bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 8

– Да не болтай ты, Перфильич, а впусти, ради бога!

Перфильич, огромный, тучный швейцар, нагнулся, подхватил Моську под мышку и внес его в сени, запирая за собою дверь.

– Пусти, черт! – пищал Моська. – И так с крыльца вашего свалился – ногу повредил, а тут ты еще все кости ломаешь… Пусти, медведь!

Громадный Перфильич осторожно поставил на пол карлика, присел пред ним на корточки и, ухмыляясь, глядел на него.

– Ну, шутка сказать – лет с пятнадцать не видались. И ничего-то ты с той поры не вырос!..

– И ты ничего не умалился, – перебил его Моська. – Да, полно, чего тут… Скажи-ка лучше – сам-то дома ли, встал ли?

– Нет; тут вчерашнего числа, вишь ты, было пированье; оно и то, пируем каждый день, с утра до вечера толчея в доме, ну, а вчерась просто дым коромыслом, далеко за полночь разъехались… Так он-то, полагать надо, еще не просыпался. А о тебе доложить, что ли? Это можно, я скажу камердинеру – он тебя примет. Слыхал я, куманек, про дела ваши. Хозяин-то помер! Царствие ему небесное! А ты это, верно, с молодым к нам пожаловал? Еще на сих днях мне дворецкий сказывал: за обедом, вишь ты, разговор был про вашего молодого барина, Лев-то Александрыч поджидает его…

– Так, так, голубчик! – повторял Моська, скидывая с себя шубенку и охорашиваясь перед большим трюмо. – Вчера вечером поздненько-таки приехали и очень мне нужно самого видеть – не упустить бы. Доложи-ка, куманек, да так, чтобы и сказал камердинер, что, мол, горбатовский Моська, – и большая-де надобность до его высокопревосходительства.

– Ладно, ладно! – отвечал Перфильич и пошел наверх по широкой лестнице.

Карлик вскарабкался на стул, оглядел парадные сени, устланные дорогим ковром, заставленные мраморными вазами и статуями. А потом вдруг подпер рукою свою маленькую головку, глубоко вздохнул и пригорюнился.

Между тем Перфильич уже спускался с лестницы.

– Ну, куманек, обожди малость, – встали и в уборной теперь. И приказано, как только брадобрей выйдет, так и провести тебя.

– Спасибо, спасибо! Да слушай-ка, подь сюда, Перфильич!

Перфильич подошел, и Моська, становясь на стул и все же подымая голову, чтобы глядеть в лицо кума, зашептал ему:

– Да, вот что еще. Может, как я буду у Льва Александрыча, молодой мой господин, Сергей Борисыч, приедет, так ты ему про меня ни слова, что я здесь. Я не сказался, и не должен он знать, что допрежь него виделся с вашим… Не выдашь, кум? А? Не выдашь?

Перфильич качал головою.

– Ах ты проказник! Видно, шутку какую выдумал? Ведь совсем старик уж, чай, а в головенке и до сей поры шутовства разные. Да ну, дури! Мне-то что за дело. Уж коли его высокопревосходительство ни одного дня без проказ проводить не может, так тебе и Бог велел.

«Проказы! Не проказы у меня на уме, – подумал карлик. – Ну а коли он так это обернул, то тем и лучше».

В это время чопорный, напудренный лакей остановился на площадке лестницы и важно произнес:

– Их высокопревосходительство приказать изволили привести к себе посланного от господина Горбатова…

– Перфильич! – пискнул Моська на ухо швейцару, все стоя на стуле и держа его за пуговицу. – Ты и этому важному барину скажи, чтобы молчать, неравно Сергей Борисыч приедут. Для вас же, о вас забочусь, коли проболтаетесь, так как бы худо вам не вышло, Лев Александрыч очень за то сердиться будет.

– Ладно, ладно! Дурачьтесь вы там с Львом Александрычем, – не наше, говорю, дело, – проворчал Перфильич.

Моська слез со стула и стал взбираться по лестнице, спеша и подскакивая боком одной ногой со ступеньки на ступеньку, как это делают маленькие дети.

Важный лакей провел его через целый ряд роскошно убранных покоев, по которым суетилась прислуга, приводя в порядок мебель и обметая пыль после вчерашнего пиршества.

Наконец лакей остановился перед запертой дверью и тихонько стукнул.

– Входи! – раздался звучный, знакомый карлику голос.

Он вошел в небольшую уборную. В мягких креслах перед туалетным столом сидел уже совсем одетый, в парике, в шитом золотом кафтане и с андреевской звездой крепкий здоровый человек, лет за пятьдесят. Он стирал со своего веселого, моложавого и несколько женственного лица пудру.

Моська отвесил почтительный поклон.

– Честь имею кланяться вашему высокопревосходительству! В добром ли здоровии, батюшка Лев Александрыч?

– Здравствуй, великий человек! – приветливо улыбаясь, отвечал Нарышкин.

Моська бросился к креслу и громко чмокнул красивую, выхоленную руку Льва Александровича.

– Давненько не видались! – продолжал тот. – Ну что, приехали? Что твой барин, здоров?

– Здоров, батюшка, Бог милует! Должно полагать, к вам сейчас будут. А я вперед, да тихонько – кое о чем поговорить надо.

– Что такое, что такое? Послушаем. Присядь вот тут. Нарышкин отодвинул от себя ногою скамейку и указал на нее Моське.

Взволнованный карлик уселся и запищал:

– Я так теперь полагаю, что после кончины Бориса Григорьича…

Он перекрестился.

Перекрестился и Нарышкин; веселая улыбка, не покидавшая все время его лицо, вдруг исчезла.

– Да, – перебил он карлика, – грустно мне это было! Ты знаешь, Моська, любил я твоего барина, жили мы с ним душа в душу, – чай, помнишь то время?!

У Моськи запершило в горле, все лицо закраснелось, и на глазах показались слезы. Он вынул из кармана платок и быстро отер их.

– Ох! Как не помнить золотого времечка, каждый денек помню, благодетель! Все веселости ваши с покойничком, шутки резвые – все помню!..

– Ну так что, что же? Что хотел сказать? – перебил Нарышкин.

– Да, батюшка, так вот я и говорю, что после кончины-то Бориса Григорьевича я не иначе полагаю, что вы, ваше высокопревосходительство, заместо отца Сергею Борисычу… Вот и вызвали вы их сюда, и своим покровом не оставите…

– Конечно, в память покойника все готов для его сына. Да и Сережу люблю, не раз ведь бывал в Горбатовском, знаю его – славный мальчик.

– Ох! Золотое дитя, золотое! Да боязно мне, совсем ничего не знает, как жить-то надо. И опять-таки француз…

– Какой француз?

– А Рено, воспитатель ихний!

– Ах да, Рено, помню… Ну, что же француз?

– Много попортил, – таинственным шепотом произнес карлик, качая головою. – Только вы, благодетель, не сумлевайтесь, коли что вам в дите не так покажется. Затем я и прибежал упредить. Дитя золотое, а это все француз…

– Да говори толком, Моська, ничего не понимаю! Что ты мне загадки загадываешь?!

Моська приподнялся со скамейки, пугливо огляделся, встал на цыпочки и под самое ухо шепнул Нарышкину:

– В Бога учит не верить! Я с первых же дней, как завелась в Горбатовском эта басурманская крыса, понял, что неладное начинается. Чтобы не попустить чего да разузнать про все ихние разговоры да ученье, я и по-французскому выучился.

– Ты! По-французскому?! Ах ты сморчок старый!..

Нарышкин весело засмеялся.

Моська немножко засмеялся.

– Да, что же, благодетель, отчего же мне и не выучиться?! Же парль Франсе, вотр екселансе, же пе ву ле пруве тут-т-а ллерь…

Услышав эту правильную французскую фразу, хоть и произнесенную совсем на русский лад, и взглянув на смешную фигуру карлика, Нарышкин так и покатился со смеху.

– Ох! Перестань, шут ты гороховый, не то камзол лопнет!

– Не до смеху мне, сударь, Лев Александрыч, – с достоинством и грустно проговорил карлик.

Нарышкин перестал смеяться.

– Так ты говоришь, в Бога учить не веровать?

– Да, и всякое такое несуразное толкует. Он все из Франции книжки выписывал. По целым часам толкуют: Вольтер, Вольтер, Руссо, опять Дидерот… Я, признаться, и книжки эти тихонько переглядывал.

– Ну что же – и понял?

– Понял-то я не понял – прямо скажу. Мудреное что-то, а все же увидел, что в книжках тех толку мало. Нехорошо там написано… А то опять: француз болтает, будто люди все равны, вишь, – и господа, и слуги…

– Ну а по-твоему как? – лукаво прищуриваясь, спросил Нарышкин.

– Да, что же, батюшка, известно: перед Богом мы все равны, – наставительным тоном и нисколько не смущаясь отвечал Моська. – Да, на земле-то, коли я слуга, так не равняю себя с господином. И что же бы такое было, кабы, для примера, хоть бы ваши слуги да почли себя равными с вашим высокопревосходительством, что бы такое было? Ведь понимаю же я это!

Моська замолчал, внимательно глядя на Льва Александровича и следя за выражением его лица.

Нарышкин стал совсем серьезным и медленно произнес:

– Француз в Бога учит не веровать, и книжки… и люди равны… Ну, старый сморчок, спасибо тебе… хорошо ты сделал, что прибежал ко мне… Это все очень важно…

– Да как же не важно-то, милостивец, – ведь, коли дитя по молодости, где не надо слова того француза повторять начнет, – ведь это что же будет? Навеки погубить себя может… и неповинно, видит Бог, неповинно, потому Сергей Борисыч сущее золото, а это все француз…

– Так, так, – повторил Нарышкин и ласково потрепал по плечу Моську.

В это время у двери раздался легкий стук.

– Кто там?

– Сергей Борисыч Горбатов приехали и спрашивают, можете ли вы их принять, ваше превосходительство? – произнес за дверью камердинер.

– Просить!

– Батюшка, а я как же? – запищал Моська. – Вы уж не извольте говорить, что был у вас, а то они на меня разгневаются. Да и француз, хитер он больно, неравно догадается. Ведь он приворожил, как есть приворожил себе Сергея Борисыча.

– А ты здесь оставайся, – сказал Нарышкин, – жди меня. Только, может, там людишки мои выболтали?!

– Вряд ли! Я кума Перфильича просил не сказывать.

– Ну, так и сиди тут, не шевелись, я и запру тебя, чтобы никто не видел.

Лев Александрович запер на ключ дверь, ведшую из уборной в опочивальню, и ключ положил к себе в карман.

– Сиди! Да, вот тебе и занятие – прибери-ка мне туалетный стол.

Он еще раз похлопал по плечу карлика и совсем молодым шагом поспешно вышел из уборной в другую дверь. И Моська слышал, как он запер за собою на ключ и эту дверь и вынул ключ из замка.

«Ну, слава богу, как гора с плеч, – подумал Моська. – Лев Александрыч хоть и озорник и смехотвор, а царь у него в голове есть и другом был истинным Борису Григорьичу… Не выдаст он дитя, – не погубит…»

XIV. Левушка

Двадцать шесть лет прошло с тех пор, как Лев Александрович Нарышкин кудахтал курицей по дороге из Ораниенбаума в Петергоф. Произошли громадные перемены: прежние деятели один за другим сошли в могилу, великие события совершались в политическом мире, новые светила, быстро заменяя друг друга, появлялись и исчезали на горизонте придворной жизни. В далеком своем Горбатовском, измученный кипучими и упрямыми страстями, до времени состарился и умер Борис Горбатов.

А Лев Александрович между тем все оставался неизменным, время пощадило даже его наружность.

Он рано развил в себе ту житейскую мудрость, которая избавила его от страстей и мучений, превратила его жизнь в непрерывный ряд удовольствий.

Его дружба с Петром III, его близкие отношения ко всем его приверженцам нисколько не повредили ему во мнении Екатерины. Ведь он всегда был и ей близким человеком. Их связывали воспоминания юности, той юности, которая была тяжелою школой для Екатерины. Почти только один Лев Александрович доставлял ей развлечение и веселость в самые печальные годы жизни, и она была не в состоянии забыть этого. Нарышкин навсегда остался для нее близким другом, забавником, чем-то вроде милого, любимого брата.

Ей приятно было во все продолжение своего славного царствования после глубокой умственной работы, на какую только и была способна исключительно созданная светлая голова ее, после мучительных забот и волнений честолюбивой и страстной души – ей приятно было отдохнуть в живой, шутливой беседе с другом юности.

В ее сердце, часто изменчивом, навсегда сохранилось для Левушки (как она называла Нарышкина) особое и никому, кроме него, не принадлежавшее место.

Они хорошо знали и понимали друг друга, и это понимание принесло им обоим большую пользу. Они не ждали друг от друга того, чего не могли бы дать, а потому никогда не ошибались друг в друге.

Нарышкин понял свою роль и остался ей верен до конца жизни. Он был неизменным обер-шталмейстером, не вмешивался в дела государственные, не совался в кабинет императрицы. Его место было в ее уборной, где сыпались остроумные шутки, где раздавался веселый смех, где рассуждалось о вечерних удовольствиях Эрмитажа, где задумывались и исполнялись литературные шалости.

Екатерина иногда отрывалась от своих ученых и законодательных работ, и перо ее, заканчивая главу ее знаменитого Наказа, начинало веселый рассказ, героем которого был Левушка: «Dits et faits de sir Leon Grand Écuyer, recueillis par ses amis»[8] и потом: «Relation véridique d’un voyage d’outre mer que sir Leon Grand Écuyer pourrait entreprende par l’avis de ses amis»[9].

Даже в последнее время, год тому назад, Екатерина написала комедию «L’Insouciant»[10], в которой целиком был изображен Нарышкин.

Комедию эту играли в Эрмитаже при маленьком собрании, и она имела успех. Сам Лев Александрович радовался и смеялся более всех. Старый друг не мог же обидеть его своими литературными шалостями; напротив – эти шалости доказывали всем и каждому искреннее расположение автора к вечно забавному, остроумному и милому Sir Leony…

Дом Льва Александровича был настоящим клубом; туда ежедневно, с утра до вечера, собирались все, как знакомые, так почти и не знакомые хозяину. Там задавались обеды, ужины, балы, маскарады, которые нередко удостаивала своим посещением и императрица…

Сергей Горбатов хорошо знал историю старинной дружбы, связывавшей его отца с Нарышкиным. К тому же года четыре назад Лев Александрович, проездом на юг России, прожил несколько дней в Горбатовском, оживил мрачного хозяина, пленил всех наехавших гостей-соседей. Сергей в эти дни ни на шаг не отходил от него, ловя каждое его слово и потом, по его отъезде, долго оставался под обаянием этого милого человека.

Теперь он с волнением ожидал в одной из обширных гостиных Льва Александровича. Но юноша был уже не тот, каким его помнил Нарышкин.

Завидев входившего хозяина, он не кинулся к нему на шею, как сделал бы это прежде, а только быстро, с радостно заблестевшими глазами и сдержанной улыбкой подошел к нему.

Лев Александрович крепко его обнял.

– Ну, вот и хорошо, что не заставил ждать, скоро приехал, – сказал он, усаживая его рядом с собою. – Э, да каким же ты молодцом и красавцем вышел!

Он быстрым привычным глазом окинул молодого человека и остался доволен первым впечатлением: «Он хорош собою, прекрасно одет, хоть и из деревни, умеет подойти, знает, как держать руки, – посмотрим, что будет дальше…»

Сергей передал поклон матери, благодарил за участие, одним словом, исполнил все то, чего требовали приличия. Лев Александрович сделал несколько вопросов относительно кончины своего друга, вздохнул, крепко пожал руку Сергея, но сейчас же переменил разговор. Он не хотел расстраивать ни себя, ни своего молодого родственника печальными воспоминаниями.

– А помнишь, любезный друг, как ты чуть не со слезами уверял меня в Горбатовском, что мы никогда не увидимся с тобою в Петербурге? Увиделись вот, и не долее как через час я доложу о твоем приезде императрице. Легко может статься, что на сих же днях она пожелает тебя видеть.

Он заметил быстро мелькнувшее волнение на лице Сергея.

– Что, любезнейший, аль жутко? Ну, тут нужно взять храбрость в руки, всю деревенскую дикость, как зуб больной, надо зараз с корнем вон! Страшновата операция, да ведь миг один – и потом ничего не осталось. Так и с тобою будет. Императрица может страх нагонять только на тех, кто не видел ее. Но все же тебе следует наблюсти за собою, нужно ей понравиться.

– Понравиться? – слабо улыбнувшись, сказал Сергей. – Об этом уж лучше я и думать не стану, ибо чувствую, что если стану думать, то, кроме худого, для меня ничего не выйдет. Я роли играть не умею… уж вот каков есть, а гожусь ли во дворец – того не знаю!

– Увидим, дружок, и, конечно, никакой роли брать на себя тебе не след. Ты или сам поймешь, как надо держать себя, или… никто тебя не научит. Умение жить – это такая наука, которую проходят самоучкой… Ну а что твой Рено? Так ведь, кажется?.. Он с тобой?

– Да, мы приехали вместе.

– Помнится, ведь он философ?.. Ах, эти французы-философы! Дофилософствовались-таки до революции… чай, слышал… знаешь, что у них там происходит?! Вот и мы когда-то изучали Руссо да Вольтера, только теперь это давно бросили!..

– Дядюшка, – живо перебил Сергей, – ведь всему свету известно, что государыня в переписке со многими знаменитыми учеными Европы… ее дружба с Вольтером, Дидро…

– Тише, стой, дружок! – улыбаясь, остановил его Нарышкин. – Я тебе советую при представлении государыне заговорить с нею об ее дружбе с Вольтером и Дидро, ты увидишь, как приятно ей вспомнить об этой дружбе!.. Нет, Сережа, то были, так сказать, грехи молодости, в которых пришлось покаяться. То были мечтания, а жизнь показала другое. Философы привели Францию на край гибели, и наша мудрая монархиня не может желать того же для России. Философы забыты – да и бог с ними. Мы должны думать о благе нашего отечества, о его величии. Государыня так высоко поставила русскую державу, перед которой трепещет вся Европа! Ныне снова вострубила слава русского оружия – пал Очаков…

– Да, дядюшка, и я, подобно каждому русскому, возликовал душевно, узнав о сей победе. Но военная слава, внешнее могущество государства – достаточно ли сего для народного блага?

– Ты полагаешь, любезнейший, что монархия не заботится о благе своих подданных? Спроси меня, я, почитай, каждый день ее видаю, и я могу сказать тебе, что изыскивает она все способы, дабы разоблачать злоупотребления, изгонять неправду.

Как бы ни был силен человек, какой бы важный государственный пост ни занимал он, если государыня узнает, что он покривил душою, то без всякого колебания всегда возьмет сторону слабого. Она ищет только правды, хочет знать истину, как бы она ни была ей неприятна. Не раз мне случалось преподносить ей сию горькую пилюлю, плохо подслащивая ее шуткой, – и кроме благодарности, я ничего не видел…

– И я знаю много примеров правосудия государыни, но есть такое зло, которое требует особенных мер для своего уничтожения.

Лев Александрович начинал находить этот разговор скучным, а главное, он сказал все, что ему было нужно. Он вынул из кармашка камзола часы, усыпанные бриллиантами, – подарок императрицы, и, взглянув на них, перебил Сергея:

– Извини меня, мой милый, когда-нибудь на досуге я о многом поговорю с тобою, а теперь дам тебе совет, а ты меня внимательно выслушай: высшая политика, дела государственные – все это заключено в кабинете императрицы и там всему этому настоящее место. Я никогда не суюсь туда, а тебя пока туда и не пустят. Ты слишком скучал в деревне, не видел общества, много учился, вам было достаточно времени толковать о всяких важных материях с Рено. Сюда же ты приехал не для ученья – ты должен увидеть людей, развлечься, повеселиться, отдохнуть от деревенской науки… Так ты и сделай: будь веселым, любезным молодым человеком и не думай ни о философии, ни о политике. В жизни есть много и другого, много интересного и забавного, и ты на сих же днях увидишь, что я прав. О, да я по твоему лицу уже вижу, что твоя философия скоро с тебя соскочит… Посмотри, как мы весело живем, ведь ты ничего не видел в деревне, а тут театры, балы, хорошенькие женщины…

Театры, балы, хорошенькие женщины!

Сергей танцевал контрдансы и менуэты в Горбатовском и Тамбове, но это случалось раза два-три в год. Домашние спектакли они тоже устраивали – это было весело, забавно, но он уже слышал от Рено о настоящем театре, о знаменитых артистах, а все европейские знаменитости стекались теперь в Петербург. Хорошенькие женщины – они ему теперь не нужны, для него существует одна только хорошенькая женщина в мире, и тут ее нету…

Но вот он невольно, с некоторым замиранием сердца, повторил про себя слова Нарышкина:

– Театры, балы, хорошенькие женщины.

Лев Александрович опять взглянул на часы:

– Пора к государыне, а тебе, Сережа, надо познакомиться с моим семейством. Ведь ты не знаешь еще ни тетку, ни кузин. Но теперь они спят – вчера поздно заснули, и тебе их долго придется дожидаться. Советую сделать утренние визиты к тем, кто встает рано, и к тем, кого в этот час можешь застать дома, ко мне же милости прошу нынче к обеду. Выйдем вместе.

У крыльца Лев Александрович послал воздушный поцелуй Сергею и так быстро вскочил в карету, что ливрейные лакеи не успели подбежать к нему.

Новый нарядный экипаж дожидался и Сергея.

«Ничего, милый мальчик… Обойдется… И все же этот философ-воспитатель оказал услугу. Он, кажется, умеет держать себя. А как красив!.. Какая стройная фигура! О! Он должен понравиться со своим девическим румянцем… Авось обойдется…»

И вдруг Лев Александрович громко расхохотался.

Он вспомнил, что в уборной остался запертым карлик Моська, а ключи от обеих дверей у него в кармане.

«И ведь раньше обеда дома не буду! За что же Моське наказание такое – за доброе чувство… Ничего, пускай – не вредно…»

Карета остановилась у дворцового подъезда, лакеи распахнули дверцы, веселый обер-шталмейстер, встречаемый низкими поклонами, поспешил через знакомые ему покои в уборную императрицы.

XV. Утро царицы

Все это утро, как и всегда, ровно в шесть часов раздался звонок из спальни императрицы.

Прошло минут десять, и Марья Савишна Перекусихина – толстая старуха с умным и в то же время добродушным лицом вошла в спальню, наскоро застегивая лиф своего платья.

Возле кровати, на маленьком столике, была зажжена свечка. Английская собачонка выползла из-под атласного одеяльца, спрыгнула с маленькой собачьей кровати, стоявшей у самой постели императрицы, и, ласково виляя хвостом, побежала к Марье Савишне.

Екатерина не шевелилась.

Марья Савишна прислушалась.

– Заснула! – прошептала она. – Свечку-то зажгла да и опять заснула… а и я позамешкалась…

Она подошла к спящей, уже тронула было ее за руку, чтобы разбудить, но остановилась, ласково на нее глядя.

– Будить-то жаль, ишь ведь, как сладко заснула, голубушка! А и то опять: не разбудишь – гневаться станут… Матушка! – проговорила она вполголоса.

Екатерина открыла глаза, потом снова закрыла их, но, сделав над собою усилие, приподнялась с подушки. Она потерла себе лоб, отгоняя сон, и взглянула на часы с будильником, стоявшие возле свечки.

– Двадцать минут седьмого! Поздно… я тебе ровно в шесть позвонила, Марья Савишна!

– Замешкалась я нынче, государыня-матушка, уж простите. Да и сами вы подремали бы еще с полчасика, ведь вон вижу: глазки-то слипаются.

– Подремала бы… Ох, с каким бы удовольствием подремала, – проговорила Екатерина, потянулась и зевнула. – Подремала бы, только баловать себя нечего!

– Да когда здоровы, так оно хорошо, а ведь, почитай, две недели, матушка, прохворали – силить себя и не след. Нынче-то как здоровьице? – спрашивала Марья Савишна, подавая императрице чулки.

– Не совсем, Марья Савишна, не то уж мое здоровье. Вон ноги опять как будто припухли. Голова тяжела что-то…

Марья Савишна тихонько вздохнула.

Между тем императрица встала с постели, набросила на себя капот и бодро прошлась по комнате. Теперь уж все четыре собачки вылезли из-под шелковых с разноцветными кистями одеялец и радостно прыгали вокруг нее, виляя хвостами, отрывисто взвизгивая и силясь поймать и лизнуть ее руки.

Она собственноручно растопила камин, прошла в уборную, вытерла себе льдом лицо и руки.

– Вот и голова посвежела! Нет, Марья Савишна, ты, пожалуйста, никогда не слушай меня, не соблазняй валяться в постели. Коли неможется, тот тем паче надо себя переламывать, а то совсем расхвораться можно… Причеши-ка уж меня, и нынче сама я еще денек на правах больной останусь.

Екатерина села в небольшое, низенькое кресло перед зеркалом, вынула из головы гребень, и густые, местами уже седеющие волосы ее рассыпались почти до самого полу. Марья Савишна принялась за немудреную и вовсе немодную прическу императрицы.

В зеркале отражалось все еще моложавое и свежее лицо, с быстрыми, прекрасными глазами, несколько выступившим вперед подбородком и складкой между бровей, часто придававшей этому красивому лицу серьезное и даже сердитое выражение. Эта досадная складка появилась в последние годы и очень смущала Екатерину.

– Что нового, Марья Савишна? Вчера-то мне и двух слов не удалось сказать с тобою. Не слыхать ли чего? О чем говорят в городе?

– А все о том же, матушка, у всех на языке и на уме приезд Светлейшего, многие голову повесили.

– Голову повесили, – тихо повторила Екатерина. – И с чего это так его не любят, кому он стал поперек дороги?! Все зависть, мелкая зависть… Да, никто не любит его, только Бог да я его любим… Вот и я тоже целые дни думаю о его приезде!.. Ох, как мне нужен Светлейший!.. А и боюсь: бранить меня будет… уж так и знаю – большие у нас выйдут споры! Пожалуй, от некоторых планов придется отступиться. Ведь вот, Марья Савишна, человек! Вот голова! Иной раз со всех сторон обдумаешь дело, решишь, что так-то вот нужно поступить непременно, все ясно, яснее и быть не может, а он придет, заговорит и найдет ошибку – и поневоле приходится по его делать…

На страницу:
6 из 8