bannerbanner
Теоретическая и практическая конфликтология. Книга 1
Теоретическая и практическая конфликтология. Книга 1

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3


Теоретическая и практическая конфликтология Книга 1

О конфликте

Карл Маркс и Фридрих Энгельс

Все цитаты с указанием на том и страницы даны в тексте в круглых скобках по изданию: Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения. 2-е изд. Гос. изд-во полит. лит-ры: Т. 1. М., 1954–1955 г.; Т. 2–4. М., 1955; Т. 5, 7. М., 1956; Т. 6, 8–9. М., 1957; Т. 13, 15–16. М., 1959; Т. 18–21. М., 1961; Т. 22. М., 1962; Т. 23. М., 1960; Т. 25, ч. I. М., 1961; Т. 25, ч. II, 27–28. М., 1962. Составитель А. И. Стребков

Правоверный дух новой цензурной инструкции и в другой еще форме вступает в конфликт с рационализмом старого указа о цензуре. Последний включает в задачи цензуры подавление того, «что оскорбляет мораль и добрые нравы». Инструкция приводит это место как цитату из статьи 2-й. Но если в отношении религии инструкция в своем комментарии содержит некоторые добавления, то в отношении морали этот комментарий не свободен от пропусков. Оскорбление морали и добрых нравов превращается в нарушение «приличия, обычаев и внешней благопристойности». Мы видим, что мораль как мораль, как принцип такого мира, который подчиняется собственным законам, исчезает, и на место сущности вступают внешние проявления, полицейская благопристойность, условное приличие. «Кому подобает честь, воздайте честь», – в этом мы видим настоящую последовательность. Специфически христианский законодатель не может признать мораль независимой сферой, которая священна сама по себе, так как внутреннюю всеобщую сущность морали он объявляет принадлежностью религии. Независимая мораль оскорбляет всеобщие принципы религии, а особые понятия религии противоречат морали. Мораль признает только свою собственную всеобщую и разумную религию, религия же – только свою особую позитивную мораль. Цензура, таким образом, должна будет, по этой инструкции, отвергнуть героев мысли в области морали, вроде Канта, Фихте, Спинозы, как людей без религии, как людей̆, оскорбляющих приличие, обычаи и внешнюю благопристойность. Все эти моралисты исходят из принципиального противоречия между моралью и религией̆, ибо мораль зиждется на автономии человеческого духа, религия же – на его гетерономии (Т. 1, с. 13).

Закон о печати есть действительный закон, потому что он выражает положительное бытие свободы. Он рассматривает свободу как нормальное состояние печати, печать – как бытие свободы; поэтому-то он вступает в конфликт только с проступками печати как с исключением, которое борется против своей собственной нормы и, таким образом, уничтожает себя (Т. 1, с. 62).

Там, где цензура вступает в открытые, длительные и острые конфликты с печатью, – там можно с известной уверенностью заключить, что печать стала жизнеспособной, приобрела твердость характера и веру в свои силы, ибо только ощутимое действие вызывает и ощутимое противодействие (Т. 1, с. 212).

Бюрократия считает самое себя конечной целью государства. Так как бюрократия делает свои «формальные» цели своим содержанием, то она всюду вступает в конфликт с «реальными» целями» (Т. 1, с. 271).

Взаимоотношение государства и гражданского общества, которое осуществляется только посредством конфликта, ярко описывается в работе «К критике гегелевской философии права. Видя этот конфликт Гегель хочет и увидеть тождество гражданского общества и государства, в противном случае, государство превращается в ненужный организм и это тождество он видит в уполномоченных государства в гражданском обществе, эти государственные чиновники исполнительной власти, являются по его мнению подлинным государственным представительством, но как говорит К. Маркс не гражданского общества, а против гражданского общества. Не тождество тем самым установлено, а противоположность, ибо государство имеет свое пребывание не внутри гражданского общества, а вне него, оно лишь соприкасается с гражданским обществом, посредством своих уполномоченных (Т. 1, с. 275) и так далее и тому подобное. Это для коррупции современного чиновника, очень правильно и правдиво. Ничего не меняется и политическая одежда чиновника не монарха, а президента, поменяла символы, сохранив во взаимоотношениях государства и гражданского общества все как было. Гегель прекрасно все это рассказал, а К. Маркс посчитал это великолепным рассказом. Обязательно вернуться в связи с коррупцией.

Итак, когда мы спрашиваем Гегеля, что охраняет гражданское общество от бюрократии, – то он отвечает:

1. «Иерархия» бюрократии. Контроль. То именно, что противник сам связан по рукам и ногам, и если он играет роль молота по отношению к тому, что находится под ним, то является наковальней по отношению к тому, что находится над ним. Но где гарантия против «иерархии»? Меньшее зло, конечно, устраняется большим злом в том смысле, что первое по сравнению с последним не идет в счет.

2. Конфликт, неразрешенный конфликт между бюрократией и корпорациями. Борьба, возможность борьбы, служит гарантией против поражения. Дальше (§ 297) Гегель прибавляет еще ту гарантию, которую дают «установления суверенитета сверху», подразумевая под этим опять же иерархию (Т. 1, с. 279).

«Правительственная власть» для Гегеля свелась к «совокупности государственных слуг». Здесь, в сфере «сущего в себе и для себя всеобщего, составляющего сферу самого государства», мы видим лишь неразрешенные конфликты. Экзамен и хлеб чиновников являются последними синтезами.

Бессилие бюрократии, ее конфликт с корпорацией Гегель приводит как высшее оправдание бюрократии (Т. 1, с. 280).

Коллизия между государственным строем и законодательной властью есть не что иное, как конфликт государственного строя с самим собой, противоречие в понятии государственного строя.

Государственный строй есть не что иное, как соглашение между политическим и неполитическим государством; он поэтому в самом себе необходимо есть договор между существенно разнородными силами. Здесь, следовательно, закон не может постановить. чтобы одна из этих сил, часть государственного строя, имела право изменять самый государственный строй, изменять целое (Т. 1, с. 284–285).

Поэтому, когда Гегель спасается от их действительного конфликта в воображаемое «органическое единство», – вместо того чтобы раскрывать их как моменты органического единства, – то это является пустой мистической уверткой (Т. 1, с. 286).

Особое внимание привлекает к себе тот или иной вопрос лишь тогда, когда он становится политическим, т. е. либо тогда, когда с ним может быть связан вопрос о кабинете министров, стало быть, вопрос о господстве законодательной̆ власти над правительственной властью, либо же, когда речь идет вообще о правах, связанных с политическим формализмом. Чем объясняется это явление? Тем, что законодательная власть есть одновременно представительство политического бытия гражданского общества; тем, что политическая сущность какого- ни-будь вопроса заключается вообще в его отношении к различным властям политического государства; тем, наконец, что законодательная власть выступает как представитель политического сознания, а это последнее может выявить свой политический характер лишь в конфликте с правительственной властью (Т. 1, с. 360).

Мы встретимся позже с вопросом об избирательной реформе в ином виде, а именно со стороны интересов. Точно так же мы остановимся позже на других конфликтах, вытекающих из двойственного определения законодательной власти (с одной стороны, депутат – уполномоченный гражданского общества, а с другой стороны, напротив, он должен выражать именно политическое бытие этого общества, некое специфическое бытие внутри политического формализма государства) (Т. 1, с. 361).

Из этого конфликта политического государства с самим собой можно поэтому всюду развить социальную истину. Подобно тому, как религия представляет оглавление теоретических битв человечества, политическое государство представляет оглавление практических битв человечества. Таким образом, политическое государство выражает в пределах своей формы sub specie rei publicae1 все социальные битвы, потребности, истины. Поэтому сделать предметом критики самый специальный политический вопрос – например, различие между сословной и представительной системой – нисколько не значит спуститься с hauteur des principes2, так как этот вопрос лишь выражает политическим языком различие между господством человека и господством частной собственности (Т. 1, с. 380).

Конфликт, в котором человек, как последователь особой религии, находится с самим собой, как с гражданином государства, и с другими лицами, как членами общественного целого, – этот конфликт сводится к мирскому расколу между политическим государством и гражданским обществом <…>

Этот мирской конфликт, к которому в конечном счете сводится еврейский вопрос, это отношение политического государства к своим предпосылкам, – будь то материальные элементы, как частная собственность и т. п., или духовные, как образование, религия, – этот конфликт между общим интересом и частным интересом, раскол между политическим государством и гражданским обществом <…> (Т. 1, с. 392).

Другими словами: право человека на свободу перестает быть правом, как только оно вступает в конфликт с политической жизнью, тогда как в теории политическая жизнь есть лишь гарантия прав человека, прав индивидуального человека, и потому от нее необходимо отказаться, как только она вступает в противоречие со своей целью, т. е. с этими правами человека. Однако практика является лишь исключением, а теория – общим правилом (Т. 1, с. 403).

Как только обществу удастся упразднить эмпирическую сущность еврейства, торгашество и его предпосылки, еврей станет невозможным, ибо его сознание не будет иметь больше объекта, ибо субъективная основа еврейства, практическая потребность, очеловечится, ибо конфликт между индивидуально-чувственным бытием человека и его родовым бытием будет упразднен (Т. 1, с. 413).

Невозможно поэтому, чтобы такое государство, как Англия, которое по своей политической исключительности и замкнутости в конце концов отстало на несколько столетий от континента; государство, которое под свободой понимает только произвол и по уши увязло в средневековье, – чтобы такое государство не пришло, наконец, в конфликт с ушедшим за это время вперед духовным развитием. Разве не такова картина политического положения Англии? Есть ли еще хоть одна страна в мире, где феодализм в такой же мере сохраняет свою несокрушенную силу и где он остается нетронутым не только фактически, но и в общественном мнении? В чем другом заключается прославленная английская свобода, как не в чисто формальном праве делать и поступать как заблагорассудится в рамках, установленных законом? И что это за законы! Хаос запутанных, взаимно противоречащих постановлений, которые свели юриспруденцию к чистой софистике, которые никогда не соблюдаются правосудием, так как они не соответствуют нашему времени, – постановлений, которые допускают, чтобы честный человек за самый невинный поступок был заклеймен как преступник, если бы только это допускалось общественным мнением и его правовым сознанием. Разве палата общин не представляет собой чуждую народу корпорацию, избранную с помощью сплошного подкупа? Разве парламент не попирает беспрестанно ногами волю народа? Имеет ли общественное мнение в общих вопросах хотя бы малейшее влияние на правительство? Не ограничивается ли его власть только частными случаями и контролем над юстицией и администрацией? Это все вещи, которых даже самый закоснелый англичанин не станет безоговорочно отрицать. Может ли такое положение вещей удержаться надолго?

Но оставим вопросы, относящиеся к области принципов. В Англии, по крайней мере, среди партий, которые теперь оспаривают друг у друга господство, среди вигов и тори, не знают никакой борьбы принципов, знают только конфликты материальных интересов (Т. 1, с. 499).

Ближайшим следствием частной собственности является торговля, взаимный обмен предметами необходимости, купля и продажа. При господстве частной собственности эта торговля, как и всякая другая деятельность, должна стать непосредственным источником дохода для торговца; это значит, каждый должен стараться как можно дороже продать и как можно дешевле купить. Следовательно, при всякой купле и продаже выступают друг против друга два человека с абсолютно противоположными интересами; конфликт носит решительно враждебный характер, ибо каждый знает намерения другого, знает, что намерения эти противоположны его собственным. Поэтому первым следствием торговли является, с одной стороны, взаимное недоверие, с другой – оправдание этого недоверия, применение безнравственных средств для достижения безнравственной цели. Так, например, первым правилом в торговле является умалчивание, утаивание всего того, что могло бы понизить цену данного товара. Отсюда вывод: в торговле дозволительно извлекать возможно большую пользу из неосведомленности, доверчивости противной стороны и равным образом дозволительно приписывать своему товару такие качества, которыми он не обладает. Словом, торговля есть узаконенный обман. Что практика соответствует этой теории, сможет подтвердить всякий купец, если он захочет воздать должное правде (Т. 1, с. 548).

С этого момента чартизм стал чисто рабочим движением, освободившимся от всяких буржуазных элементов. Органы печати, требовавшие «полного» избирательного права, – «Weekly Dispatch», «Weekly Chronicle», «Examiner» и др. – мало-помалу впали в тот же бесцветный тон, что и остальные либеральные газеты, защищали свободу торговли, нападали на десятичасовой билль и на все специально рабочие требования и вообще обнаруживали мало радикализма. Во всех конфликтах радикальная буржуазия становилась на сторону либералов против чартистов и вообще в центре своего внимания ставила вопрос о хлебных законах, который для англичан является не чем иным, как вопросом о свободной конкуренции. Благодаря этому радикальная буржуазия совершенно подпала под влияние либеральной буржуазии и играет сейчас в высшей степени жалкую роль (Т. 2, с. 457–458).

После того как святой Санчо свел таким образом все противоречия и коллизии, в которых находится индивид, к противоречиям и коллизиям этого индивида с каким-либо из его представлений, сделавшимся независимым от него и подчинившим его себе, а потому и «легко» превращающимся в представление как таковое, в святое представление, в Святое, – после этого индивиду остается еще только одно: совершить грех против святого духа, отвлечься от этого представления и объявить Святое призраком. Это логическое надувательство, которое индивид проделывает над самим собой, представляется нашему святому одним из наивысших, усилий эгоиста. Однако всякий поймет, как легко таким путем, исходя из эгоистической точки зрения, все совершающиеся исторические конфликты и движения объявить второстепенными, не зная о них ровным счетом ничего, – для этого нужно только выдернуть несколько фраз, обычно употребляемых в таких случаях, превратить их указанным способом в «Святое», изобразить индивидов как находящихся в подчинении у этого Святого и затем выступать в качестве человека, презирающего «Святое как таковое» (Т. 3, с. 277–278).

Вся критика права у святого Санчо ограничивается в вышеприведенных антитезах тем, что он объявляет цивилизованное выражение правовых отношений и цивилизованное разделение труда плодом «навязчивой идеи», Святого, а варварское выражение конфликтов и варварский способ их улаживания, наоборот, сохраняет для себя. Для него все дело только в названиях; самого же дела он совершенно не касается, так как не знает действительных отношений, на которых основываются эти различные формы права, и так как в юридическом выражении классовых отношений он видит только идеализированные названия прежних варварских отношений (Т. 3, с. 337).

И снова иеремиады против государства! И снова теория пауперизма! В качестве «Я» он «создает» сперва «муку, полотно или железо и уголь», тем самым уничтожая, одним махом, разделение труда. Затем он начинает «пространно» «жаловаться» на то, что его труд не оплачивается по своей стоимости, и прежде всего вступает в конфликт с теми, кто оплачивает труд. Затем на сцену появляется государство в роли «умиротворителя.

Если Я не довольствуюсь ценой, которую оно» (т. е. государство) «устанавливает на мой товар и труд, если Я сам стремлюсь установить цену Своего товара, стремлюсь сам к тому, чтобы эта цена была Мне выплачена, то Я вступаю в конфликт прежде всего (великое «Прежде всего»! – не с государством, а только) «с покупателями товара» (Т. 1, с. 337).

А когда он хочет войти в «прямые сношения» с этими покупателями, т. е. «схватить их за глотку», государство тотчас же «вмешивается», «отрывая человека от человека» (хотя дело шло не о «человеке вообще», а о рабочем и работодателе или же – что он постоянно смешивает – о покупателе и продавце товаров); и притом государство делает это с коварным умыслом – «встать посредине в качестве духа» (разумеется, святого духа).

С рабочими, желающими получить большую плату, обращаются, как с преступниками, лишь только они пожелают вырвать ее (Т. 1, с. 337).

Здесь перед нами снова целый букет бессмыслиц. Господин Сениор мог бы не писать своих писем о заработной плате, если бы он предварительно завязал «прямые сношения» со Штирнером, тем более, что в этом случае государство, конечно, не «оторвало бы человека от человека» (Т. 3, с. 356–357).

То, что «с рабочими, которые хотят вырвать более высокую заработную плату», в Англии, Америке, Бельгии вовсе не обращаются непременно как с «преступниками» и что, наоборот, они довольно часто этой более высокой платы добиваются на деле, – это опять-таки не известный факт, благодаря чему вся легенда о заработной плате идет насмарку. То, что рабочие, даже если бы государство не «встало посредине», ничего бы не добились, «схватив за глотку» своих работодателей, во всяком случае добились бы гораздо меньшего, чем путем ассоциаций и забастовок, – разумеется, пока они остаются рабочими, а их противники капиталистами, – это тоже факт, который можно было наблюдать даже в Берлине. Точно так же не нуждается в доказательстве и то, что основанное на конкуренции буржуазное общество и его буржуазное государство в силу всей своей материальной основы не могут допустить между гражданами никакой иной борьбы, кроме конкуренции, а как только люди начинают «хватать друг друга за глотку», общество и государство выступают не в виде «духа», а как вооруженные штыками (Т. 3, с. 357).

Когда дворянство было свергнуто дальнейшим ходом развития, и буржуазия вступила в конфликт со своей противоположностью, пролетариатом, дворянство сделалось ханжески-религиозным, а буржуазия – возвышенно-моральной и строгой в своих теориях, либо же впала в упомянутое выше лицемерие, хотя дворянство на практике вовсе не отказалось от наслаждений, а у буржуазии наслаждение приняло даже официальную экономическую форму – форму роскоши (Т. 3, с. 357).

Прусское право, между прочим, представляет собой неисчерпаемый источник напряженных конфликтов и поразительных эффектов. Одно только законодательство, касающееся развода, алиментов и девичества, – не говоря уже о главах, касающихся противоестественных удовольствий, – дает немецкой романической промышленности сырье на сотни лет. Притом нет ничего более легкого, чем поэтически обработать один из таких параграфов; коллизия и ее исход уже даны в готовом виде, остается добавить только детали, которые берутся из первого попавшегося романа Булвера, Дюма или Сю, кое-что к ним приделывается – и рассказ готов (Т. 3, с. 576).

По мере развития буржуазии в недрах ее развивается новый пролетариат, современный пролетариат; между классом пролетариев и классом буржуазии развертывается борьба, которая, прежде чем обе стороны это почувствовали, заметили, оценили, поняли, признали и открыто провозгласили, проявляется на первых порах лишь в частичных и кратковременных конфликтах, в отдельных актах разрушения. С другой стороны, если все члены современной буржуазии имеют один и тот же интерес, поскольку они образуют один класс, противостоящий другому классу, то интересы их противоположны, антагонистичны, поскольку они противостоят друг другу. Эта противоположность интересов вытекает из экономических условий их буржуазной жизни. Таким образом, с каждым днем становится все более и более очевидным, что характер тех производственных отношений, в рамках которых совершается движение буржуазии, отличается двойственностью, а вовсе не единством и простотой; что в рамках тех же самых отношений, в которых производится богатство, производится также и нищета; что в рамках тех же самых отношений, в которых совершается развитие производительных сил, развивается также и сила, производящая угнетение; что эти отношения создают буржуазное богатство, т. е. богатство класса буржуазии, лишь при условии непрерывного уничтожения богатства отдельных членов этого класса и образования постоянно растущего пролетариата (Т. 4, с. 144).

Наконец, начиная с 1825 г., почти все новые изобретения были результатом конфликтов между рабочими и предпринимателями, которые всеми силами старались обесценить специальную подготовку рабочих. После каждой новой сколько-нибудь значительной стачки появлялась какая-нибудь новая машина. Рабочий же столь мало видел в применении машин свою реабилитацию, или свое восстановление, как утверждает г-н Прудон, что в XVIII веке он долго оказывал сопротивление зарождавшемуся господству автоматически действующего механизма (Т. 4, с. 157).

Г-н Гейнцен заявляет, что не он начал спор с коммунистами, а они с ним. Мы имеем перед собой, таким образом, известный аргумент в стиле грузчика, по поводу которого мы с ним препираться не будем. Он называет свой конфликт с коммунистами «бессмысленным расколом, который коммунисты вызвали в лагере немецких радикалов». Гейнцен утверждает, что он уже три года тому назад стремился всеми силами и всеми возможными средствами предотвратить надвигающийся раскол. Эти бесплодные усилия имели-де своим следствием нападки коммунистов на него (Т. 4, с. 277).

Монархи, или монархия, рассказывает он, являются «главными виновниками всех бедствий и нищеты». Там, где монархия упразднена, отпадает, разумеется, и этот способ объяснения, так что рабство, которое привело к гибели античные республики, рабство, которое приведет к страшнейшим конфликтам в южных штатах североамериканской республики, могло бы воскликнуть словами Джона Фальстафа: «Ах, если бы аргументы были так же дешевы, как ежевика!» (Т. 4, с. 304–305).

Мало того. Эти дюжие, упрямые альпийские пастухи были вскоре наказаны еще совсем другим образом. Они освободились от господства австрийского дворянства, чтобы попасть под иго цюрихских, люцернских, бернских и базельских мещан. Эти мещане заметили, что коренные швейцарцы так же сильны и так же глупы, как и их быки. Они вошли в Швейцарский союз и с тех пор преспокойно сидели дома за прилавком, в то время как твердолобые пастухи с оружием в руках разрешали все их конфликты с дворянством и князьями (Т. 4, с. 351).

Победа пролетариата над буржуазией означает вместе с тем преодоление всех национальных и промышленных конфликтов, которые в настоящее время порождают вражду между народами. Вот почему победа пролетариата над буржуазией является одновременно сигналом к освобождению всех угнетенных наций (Т. 4, с. 371).

Современное движение в Италии носит такой же характер, как то, которое происходило в Пруссии в 1807–1812 годах. Так же, как в то время в Пруссии, речь идет о двух вещах: внешней независимости и внутренних реформах. Пока что не требуют конституций, а добиваются только административных реформ; до поры до времени избегают всяких серьезных конфликтов с правительством для того, чтобы сохранить наибольшее единство перед лицом превосходящих иноземных сил. Но какого рода эти реформы? Кому они должны пойти на пользу? Прежде всего буржуазии. Печати предоставляются льготы; бюрократию заставляют служить интересам буржуазии (см., например, сардинские реформы, римская консульта и реорганизация министерств); буржуа получают более широкое влияние на местное управление, а произвол дворянства и бюрократии ограничивается; буржуазия приобретает вооруженную силу в виде гражданской гвардии. До настоящего времени все реформы были и могли быть исключительно реформами в интересах буржуазии. Можно сравнить с ними прусские реформы наполеоновского периода. Последние носили точно такой же характер, однако во многих отношениях шли еще дальше: администрация была подчинена интересам буржуазии, произвол дворянства и бюрократии был пресечен, вводилось положение о городском самоуправлении, учреждался ландвер, отменялись барщинные повинности. Как в Пруссии того времени, так и сейчас в Италии буржуазия становится – благодаря своему растущему богатству, а особенно благодаря возрастающему значению промышленности и торговли для жизни всего народа – тем классом, от которого главным образом и зависит освобождение страны от чужеземного господства (Т. 4, с. 463).

На страницу:
1 из 3