хитро и с умом расставляя повсюду ловушки. Спал с её телефоном, гулял под своими окнами, залепил замок моих дверей пластилином (хорошо, что хоть пластилином, думал я), оставлял мне записки с чёрными метками и вудистскими заклятиями. Меня всё это обессиливало, я потерял сон, потерял покой, даже захотелось в какой-то миг вернуться домой. Мне было жалко пацана, откровенно тяготившегося мной, жалко её, не сумевшую найти себя между нами, а уж как жалко было самого себя – об этом лучше вообще не говорить. Так началось лето, так умерли все мои мечты.

На страницу:
4 из 5