Полная версия
КГБ против СССР
Домработница подошла к двери, и спустя время из коридора в комнату полетел ее голос:
– Люда, тут милиция! – домработница была младше Людмилы Ильиничны лет на десять всего, да и знала ее с молодых ногтей, что позволяло обеим обращаться друг к другу на «ты».
– Какая милиция? Зачем? Я никого не вызывала…
Дальше слышался только глухой голос из– за двери, который сообщил, что, дескать, их соседей снизу заливает. Домработница отвечала, что не понимает, какая связь между милицией и заливом квартиры, но клялась, что протечки в ванной у них нет и все в порядке. Глухой, едва различимый в комнате голос снова что– то неразборчиво ответил ей. Хозяйка насторожилась и села на кровати, когда домработница с круглыми глазами влетела в ее комнату.
– Сказали, что там труп…
– Где труп?
– Внизу, под нами.
– У Скоробогатовых? С ума можно сойти… Ну а мы– то тут причем?
– Не знаю, сказали, что от нас льет, и они место преступления осмотреть не могут. С ними еще какой– то человек, сантехник, наверное. Просят пустить, чтобы, значит, устранить течь…
– Ну пусти. Пусть пройдут и убедятся, что у нас все в порядке. Может, в стене труба лопнула или еще что…
Толстая снова легла, когда услышала звук закрывающейся входной двери и голоса в прихожей.
– Вы одна дома?
– Нет, хозяйка еще.
– Какая хозяйка?
– Толстая Людмила Ильинична. Это ее квартира. Я тут только домработница.
Молодой черноглазый милиционер с колоритными украинскими чертами лица и характерным же одесским говором – представители этой национальности Клавдии были хорошо знакомы – недовольно глянул на сантехника. Тот пожал плечами, ничего ему не ответив. Милиционер кивнул ему на открытую дверь в ванной, он сразу прошмыгнул туда, а двое в форме и Клавдия вошли в комнату хозяйки.
– Простите ради Бога, вы ничего такого странного сегодня или вчера снизу не слышали?
– Нет… А что случилось? – голова у Толстой раскалывалась, видно было, что ей тяжело отвечать на вопросы.
– Видите ли, мы там обнаружили нечто неудобоприятное, как говорили в прежние времена…
– Да, Клаша сказала, что…
Хозяйка не успела договорить, когда из ванной послышался голос сантехника:
– Нашел! Протечку нашел!
– Пойдемте с нами, пожалуйста, будьте любезны, – южный говор был плохо скрываем в речи молодого милиционера. Наверное, недавно приехал в столицу, подумала Людмила Ильинична, которая сама в свое время полуголодной херсонской девчушкой устроилась секретарем– машинисткой к покойному графу, восемь лет спустя после этого только обретя статус законной жены и наследницы немалого богатства.
– Зачем? Клаша сходит. Мне что– то нехорошо, вы меня извините…
– Прощения просим, порядок такой. Вы все– таки хозяйка, а затоплением соседской квартире может быть причине ущерб, за который, если что, вам отвечать. Так что надо, чтобы вы все видели лично, расписались и засвидетельствовали.
Нехотя, поднимаясь с кровати, Толстая ворчала:
– Какой кому ущерб? Вы же сказали, что там, стало быть, труп…
– Да не то, чтобы труп… Телесные повреждения у человека… – украинец опустил глаза в пол и начал бормотать что– то невнятное, все время проталкивая двух пожилых женщин к двери в ванную. Вскоре они уже стояли на пороге и с недоумением глядели на сантехника:
– Ну и где? Где же?
Пол был сухой, и никаких следов повреждения канализации не было видно. Но слесарь упорно стоял на своем:
– Да вот, вы посмотрите внимательнее.
Обе как по команде одновременно перешагнули порог ванной, когда сантехник буквально выпрыгнул им навстречу и остался у них за спиной. Они ничего не успели сообразить, как вдруг дверь ванной оказалось заперта с характерным щелчком снаружи – на всех межкомнатных дверях внутри квартиры были наружные замки, старого образца. Пленницы переглянулись между собой, ничего не понимая. И лишь минуту спустя, когда троица уже вовсю орудовала в комнатах, стали колошматить в дверь, крича во все горло.
Но их никто не слышал – изоляция стен и дверей в сталинском доме была, как говорят, дай боже. Дверь в подъезд преступники заперли, а телефонный шнур обрезали, так что зов о помощи был бесполезен.
Основной упор они сделали на кабинет писателя, где все было оборудовано под музей. Таблички на столах, на пишущей машинке, на которой писался знаменитый «Гиперболоид инженера Гарина», на креслах и у книжных шкафов, доверху забитых старинными фолиантами – все говорило о том, что здесь скорее государственное учреждение, в котором ничего нельзя трогать руками, чем жилая квартира. Однако, искатели знали – именно здесь, где все реликвия и историческая ценность, и спрятана основная часть знаменитой коллекции бриллиантовых и золотых украшений, что и покойный писатель, и его последняя супруга, ныне запертая в ванной и отчаянно борющаяся за свое выживание, собирали долгие годы.
Молодой милиционер спросил у сантехника, когда они оказались в самом сердце этого филиала Гохрана в центре Москвы:
– Ну и каким местом ты смотрел?
– Ты про что, Толик?
– Про уборщицу эту. Она же должна была в два часа уйти, а ты должен был проводить ее до ворот дома. И ты сказал, что она ушла, мать твою за ногу! А это тогда кто, по– твоему?! – зло крича на подельника, одессит кивал в сторону ванной и коридора. – Тень отца Гамлета там вместе с хозяйкой заперлась?
– Клянусь тебе, сам видел… Ну, может, похожая…
– «Может похожая». Хозяйка вчера на приеме в ЦДЛ крепко выпила, нас не вспомнит. А эта теперь может и вспомнить. Валить ее теперь прикажешь? Под мокрое дело хочешь подвести? Задавил бы тебя, да времени нету! – отчаянно ругал он своего подельника.
– Толя, хватит, – окликнул его второй в милицейской форме. – Время.
Книжный шкаф, за стеллажами которого пряталось самое дорогое в доме, оказался заперт, а времени на поиски ключа не было – неровен час, если домработница не ушла, еще кто– нибудь да явится проведать сиятельную старушку, почти графиню. Пришлось разбить два дверных стекла, а створки шкафа просто выломать до основания. Мгновение спустя полетели старинные фолианты на пол, поднимая пыль до потолка, и открывая глазам грабителей несколько маленьких, спрятанных от посторонних глаз книжными корочками, встроенных в стены, сейфов. Простой замок запирал каждый из них – такая небрежность! – а за ним хранились сокровища, сравнимые разве что с богатством хозяйки медной горы…
Молчаливый милиционер осматривал стол писателя – в одном из ящиков и обнаружил он связку заветных ключей. В общем, искать почти не приходилось – они точно знали, где и что лежит. С ключом от шкафа вышла несуразность, ну да это мелочь в сравнении с тем, что они могут получить в результате сегодняшнего «скачка». Шесть дверей от сейфов подались ключам одна за другой – и вскоре в руках у грабителей заискрились, засияли, заблистали всеми цветами радуги бриллиантовые россыпи драгоценных украшений, охладил их руки прохладный золотой металл, отяжелили ладони платиновые колье и цепочки ожерелий. На мгновение все трое будто замерли, созерцая такую красоту.
– Вот она, – процедил главарь, небрежно вертя в руках лилию из белого золота с двадцатью одним бриллиантом и спайками из белого золота. Она занимала больше половины его ладони – будучи много наслышан о ней, он и представить себе не мог, что она такая большая. А вблизи так и вовсе показалась вчера простому воришке, голытьбе с Молдаванки просто огромной…
– Кто? – уточнил сантехник.
– Лилия, дурень. Та самая лилия…
Он мог бы добавить что– то вроде «кровавая лилия», если бы знал, какой ценой далеких тридцать семь лет назад досталась она бывшему хозяину квартиры, графу Алексею Николаевичу Толстому, из рук великого и ужасного Абакумова.
За две недели до этого, Москва
Леонид Исаакович Лернер был человеком искусства во всех отношениях. Нет, он не работал писателем, не держал в руках кисти или скульпторского топора, не сочинял мелодий, да и вовсе не умел играть ни на каких музыкальных инструментах. Он работал простым фотографом в редакции «Литературной газеты», куда недавно с позором перешел из АПН, после очередного алкогольного скандала с его участием. Но образ его мыслей, утонченность его душевной организации, врожденная интеллигентность самой натуры его позволяли причислить его к людям искусства – не тем, которые пишут или рисуют, а тем, о ком пишут и кого рисуют признанные служители муз. Его маленькой слабостью было пьянство – да и чего ожидать от простого небогатого еврея, выросшего в культурной среде, но, как было уже сказано, не обладающего особыми талантами и потому не имевшего никакой особой перспективы в этой жизни?! Он начал топить безнадежность и обреченность своего существования в алкоголе особенно рьяно после того, как от него ушла жена, прихватив львиную долю нажитого в браке нехитрого имущества и дочь, да еще и содрав с него приличные алименты. Она тоже его не понимала. Не понимала, как он, имея семью, целыми днями просиживает в библиотеках, изучая быт и нравы средневековой Франции, вместо того, что приработком сделать их существование более или менее обеспеченным. Не понимала, зачем он записывается на экскурсии в Оружейную палату или Гохран, после чего изучает увиденные там экспонаты так, будто ему предстоит написать о них научную работу. Не понимала, зачем посещает все картинные галереи, а после за бутылкой рассказывает подтрунивавшим над ним друзьям по пивной истории жизни создателей знаменитых полотен. Он и сам не понимал, почему он такой, какой он есть. Действительно, ведь не написать же ему докторской диссертации… Хотя… Хотя, быть может, он мог бы ее написать, если бы не погубившее высшее образование происхождение, как нельзя более некстати выявленное в период охватившего всех сталинского антисемитизма. Учебу тогда пришлось бросить, пойти на стройку, на завод, устроиться, наконец, на совершенно не творческую работу фотографа, но… в душе остаться Пигмалионом, которому так никогда и не суждено будет изваять свою Галатею. И осознанием этого тяготиться всю жизнь…
Вероника Жукова была всего лишь его соседкой по коммуналке. Да и то всего несколько лет – кажется, пока не пошла в третий класс, а ее родителям не выделили отдельную квартиру на Малой Бронной. Она помнила его еще молодым студентом, вечно голодным, но счастливым. Крошкой совсем считала, что была в него влюблена. Правда, с годами нарисованный детским воображением образ стал тускнеть и стираться – к своим 35 годам помнила она свою былую любовь весьма смутно. Потому, наверное, при встрече не узнала. Нет, она могла бы узнать его по чертам лица, которые отчетливо остаются особенно в детском импринтном сознании, но никак не могла представить его с потухшим взором, в поношенном пиджаке, с висящим на шее громоздким фотоаппаратом – таким, казалось, грузным, что под его тяжестью тоненькая шея Лернера будто бы пригибается к земле – и пьющим дешевое пиво в «Астории».
И он тоже ее не узнал. Ей было 35, а выглядела она лет на десять моложе. Шик был во всем – в ее походке, в роскошной одежде, во французском парфюме, аромат которого источала эта прекрасная, утонченная и возбуждающая сознание не женщина,.. девушка, еще не познавшая тягот деторождения и с наслаждением вкушавшая каждую минуту этой жизни, прекрасной, как она сама. Из толпы утомленных серых москвичек выделялась она ярким пятном размашистого мазка Модильяни или Сикейроса, с которыми пила кофе и коньяк и обещания которых запечатлеть ее в веках походя высмеивала. Не заметить ее было нельзя,.. но узнать трудно.
Однако, у него получилось. Стоило дверям «Астории» будто бы самим распахнуться, а ей – появиться в них радугой посреди серого дождливого неба, с сентября еще нависшего над Москвой и никак не желавшего уступать место небу снежно– зимнему, он не сводил с нее глаз. Вне всякого сомнения, он был человеком искусства – красоту он умел видеть целко и безошибочно.
– Вероника, – еле слышно прошептал он, и она – вот незадача – посреди всей этой ресторанной сутолоки сумела разобрать свое имя. Она повернула голову и обомлела – перед ней, потрепанная жизнью и незавидной работой, сидела ее детская любовь. На ватных ногах подошла она к столику.
– Ленька, ты?!
– Да, товарищ Жукова, я.
– Ну не совсем товарищ и совсем уже не Жукова.
– Вот как?! Ну– ка, рассказывай…
– У тебя свободно? Сесть можно?
– Конечно, садись, что ты.
Она села и позвала официанта. Заказав шампанского и увидев смущенные глаза кавалера, подметила:
– Надо же, пиво в «Астории» – ты всегда был ценителем прекрасного…
– На большее, увы, денег не хватает.
– Я поняла это по твоему пиджаку. Но выбор места просто исключителен!
– А, – махнул рукой Лернер. – Лучше тридцать лет пить свежую кровь, чем триста лет клевать тухлое мясо.
– Так ты пьешь свежую кровь? – хохотнула Вероника, обнажив ряд белоснежных зубов.
– Временами. Когда премия.
– И за что же премировали так щедро?
– Да, вот, был только что у вдовы писателя Алексея Толстого. По заданию «Литературки» фотографировал гобелены, картины, музейные экспонаты… А уж какая у нее коллекция драгоценностей, ты бы видела!
– Коллекцию тоже удалось заснять?
– За нее бы премию не дали, а вот с работы снять, пожалуй, могли бы… Но и у тебя, я погляжу, цацки не хуже графининых будут…
– Что за выражения, Леонид Исаакович? У нас в Париже так выражаться не принято.
– Где?! В Пари… – глаза Лернера округлились. Посетить прекрасный французский город всегда было мечтой одинокого и тонкого еврея, мечтой столь же недосягаемой, как та интеллектуальная и культурная богема, близостью к которой он все еще грезил, а его собеседница уже давно жила.
– Да, Ленечка. После окончания института я вышла замуж за француза – он приезжал на какой– то кинофестиваль или… в общем, я уже не помню. В общем, была я тогда хороша…
– …да ты и сейчас как с обложки журнала!
– Брось. Хотя, спасибо, мне приятно. Но тогда, видишь ли, к моей красоте еще изрядного удельного веса добавляла молодость. Очаровала я французика моего и вскоре уже укатила с ним на его историческую родину.
– Так просто?
– Ну, не все так просто. Конечно, пришлось имитировать беременность, дать пару взяток гинекологам, но ты ведь помнишь, что мой дедушка был главврачом во Второй городской, так что это было сравнительно несложно. Потом, по приезде, горько разочаровать моего Луи тем, что от переживаний и бесконечных мытарств по КГБ да разным комиссиям ребеночек приказал долго жить, а вернуться на родину… только спустя десять лет брака и счастливой семейной жизни, когда супруга моего вновь отправили в Москву провести месяц служебной командировки в здешнем французском торгпредстве.
– Слушай… – Лернер внимал словам давней подруге, буквально открыв рот. – Это же все буквально как жизнь на луне. Только бы одним пальцем все это потрогать – мне кажется, что не жалко отдать остаток дней земных за такое благо… А, кстати, как же теперь твоя фамилия?
– Сенье. Госпожа Вероника Сенье. А что касается потрогать пальцем, изменить жизнь… Я раньше тоже думала, что это – что– то из области фантастики. Однако, как видишь, все меняется. И в твоих руках еще изменить свою жизнь.
– Но как?
– Франции, родной, на всех хватит. А пока тебе бы вырваться из порочного круга коммуналки да своей Нинки– хабалки.
– Поздно хватилась. Она уж давно меня бросила.
– Так радоваться надо! Есть повод выпить! Официант, второй бокал для шампанского, силь– ву– пле!
– Только за это?
– Ну и еще за что– нибудь. За любовь, например, – игриво проворковала молодая француженка московского происхождения.
– У тебя– то понятно, любовь и через 10 лет брака – понятие актуальное. А у нас здесь…
– Почему ты решил, что я имею в виду мужа?
Глаза Лернера загорелись. «Уж не намекает ли она на восстановление старых отношений? А, чем черт не шутит? Может, и вправду, все еще в моих руках, а?»
– А кого?
– Сам же сказал, что я еще ничего. Значит, могу еще понравиться. А во Франции, среди этих жлобов, искать родственную душу – дело пустое.
– Ты уже и здесь кого– то себе отыскала? – надежда еще слышалась в его голосе.
– Это меня тут нашли. Я ведь здесь уже два месяца. И где– то месяц еще пробуду. Думаешь, местные кавалеры настолько одряхлели, что позволят скучать привлекательной француженке, так хорошо говорящей по– русски?
Фотограф заметно погрустнел:
– И кто он?
– А, ты его не знаешь. Сам недавно приехал из Одессы, работает тут моделью у Зайцева. Молодой, сочный, привлекательный… ммм… пальчики оближешь. Конечно, тоже не любовь, но все же лучше постаревшего и облысевшего французского буржуа. Во всяком случае, скрашивает мой досуг и обеспечивает интересное времяпрепровождение.
– Нечего сказать, от жизни не отстаешь.
– Так и ты не отставай, Ленечка, – Сенье поняла, что подобными фривольными разговорами затрагивает патриархальные чувства старого поношенного еврея и решила сменить тему. – Значит, говоришь, фотографом работаешь? Образцы карточек есть? Покрасивее какие– нибудь…
– А тебе зачем?
– Ну не знаю… Покажу своему Луи, может, найдет для тебя какое– нибудь дельце в торгпредстве. Мало ли там всякой швали да бездельников отирается? А уж журналистов да фотографов – как собак не резаных. Это же торгпредство, там фотограф едва ли не первый человек. А ты чем хуже? От их, капиталистического, пирога откусить – с них не убудет, а тебе радость. Ну так что с фотками?
– Знаешь, с собой нет, но завтра я проявлю вот эти красоты, что мадам Толстая хранит у себя дома. Может, их? Там чудо такое, залюбуешься…
– Валяй. А пока выпьем за встречу…
Несколько минут в его компании пролетели незаметно – и вот уже она, словно Ассоль бежит по волнам утопающей в ледяном дожде Москвы, навстречу своему молодому и горячему Мишке… Бежит в прокуренную коммуналку, даже не удосужившись спросить фамилии своего случайного любовника – зачем фамилия, вообще, к чему слова, когда такое достоинство прячет он от посторонних глаз и дарит ей каждый вечер?!
Мишка набросился на нее с порога и повалил на кровать. Резкими рывками, как всегда, не заботясь о том, в каком виде пойдет она после свидания с ним по ночной Москве и явится домой к мужу, сдернул он с нее одежду и, почти не тратя времени на поцелуи, приступил к делу. Преодолевая ее слабое сопротивление, он кинулся на нее всем телом, и, не говоря ни слова, пронзил ее насквозь. За десять лет брака да пару унылых французских любовников, тратящих больше времени на слова, чем на дела, она уже и забыла, каково это – когда бешеная, необузданная страсть охватывает тебя в затхлой комнате коммунальной квартиры под молодым жеребцом с огромной харизмой как в лице, так и пониже его. Когда крик боли перетекает в крик наслаждения, а всю тебя будто разрывает своим проникновением его рыцарское копье. Когда экстаз накрывает тебя с головой, раз за разом, а ты все не можешь пошевелиться в стальных объятиях горячего южного парня с кипящей кровью, которому доставляет неимоверное наслаждение чувствовать под собой статную и неприступную француженку, подчиняя ее своим прихотям и превращая в инструмент для своего удовольствия и помойку для сброса адреналина…
Первые жаркие минуты исступленной любви вскоре проходят – сбросив пар, он остывает, закуривает сигарету, но – вот прелесть молодого организма! – вскоре восстанавливается и начинает иметь ее уже медленно, не торопясь, со знанием дела, отдаваясь процессу и требуя отдачи от нее. А за ней уж дело не встанет. Все, чем она владеет от природы, в этот вечер принадлежит ему. И наплевать ей самой, в каком виде она явится к мужу и что придумает для своего оправдания – та молодость, которая передается от него к ней белой горячей жидкостью стоит нескольких слов вранья и минуты позора!..
После секса обоих тянуло курить. На балконе было холодно, поэтому, лежа голыми в постели, они курили прямо здесь. Курили и обменивались ничего не значащими словами.
– Представляешь, встретила сегодня старого приятеля, из той моей, московской жизни до брака.
Мишке не было никакого дела до ее жизни и ее знакомых, и потому привычное «ммм» коровьим мычанием безразличия по привычке вырвалось из его уст.
– И чем он занимается?
– Фотограф. Был у вдовы Толстого, фотографировал картины да гобелены, что «красный граф» при жизни на людском горе скопил… И рассказал прелюбопытную штуку. Говорит, у нее великое множество бриллиантовых побрякушек.
– Это правда. Она бабка богатая. Была у нас в Доме моделей недавно – так светилась вся как новогодняя елка. И зачем ей такие богатства, когда все равно детей нет? В фонд Союза писателей пожертвовать хочет, что ли?
– Правда нет детей?
– Вроде нет. А тебе– то что?
– Ну так, интересно. Помнишь, ты рассказывал мне про своего друга из Одессы по кличке… «Котовский» что ли?
– Толян? Да, помню. Вор знатный. Из– под носа что хочешь утащит, а ты и ухом не поведешь.
– А почему его так прозвали?
– Ха… Да он из зала суда через окно сбежал, прямо как легендарный комдив. Вот и повелось… Да ты не думай, он уж отсидел свое. Сейчас свободен… И голоден. Вот, на днях письмо от него получил.
– Голоден – это хорошо…
Мишка бросил сигарету, навис над ней и посмотрел прямо в глаза:
– О чем это ты? Тебе, что, меня не хватает?
– Да ну что ты, дурачок. Просто думаю. Ему заняться нечем, а талант есть. У меня – право выезда за рубеж и, соответственно, возможность протащить все это через границу, чтобы продать с наваром. А она богатая и все богатство пропадает. Да и доступ в ее квартиру мы через моего Ленечку запросто можем получить… Кстати, мне кажется, он все еще в меня влюблен…
– Ты думаешь о том же, о чем и я? – хитро улыбнулся молодой человек.
– Точно. Завтра же беги на почтамт и звони своему Котовскому, пусть приезжает. Есть для него работенка.
– А для меня?
– И для тебя.
Азарт взыграл в крови обоих – и они снова набросились друг на друга, совершенно теряя счет времени и невзирая на усталость, которую, казалось, как рукой сняло.
Пару дней спустя Мишка уже встречал на Казанском вокзале молодого человека, как две капли воды похожего на шустрого милиционера, с которым вдова Алексея Толстого встретится через десять дней. А Вероника Сенье сидела в компании Лени Лернера в маленьком кафе– мороженом на Цветном бульваре.
– Поздравляю, Ленечка, есть для тебя работа.
– Отлично. Заказ для твоего мужа?
– Почти. Для меня. Ты ведь готов на поступок ради прекрасной дамы?
– Спрашиваешь.
– Навар будет приличный, обещаю. Не работать сможешь до конца жизни… – говорила Сенье, но Лернер ее уже не слушал. Сам того не подозревая, только что, в пасмурный осенний день 1980 года, он заключил сделку с дьяволом.
Глава пятая
09 декабря 1980 года, Москва, Спиридоновка, музей – квартира писателя Алексея Толстого
Колесниченко появился в квартире писателя, в которой уже несколько дней подряд велись активные следственные и оперативные мероприятия, ныне уже вступившие в завершающую, слабую фазу, в 10 часов утра – решил не приезжать особенно рано, чтобы не будить и без того измотанных событиями последних дней старух, но для порядку посетить место преступления все же следовало. Хотя бы для того, чтобы дать команду милиции снять печать с кабинета писателя, убрать отовсюду таблички «вещественное доказательство», и вообще позволить настрадавшимся женщинам жить в своей квартире нормальной, полноценной жизнью – если, конечно, таковая была возможна после случившегося. Глядя на хозяйку – заслуженную во всех смыслах старуху, – следователь понимал, что главная трагедия ее состоит сейчас не в том, что похитили драгоценности, к которым она, как советский человек, если и питала, то чисто мемориальную, памятную любовь; а в том, что преступники посягнули на святое – на память писателя, бывшего для нее всем при жизни и оставшегося всем после смерти. За два часа, проведенные с ней, Колесниченко узнал о жизни и творчестве Алексея Толстого столько, сколько не узнал за весь курс школьной программы, едва ли не каждый год включавшей его произведения в литературные хрестоматии и учебники. Она рассказывала беспрестанно о нем, о его дружбе с Горьким, Фединым, еще какими– то писателями, о которых Владимир Иванович впервые в жизни слышал, с таким упоением, с каким преданный своей работе музейный хранитель приоткрывает завесу исторической тайны над артефактами прошлого. При этом ему безразлично, в чем он одет, голоден он или сыт, и вообще, интересно ли все то, о чем он повествует. Он упоен собой – так же упоена собой была Людмила Ильинична, у которой ее покойный обожаемый муж не сходил с уст. Такое отношение ее к великому писателю можно было, пожалуй, объяснить, их огромной разницей в возрасте и тем безграничным уважением, что она к нему питала, но при все при этом факт оставался фактом – для нее свято было все, чего касался, с чем работал и о чем думал этот, без сомнения, великий человек. И потому ограбление, в ходе которого такому вандалистскому осквернению подверглись исторические, музейные, литературные святыни, было для нее равносильно смертной казни. Видавший виды следователь верил – она не притворяется. Потому только, что старому человеку притворяться незачем, да и не сумеет он сделать это так правдиво. Ему стало искренне жаль вдову писателя, и именно понимая, что слезами горю не поможешь и пора переходить к активным действиям, он приступил к ее допросу.