Полная версия
Моя борьба. Книга 1. Прощание
– А нельзя протопить? – спросил я. – Тут так холодно.
– Пьётопить? – ответил он. – На фига тут пьётапливать!
Я не выговаривал «р», так и не научился, для меня это стало одной из травм моего взросления. Отец меня часто передразнивал, иногда чтобы указать мне на то, что я неправильно произношу эту букву, в бесплодной попытке заставить меня взять себя в руки и наконец-то начать выговаривать этот звук так, как положено всякому нормальному уроженцу Сёрланна, а иногда потому, что его раздражало что-то в моем поведении.
Я молча отвернулся и поднялся к себе. Я не доставил ему удовольствия насладиться зрелищем моих слез. Стыд от того, что я в пятнадцать лет, почти в шестнадцать, чуть было не разнюнился, был сильнее унижения, которое я испытал, глядя, как он меня передразнивает. Я теперь уже не плакал, как раньше, но власть отца надо мной была так сильна, что я был неспособен из-под нее вырваться. Однако показать, как я к этому отношусь, я мог. Я ушел в свою комнату, выхватил с полки несколько кассет и засунул их в сумку, спустился в комнату сбоку от коридора, где стояли шкафы с одеждой, вытащил несколько свитеров, вернулся в коридор, оделся, закинул сумку через плечо и вышел на двор. На улице подморозило, снег прихватило настом, ледяная корка отражала фонари над гаражом. На лужайке перед домом тоже было светло, ночь стояла звездная, и над пустошью за рекой висела полная луна. Я стал спускаться. Снег в автомобильных колеях скрипел под ногами. Дойдя до почтового ящика у дороги, я остановился. Надо было, наверное, сказать, что я ухожу. Но с другой стороны, тогда получится, что я зря старался. Весь смысл моего поступка был в том, чтобы он задумался над своим поведением.
Интересно, который час?
Я оттянул перчатку на левой руке, отвернул рукав куртки и посмотрел на часы. Автобус будет через полчаса. Вполне успею зайти домой и вернуться.
Впрочем, нет. Еще чего!
Я закинул сумку за спину и продолжил путь вниз по склону. Оглянувшись в последний раз, я увидел, что из трубы поднимается дым. Похоже, он решил, что я лежу в кровати у себя в комнате. И видимо, раскаялся, принес дров и растопил камин.
Лед на реке затрещал. Звук разлетелся волнами по пологим склонам долины.
Затем грохотнуло.
У меня похолодела спина. Этот звук всегда наполнял меня радостью. Я взглянул вверх на скопление звезд. На луну, повисшую над лесистым кряжем. На огни машин за рекой, выхватывающие из тьмы длинные полосы света. На деревья, безмолвно, но не враждебно чернеющие вдоль реки. На два водомерных столба, темнеющие на белом фоне, которые осенью скрывались под водой, а сейчас блестели на открытом пространстве.
Он растопил камин. Так он показал, что раскаялся. Поэтому уходить не простившись уже не имело смысла.
Я повернул назад и пошел к дому. Отпер дверь, начал расшнуровывать ботинки. Из комнаты послышались его шаги, я выпрямился. Он открыл дверь, остановился на пороге и посмотрел на меня, не выпуская дверную ручку.
– Уже уходишь? – спросил он.
Объяснять, что я уже уходил и только что вернулся, было невозможно, и я только кивнул.
– Подумал, что так лучше, – сказал я. – Завтра рано вставать.
– Да, да, – сказал он. – Завтра во второй половине дня меня дома не будет. Имей это в виду.
– Окей, – сказал я.
Он еще постоял, посмотрел на меня, затем закрыл дверь.
Я снова открыл ее.
– Папа? – окликнул я.
Он обернулся и молча посмотрел на меня.
– Я хотел сказать, что завтра родительское собрание. В шесть.
– Вот как? Надо будет пойти.
Он повернулся ко мне спиной и пошел в комнату, а я закрыл дверь, зашнуровал ботинки, закинул сумку за плечо и снова отправился на автобусную остановку, куда десять минут назад не дошел. Внизу виднелся водопад, застывший арками и ледяными струями, едва озаренный огнями паркетной фабрики. Позади меня, за водопадом, высились горные пустоши, окружая рассеянные по долине, но освещенные дома поселка тьмой и глухим безлюдьем. Звезды над ними словно лежали на дне замерзшего моря.
Прощупывая фарами темноту, подъехал автобус, я предъявил проездной водителю и сел на предпоследнее сиденье слева, на которое садился всегда, если оно было свободно. Машин на дороге было мало, и мы промчались через Сульслетту, Рюенслетту, потом вдоль побережья до Хамресаннена, дальше через лес в сторону Тименеса, свернули на Е18 и через мост Вароддбру, миновав гимназию в Гимле, въехали в город.
Дом, где я жил, стоял в самом низу у реки. Слева, как войдешь, располагалась дедушкина контора, справа – жилая часть. Две комнаты, кухня и маленькая ванная. Второй этаж тоже был поделен на две половины, с одной стороны находился большой неотапливаемый чердак, с другой – комната, в ней я и жил. У меня там были кровать, письменный стол, маленький диванчик с журнальным столиком, кассетный магнитофон, подставка для кассет, стопка учебников, несколько газет и музыкальных журнальчиков и груда одежды в шкафу.
Дом был старый. Когда-то он принадлежал папиной бабушке, моей прабабке, которая там и умерла. Как я понимаю, папа был очень близок с нею в детские годы, а подростком проводил тут много времени. Мне она казалась неким мифологическим существом – сильная, самостоятельная, волевая, мать троих сыновей, одним из которых был мой дедушка. На всех фотографиях, которые я видел, на ней неизменно черное закрытое платье. Под конец жизни, которая началась где-то в семидесятых годах девятнадцатого века, она почти на целое десятилетие впала в маразм, или, как говорили в семье, начала «путаться». Больше я о ней ничего не знал.
Я снял ботинки и, поднявшись наверх по крутой, как стремянка, лестнице, зашел в комнату. Там было холодно, и я включил тепловентилятор. Поставил кассету. Группу Echo and the Bunnyman. Альбом «Heaven up Here». Лег на кровать и взялся за книжку. Это был «Дракула» Брэма Стокера, которым я тогда увлекался. Год назад я уже читал эту книгу, но она и сейчас оставалась для меня такой же захватывающей и поразительной. Город за окном с его монотонным уличным шумом исчез из моего сознания, напоминая о себе лишь изредка и урывками, как если бы я куда-то ехал. Однако я никуда не двигался, а лежал на постели и читал до половины двенадцатого, потом почистил зубы, разделся и лег спать.
Очень странное ощущение, когда просыпаешься утром в полном одиночестве: пустота словно не только вокруг, но и внутри тебя. До поступления в гимназию я всегда просыпался по утрам в доме, где мама и папа уже поднялись и собираются на работу, со всеми сопутствующими этому вещами – запахом сигаретного дыма, питьем кофе, завтраком, звуками радио и шумом прогревающихся в темноте двора автомобильных моторов. Тут все было иначе, и мне это нравилось. Нравилось ходить за километр через старый жилой район до гимназии, отчего всякий раз возникали приятные мысли, что и я кое-что собой представляю. Большинство гимназистов были городские или жили в ближайших окрестностях, и только я да еще несколько приехали из сельской местности, что ставило нас в невыгодное положение. Ведь остальные уже были знакомы друг с другом и встречались не только в школе, у них уже сложились свои компании. Эти компании сохранялись и в школе, в них не так-то просто было войти, и каждую перемену передо мной вставал вопрос: куда мне себя девать? Можно было, конечно, сходить на перемене в библиотеку и почитать книжку или остаться в классе, делая вид, что повторяешь уроки, но это означало бы показать всем, что я – отверженный, и ничего хорошего в перспективе не сулило, и вот в октябре я начал курить. Не потому, что это мне нравилось, и не потому, что это круто, но потому, что это решало вопрос, куда деваться: с сигаретой можно было спокойно постоять во дворе рядом с другими курильщиками, не вызывая лишних вопросов. После уроков я возвращался в свое жилье, и проблема на время отпадала. Во-первых, потому, что я, как правило, ехал в Твейт на тренировку или чтобы встретиться с Яном Видаром, моим лучшим другом со средней школы, а во-вторых, потому, что меня никто не видел и никто не мог знать, что я все вечера просиживаю один в своей комнате.
Другое дело на уроках. В нашем классе было еще три мальчика и двадцать шесть девочек. И в классе у меня была своя роль, свое определенное место, там я мог разговаривать, участвовать в обсуждениях, выполнять задания, там я что-то собой представлял. Там я был членом группы, как и все остальные, я никому не навязывался, и никто не мог возразить против моего присутствия. Я сидел на последней парте в заднем углу, передо мной сидел Молле, впереди всех в том же ряду сидел Пол, в остальном класс заполняли девочки. Двадцать шесть шестнадцатилетних девчонок. Кто-то из них мне нравился больше других, но ни про одну я не могу сказать, что она нравилась мне настолько, чтобы я в нее влюбился. Была там Моника, из семьи венгерских евреев, с языком как бритва, образованная, в дискуссиях по палестинскому конфликту она всегда с воодушевлением убежденно отстаивала правоту Израиля, чего я никак не мог понять, ведь ясно же, что Израиль – милитаристское государство, а Палестина – жертва. Еще была Ханна, хорошенькая девушка из Вогсбюгда, она пела в хоре, верующая и наивная, однако любому мужчине было приятно на нее смотреть и находиться с ней в одной комнате. Еще была Сив, светловолосая, загорелая и длинноногая, это она в самом начале учебного года высказалась, что район между кафедральной школой и коммерческой школой напоминает американский кампус, и это выделило ее в моих глазах, поскольку показало: она знает о мире, частью которого мне бы хотелось быть, что-то такое, чего не знаю я. Последние годы она провела в Гане, слишком много хвасталась и чересчур громко хохотала. Потом еще Бенедикта, с резкими, в стиле пятидесятых, чертами лица, кудрявыми волосами и с налетом классового превосходства. Потом еще Туне, грациозная в каждом движении, темноволосая и серьезная девушка. Она хорошо рисовала и казалась независимей остальных. Потом еще Анна, девочка с брекетами, с которой я этой осенью во время школьного праздника обжимался в парикмахерском кресле, принадлежавшем матери Бассе, потом еще Хильда, белокурая и румяная девушка с решительным характером, но при этом какая-то серенькая, она часто ко мне обращалась по разным поводам, а еще Ирена, центр всей девчачьей компании, красивая той красотой, которая возникает и пропадает в один и тот же момент, а еще Нина, крепко сбитая и мужеподобная, но в то же время оставлявшая ощущение хрупкости и робости. Еще была Метта, маленькая и вредная интриганка. Была девочка, которая увлекалась Брюсом Спрингстином и носила исключительно джинсу; была еще одна – маленькая смешливая девочка, которая одевалась вызывающе и притом вульгарно и ходила пропахшая табаком; была одна, у которой при улыбке обнажались все десны, в остальном, впрочем, даже хорошенькая, но ее смех, это подхихикивание после каждого слова и чушь, которую она несла, плюс легкая шепелявость как бы заслоняли ее красоту или даже сводили ее на нет. Меня окружало море девушек, река тел, океан грудей и бедер, и то, что я видел все это только в официальной обстановке, за партами, только добавляло ощущению остроты. В известной мере оно наполняло мои дни смыслом, я предвкушал, как войду в класс, где имею полное право сидеть в окружении всех этих девушек.
В это утро я сначала зашел в столовую, купил булочку и колу, сел за парту и стал завтракать, одновременно листая книгу, между тем как класс постепенно заполнился учениками с вялыми спросонок движениями и мимикой. Я перекинулся парой слов с Молле. Он жил в Хамресаннене, в средней школе мы с ним учились в одном классе. Затем вошел учитель. Это был Берг, одетый в рабочую блузу, он вел у нас норвежский. Наряду с историей это был мой любимый предмет, я болтался между пятью и пятью с половиной баллами[5] и выше не поднимался, но решил преодолеть этот рубеж на экзамене. Слабее всего я был в естественных науках, по математике временами сползал даже на двойку; уроков я не учил, а потому то, что мы проходили в школе, было гораздо выше моего понимания. Наши естественники и математик были учителями старой школы. Математику у нас вел Вестбю, он страдал нервным тиком, правая рука у него все время дергалась и выкручивалась. На его уроках я сидел, закинув ноги на стол, и болтал с Бассе, покуда налившийся краской Вестбю, обратив ко мне плотное, мясистое лицо, не выкрикивал мою фамилию. Тогда я снимал ноги с парты, но стоило ему отвернуться, как я продолжал болтать. Нашему естественнику Нюгору, маленькому, тощему, скрюченному человечку с сатанинской улыбкой и ребяческими жестами, оставалась пара лет до пенсии. У него тоже был нервный тик, он все время подмигивал одним глазом, дергал плечом, вскидывал голову, так что выглядел пародией на несчастного замученного учителя. В летние месяцы он ходил в светлом костюме, зимой – в темном. Однажды я видел, как он упражняется с циркулем, словно с ружьем: мы писали контрольную, а он, глядя в пространство над нашими головами, сдвинул ножки циркуля, приставил к плечу, потом рывком перевел в одну сторону, затем в другую, зловеще улыбаясь. Я не верил своим глазам: что он, с ума сошел? На его уроках я тоже разговаривал, причем столько, что стал у него козлом отпущения, кто бы ни болтал на самом деле. Стоило ему услышать чей-нибудь голос, он сразу: «Кнаусгор!» – и поднимает ладонь, это означало, что я должен встать и стоять возле парты до конца урока. Я делал это с готовностью, во мне тогда уже зарождался бунтарский дух, хотелось пуститься во все тяжкие: прогуливать уроки, выпивать, задираться. Я был анархистом, атеистом, и с каждым днем во мне крепли антибуржуазные настроения. Я подумывал о том, чтобы проколоть себе уши, обриться наголо. Естествознание – на что оно мне сдалось? Математика – на что она мне? Я хотел играть в рок-группе, хотел свободы, жить как сам пожелаю, а не как положено.
Но в этих мечтах я был одинок, никто меня не поддерживал, так что, оставаясь до поры нереализованными, они принадлежали будущему и потому, как всякое будущее, не облекались в определенную форму. Не учить уроки, не слушать в классе учителя было из той же оперы. Раньше я по всем предметам был одним из лучших и любил, чтобы это замечали другие, но теперь – нет, теперь хорошие оценки стали чем-то почти постыдным, они означали, что ты сидишь дома и корпишь над уроками, что ты зубрилка и лузер. Иное дело – норвежский, этот предмет в моем представлении был связан с писательством и богемной жизнью, к тому же тут зубрежкой не возьмешь, тут нужно другое – чутье, свой почерк, индивидуальность.
На уроках я бездельничал, на переменах выходил курить на крыльцо, наблюдая, как постепенно светлеет небо и перед глазами все яснее проступает окружающий пейзаж, и так до половины третьего, когда звенел последний звонок и я отправлялся назад, в свою каморку. Было пятое декабря, завтра мне исполнялось шестнадцать, из Бергена собиралась приехать мама, и я радовался предстоящей встрече. Жить вдвоем с папой было тоже неплохо, в том смысле, что он почти не появлялся на глаза – проводил время в Саннесе, когда я был в городе, и наоборот. С маминым приездом этому придет конец, вплоть до Нового года решено было жить вместе в деревне, а неприятная необходимость каждый день встречаться с папой с лихвой искупалась присутствием мамы. С мамой я мог разговаривать. С ней я мог говорить о чем угодно. Папе я ничего не мог рассказать. Совсем ничего, кроме сугубо конкретных вещей типа куда я собрался и когда вернусь домой.
Подходя к дому, я увидел перед ним папин автомобиль. Я вошел, на весь коридор несло чадом, на кухне гремела посуда и работало радио.
Я заглянул в дверь.
– Здорово, – сказал я.
– Здорово, – ответил он. – Проголодался?
– Еще как! Что ты жаришь?
– Отбивные. Садись, они уже готовы.
Я зашел и сел за круглый обеденный стол. Стол был старый. Наверное, остался еще от его бабушки.
Папа положил мне на тарелку две отбивные, три картофелины и горку жареного лука. Сел напротив. Положил и себе.
– Ну как? – спросил он. – Что новенького в школе?
Я помотал головой.
– Так-таки ничего нового не учили?
– Не-а.
– Надо же.
Мы молча принялись за еду.
Я не хотел обижать его, не хотел, чтобы он думал, что потерпел неудачу, что у него не складываются отношения с сыном, поэтому старался придумать, что бы такое ему сказать. Но так ничего и не придумал.
У него было не то чтобы плохое настроение. Он не сердился. Просто его мысли были где-то далеко.
– А ты был недавно у бабушки с дедушкой? – спросил я.
– Ну да, – сказал он. – Как раз вчера после работы. А почему ты спрашиваешь?
– Да так, – сказал я, чувствуя, что покрываюсь краской. – Просто спросил.
Я уже обрезал ножом все мясо, какое было, и стал обгладывать кость. Папа сделал то же самое. Я отложил кость и выпил всю воду, какая была в стакане.
– Спасибо, – сказал я, вставая из-за стола.
– Родительское собрание начинается в шесть? – спросил он.
– Да, – подтвердил я.
– Ты побудешь тут?
– Да.
– Тогда я заеду за тобой, и мы вместе поедем в Саннес. Годится?
– Да.
Я сидел за столом и писал эссе про рекламу одного спортивного напитка, когда отец вернулся. Распахнулась входная дверь, шум города стал громче, в коридоре послышались папины шаги. Его голос:
– Карл Уве! Ты собрался? Давай, поехали!
К его приходу я уже уложил вещи в сумку и рюкзак, и то и другое было набито битком, потому что весь следующий месяц предстояло жить в деревне, и я точно не знал, что мне там может понадобиться.
Он глядел на меня, пока я спускался по лестнице. Покачал головой. Но не сердито. Тут было что-то другое.
– Ну как? – спросил я, не глядя ему в глаза, хотя он этого терпеть не мог.
– Как? А вот так! Меня отчитал твой учитель математики. Вот как! Вестбю, что ли?
– Да.
– Почему ты мне об этом ничего не говорил? Я даже не знал. Для меня это стало полной неожиданностью.
– Ну а что он сказал? – спросил я и начал одеваться, бесконечно обрадованный, что папа не выходит из себя.
– Сказал, что ты кладешь ноги на парту, что ведешь себя нагло и вызывающе, что болтаешь во время урока, ничего не делаешь и не выполняешь домашние задания. И если так будет продолжаться, он тебя выгонит. Вот что он сказал. Это правда?
– Да, в каком-то смысле правда, – сказал я, выпрямляясь, уже вполне одетый.
– Между прочим, он во всем обвинял меня! Он ругал меня за то, что я вырастил такого лоботряса.
Я невольно поежился.
– А что ты сказал?
– Я выдал ему по первое число. Твое поведение в школе – на его ответственности, это не моя забота. Но все равно приятного было мало. Сам понимаешь.
– Да, понимаю, – ответил я. – Извини.
– Да что толку? Все, это было последнее родительское собрание, куда я ходил. Вот так. Ну что, идем?
Мы вышли на улицу, направляясь к машине. Отец сел за руль, наклонился в мою сторону, распахнул дверь.
– А багажник не откроешь? – попросил я.
Он не ответил, но открыл. Я сложил рюкзак и сумку в багажник, аккуратно закрыл его, чтобы не злить отца, сел на переднее сиденье, перекинул через грудь ремень безопасности, защелкнул застежку.
– Срамота, да и только, – сказал папа, запуская мотор. Засветилась приборная доска, из темноты проступила машина впереди нас и часть дороги, спускающейся к реке. – А каков он вообще-то как учитель, этот Вестбю?
– Вообще никудышный. У него вечные проблемы с дисциплиной. Никто его ни во что не ставит. И объяснять он тоже не умеет.
– Он один из лучших выпускников университета. Ты это знал? – спросил папа.
– Нет.
Он сдал несколько метров назад, вырулил на дорогу, развернулся и направился к выезду из города. Обогреватель гудел, шипованные покрышки мерно жужжали по асфальту. Отец, как всегда, гнал на большой скорости. Одна рука на баранке, другая на сиденье возле рычага переключения передач. Внутри у меня все дрожало, словно сквозь тело пробегали искры радости, ведь раньше такого никогда не бывало. Он никогда меня не защищал. Он никогда не упускал случая сделать критическое замечание, если его что-то не устраивало в моем поведении. Перед летними и рождественскими каникулами, когда предстояло предъявить отцу табель с отметками, я за недели начинал переживать. От какого-нибудь мелкого недостатка в моем поведении он приходил в ярость. То же самое и с родительскими собраниями. Стоило ему там услышать малейшее критическое замечание в мой адрес, например, что я много болтаю или не слежу за своими вещами, и он приходил домой, кипя от гнева. О тех редких случаях, когда я приносил домой записку, что родителей вызывают в школу, и говорить нечего. Это вообще был кошмар и конец света.
Неужели он обращается со мной иначе потому, что я повзрослел?
Неужели мы теперь будем на равных?
Мне хотелось повернуться к нему и посмотреть, как он сидит за рулем, уставив взгляд на дорогу. Но я не мог. Для этого надо было что-то ему сказать, а сказать мне было нечего.
Полчаса спустя мы уже поднялись на последнюю горку и въехали во двор перед домом. Не заглушая мотора, папа вышел, чтобы открыть гараж. Я пошел отпирать дверь дома. Вспомнил про вещи в багажнике и вернулся, когда папа выключил мотор и красные лампочки габаритных огней погасли.
– Откроешь багажник? – спросил я.
Он кивнул, вставил ключ и повернул. Дверца откинулась вверх, как хвост кита, увиделось мне вдруг. Войдя в дом, я сразу заметил, что он делал уборку. Внутри пахло зеленым мылом, в комнатах было прибрано, полы блестели. С дивана исчезли кошачьи какашки.
Все это он проделал, конечно, лишь ради мамы. Но все равно, пусть он поступил так не по собственному побуждению, из-за того, что тут все заросло грязью так, что уже противно смотреть, а по конкретному поводу, я все же почувствовал облегчение. Все-таки восстановлен хоть какой-то порядок. В последнее время мне не то чтобы стало тревожно на душе, но какое-то беспокойство я все-таки ощущал, потому что изменения происходили не только в доме. В ту осень в нем самом что-то поменялось. Вероятно, оттого, что мы остались с ним вдвоем, – он да я, да и то почти не общались. Друзей у него никогда не водилось, в гости к нам никто не ходил, кроме родственников. Из знакомых у него были только коллеги по работе да соседи. Точнее сказать, так было, пока мы жили на Трумёйе, здесь же он не знал даже соседей. Но всего через пару недель после того, как мама уехала на учебу в Берген, он созвал в Саннесе гостей из числа сослуживцев, чтобы устроить дома вечеринку, и спросил меня, не могу ли я на этот вечер уехать в город. Если мне станет одиноко, я всегда могу зайти к дедушке с бабушкой. Менее всего я боялся одиночества, а среди дня он заглянул ко мне и принес пакет еды: покупную пиццу, колу и готовое картофельное пюре, которые я съел, сидя перед телевизором.
Наутро я сел в автобус и поехал к Яну Видару, пробыл у него пару часов, а затем отправился на автобусе к нам домой. Дверь была заперта. Я открыл гараж, чтобы посмотреть, ушел он просто пройтись или уехал куда-то на машине. Там было пусто. Я вернулся к дому и отпер ключом дверь. На столе в гостиной стояли несколько винных бутылок и полные пепельницы, но особого беспорядка заметно не было, и я подумал, что они повеселились довольно скромно. Стереоустановка обыкновенно стояла в амбаре, но сейчас она была тут, на столике у камина, и я присел на корточки перед горкой пластинок, которые частью стояли рядком, прислоненные к ножке стула, частью лежали рядом на полу. Пластинки были те, которые он ставил всегда, сколько я себя помнил. «Пинк Флойд», Джо Дассен, Арья Сайонмаа, Джонни Кэш, Элвис Пресли, Бах, Вивальди. Последние две он, наверное, ставил до гостей или сегодня с утра. Но и остальные не очень-то подходили для вечеринки. Я встал и отправился на кухню, в мойке там лежало несколько грязных тарелок и бокалов. Я открыл холодильник. Не считая пары бутылок белого вина и пива, в нем было пусто. Я поднялся на второй этаж и увидел, что дверь в папину спальню открыта. Я подошел и заглянул внутрь. Кровать из маминой спальни оказалась переставлена сюда, рядом с папиной, на середину спальни. Значит, вечеринка продолжалась допоздна, и так как они выпили, а брать такси до города или до поселка Веннеса, где работал папа, было слишком дорогое удовольствие, то кто-то остался ночевать. Моя комната стояла нетронутая, я забрал там то, что нужно, и отправился в город, хотя сначала собирался тут переночевать. Но все в доме было какое-то чужое.
Другой раз я приехал туда без предупреждения, был уже вечер, мне не захотелось тащиться после тренировки в город, и Том подбросил меня на машине до дома. В освещенном кухонном окне я увидел папу, он сидел за столом, подперев голову рукой, перед ним стояла бутылка вина. Это тоже было что-то новенькое, раньше он никогда не пил, во всяком случае, при мне и уж тем более в одиночку. И вот теперь я это видел, но не желал этого знать, однако отступать было поздно, так что я нарочно громко потопал на крыльце, сбивая снег с подошв, и, чтобы у него не осталось никаких сомнений в том, куда я направился, я отвернул в ванной оба крана и несколько минут посидел на крышке унитаза. Когда я вошел в кухню, там уже никого не было. Вымытый бокал стоял на рабочем столе, пустая бутылка – в шкафчике под раковиной, а папа ушел в амбар. И в довершение всех странностей однажды я увидел, как он посреди рабочего дня проехал мимо магазина в Сульслетте. Я как раз прогуливал три последних урока и махнул из школы к Яну Видару, чтобы пересидеть у него остающееся до вечерней тренировки время; я курил на скамейке перед магазином, как вдруг мимо проехала папина грязно-зеленая «аскона», не узнать ее было невозможно. Я выбросил сигарету, но не счел нужным прятаться; глядя на проезжающий автомобиль, я поднял руку и помахал. Но он меня не заметил, рядом на пассажирском сиденье сидел кто-то, с кем он разговаривал. На другой день он заглянул в мое студенческое жилье, и я упомянул, что видел его. Он сказал, что это была сослуживица, с которой они вместе занимаются одним проектом и вчера поработали несколько часов после уроков у нас дома.