Полная версия
За черным окном – море тюльпанов
– Пора обедать.
Мы начинали суетиться. Муся приносила из дому – она жила с матерью рядом с нами – либо большую плацинту с тыквенной начинкой, либо кусок мамалыги с брынзой. Я доставал то, что мне оставляла мать: мамалыгу и бутылку кипяченого молока. Иван выкладывал на стол хлеб, абрикосы и сливы из своего сада, потом, как старший, делил все на три равные кучки, и мы садились обедать.
Через некоторое время после обеденного перерыва начиналась игра в школу. Иван перешел во второй класс и умел читать и писать. Мы с Мусей как неграмотные «дети» были зачислены в первый класс, Иван был нашим «учителем». Писать было не на чем, поэтому в ход шло все, что можно было найти: обрывки оберточной бумаги, старые газеты. Карандашей тоже не было, Иван просто выковыривал из печки твердые черные угольки и ими писал. Вероятно, он хорошо помнил, как его в первом классе учили грамоте, потому что вместе с изучением букв, например «А» и «М», он тут же учил нас складывать буквы в слоги и слова, и уже после первых занятий мы умели читать слово «мама».
Иван был хорошим выдумщиком и к обязанностям «учителя» подходил серьезно. После урока грамоты он проводил урок сказок и начинал рассказывать нам, «ученикам», все, что читал сам и слышал в школе. Потом после «перемены» мог начаться урок арифметики, и так продолжалось до тех пор, пока не приходила мама. Наш семейный «дом» быстро разбирался, вещи водворялись на свои постоянные места, и гости расходились по домам.
Мать никогда не выказывала своего недовольства, даже если что-то было не так.
В погожие дни мы с Иваном и Мусей ходили за город, на речку Реуцел, купались, играли.
По воскресеньям мать не работала. «Грех», – говорила она. Иногда мы с ней ходили в церковь, а после утренней службы – на базар, который назывался «толкучкой».
На толкучке было людно. Казалось, все население города столпилось на огромном пустыре в центре города, чтобы что-то продать или купить. Здесь было также много крестьян из окрестных сел: они чуть свет кто пешком с торбами, кто на каруцах прибывали на базар по всем шляхам – кишиневскому, флорештскому, рышканскому, глодянскому, фалештскому. Много было и цыган: они торговали самодельными гребешками, красивой конской сбруей, коваными топорами, серпами, молотками и прочим железом, – люди говорили, что все изделия цыганских ремесленников высокого качества. А цыганки то и дело приставали с гаданием или бродили небольшими группами в поисках ротозеев, которых можно обдурить или у которых можно что-нибудь стащить.
Время было послевоенное, и бедность большинства бессарабцев, таких как мы с матерью, граничила с нищетой, поэтому и выбор товаров не отличался особым разнообразием. Мелочь и всякое барахло выставлялись прямо на земле на подстилках из ткани или бумаги. Здесь, среди ржавого довоенного хлама, можно было найти вещи, нужные для хозяйства: от гвоздя, болта, молотка до столярного и слесарного инструмента.
Одежду, в основном поношенную, продавали с рук. Некоторые продавцы со своими тряпками были очень нахрапистыми, не давали проходу, приставали, совали в руки свой товар и требовали назвать свою цену.
Небогатый набор продуктов продавался тоже с рук. Лето было необычайно засушливым, был недород, особенно по зерновым. Товаров было немного, и продавались они по так называемым коммерческим ценам, совершенно недоступным для большинства покупателей. Буханка черного, как деготь, хлеба стоила сто рублей – сумасшедшие деньги. Полукилограммовый брусочек сала стоил еще дороже. Несколько скорбного вида теток продавали пшеницу и рожь в мисочках. Овощей и фруктов вообще не было, хотя стоял август – время сбора плодов.
Дальше располагались повозки с бочками: здесь торговали домашним вином урожая прошлых лет. Говор был, в основном, молдавский: лучшие вина делали в молдавских селах.
– Пофтим, ун пагар де вин! (Пожалуйста, стаканчик вина!) – весело предлагал пожилой усатый виноторговец.
Другие торговцы были не менее приветливы. Каждому желающему купить хотя бы литр вина наливалось для пробы полстопочки. Тех, кто проявлял интерес к пробам и доходил до последней бочки в ряду, обычно уже потягивало на подвиги, песнопения и прочие проявления высоких чувств.
По пути увидели небольшую шевелящуюся толпу. Что такое? Оказывается, мужики поймали вора: залез к кому-то в карман. Били толпой. По-крестьянски старательно, но без особой злобы. В последние годы дармоедов и ворья расплодилось изрядно. Били для назидания другим.
Когда битье закончили, толпа мгновенно растаяла, а на желтой глинистой земле остался лежать щуплый босоногий парнишка лет восемнадцати в испачканной сорочке и рваных черных галифе. К нему подошли две сердобольные женщины, которые приподняли его. Он смотрел куда-то вдаль безумными глазами, из носа его текла кровь. Ему оказали посильную помощь. Чуть поодаль стоял милиционер в белой гимнастерке с большим револьвером на боку. Он старательно делал вид, что ничего не замечает.
Дальше шел ряд горшечников. В нескольких арбах с высокими бортами, рядами, аккуратно упакованные в солому, стояли глиняные кружки, миски, горшки емкостью от литра до одного, двух и даже трех ведер. Здесь же были выставлены детские глиняные свистульки. Мы остановились у одной арбы, и мать спросила у краснощекой приветливой молодицы, откуда вся эта красота.
– Мы з Окраины, тут нэдалэчко, з пид Хмельницкого, – ответствовала украинка.
– Знаю ваши места, бывала там. Хорошие там люди, – говорила мама. И мы поспешали дальше, пожелав молодице успехов.
Маму интересовал скот. Дальше на пустыре вплоть до самой Цыгании шла торговля поросятами, овцами, козами, коровами, волами. Мать с любопытством приглядывалась к овечкам, гладила их волнистые спины. Те благодарно блеяли, вскидывая свои сопливые мордочки. Мимо коз мы прошли быстро, не обращая внимания на бородатых животных: в нашей родове к козам относились пренебрежительно. Крупное рогатое поголовье было представлено худыми от бескормицы мосластыми коровами и телушками бурой, черной и пестрых мастей. Мать долго стояла возле них, явно любуясь и вздыхая: корова стоила в те времена целое состояние. Нам ли, голытьбе, думать о покупке коровы? И все же, несмотря ни на что, мать тайно мечтала о своей корове, при всем несоответствии наших возможностей такой мечте.
Оказалось, однако, что некоторые мечты имеют свойство сбываться.
В один из воскресных дней наше хождение по толчку затянулась дольше обычного. Мать встретилась со знакомыми селянами и не могла удержаться от расспросов. Крестьяне рассказывали о своей жизни, о наделах, которые им достались при дележе земли, о тревоге за урожай этого года. Лица людей были озабочены: как выживать при такой засухе? Многие, став владельцами наделов, начали обзаводиться скотом: овечками, лошадьми, а некоторые – и коровами. А чем кормить скот, если травы высохли, соломы мало, а других кормов нет?
Как понял Павел много лет спустя, это были первые заботы и надежды недолгого послеоккупационного периода, когда бессарабский крестьянин поверил в лозунг «Земля – крестьянам» непосредственно перед этапом коллективизации. К сожалению, позднее, после страшного голода 1946–1947 годов, когда всех начали загонять в колхозы под угрозой раскулачивания, радости сменились разочарованием, страхом и даже злобой.
И только в 1960-х годах, когда колхозы стали на ноги, крестьянин вновь почувствовал себя сытым, обеспеченным и более-менее довольным.
Вернулись мы домой после полудня и обнаружили, что на нашем подворье происходит что-то необычное: на завалинке дома сидели какие-то люди, у дерева шелковицы на привязи паслась чья-то телка, которая успела накакать на наш огород.
– Ну, наконец явились, – произнес, вставая с завалинки, невысокий человек. – Мы заждались.
– Тато, мамо! – тонко вскрикнула моя мать, узнав родной голос, и бросилась в объятия гостей.
Оказалось, это были мамины родители – мои дедушка Харлампий и бабушка Кассандра. В их доме в селе Молдаванка я родился и прожил первые месяцы своей жизни. Потом мы с отцом и матерью уехали из Молдаванки в город и больше с дедушкой Харлампием и бабушкой Кассандрой не виделись. А они продолжали свое житье в селе. Вместе с ними жили их младшие дети – мои тетки и дядя.
Дедушка был еще нестарый, плотного сложения крепыш, с выдубленным солнцем, ветрами и дождями конопатым лицом и седыми волосами. Бабушка Кассандра, напротив, была очень худой и выглядела изможденной. У нее было удлиненное лицо красноватого цвета с выпирающими скулами и большими глазами цвета чернослива. Голова ее была покрыта, несмотря на жару, двумя платками: белым, ситцевым, и поверх него серым, шерстяным. На ногах дедушки и бабушки была необычная обувка – остроносые лапти из сыромятной телячьей кожи – постолы.
– А это кто такой? – обратил на меня внимание дедушка.
– Это ваш внук Павел, – объяснила мама.
Я подошел к дедушке. Он обнял меня и поцеловал в лоб.
– Гарный хлопец. Да еще с самовязом. – Дедушка достал из огромной торбы горбушку ржаного хлеба и протянул мне:
– Бери, это от зайца.
– От какого зайца? – поинтересовался я.
– От дикого, – с серьезным видом начал объяснять дедушка. – Сегодня рано утром встретили мы в поле зайца. Он сидит себе на меже и ест хлеб. Я попросил у него горбушку, а заяц спрашивает: «Зачем тебе?» Я говорю: «Иду в гости к внуку». Заяц подумал, подумал и отдал мне хлеб.
– Диду, а разве зайцы разговаривают по-человечьи?
– Зайцы – нет. А мы с ним не по-человечьи говорили, а по-заячьи.
– Хитрите вы, диду, – сказал я, догадываясь, что дедушка шутит. – Но хлебчик вкусный. Я давно такого не ел.
– Как вы добирались до нас? – спросила мама.
– А мы вышли из Молдаванки до восхода солнца, – объяснил дедушка, – и пошли не шляхом, а проселками, через Старую Обрежу. Так ближе. К полудню были уже в городе.
– Тато, это же больше двадцати километров. И вы совсем не молоденькие. Какая нужда заставила вас с телкой идти в такую даль?
Дедушка с бабушкой хитро, как заговорщики, переглянулись, но сохраняли молчание.
– Вы что, телку привели на продажу? Да? – допытывалась мама.
– Пойдем, поближе посмотрим нашу красавицу, – вместо ответа предложила бабушка Кассандра.
«Красавица» паслась у забора, где нетронутая трава не сильно пожухла и была еще густой. Телка была необычного окраса: оранжево-бурые пятна на фоне чистой белой шерстки покрывали ее стройный корпус. Маленькое, как и положено телушке, девственно розовое вымечко было покрыто белым пушком. Крепкие мосластые ноги опирались на аккуратные копытца. Голову ее украшали небольшие рожки, а широченный лоб – большое белое пятно – звезда.
Телка была в самом деле красавицей. На людей она не обращала никакого внимания, спокойно пощипывала траву, время от времени отмахиваясь от мух и оводов крепким хвостом с метелочкой на конце.
– Ну, как вам наша телка? – спросила бабушка.
– Очень хорошая, – глубоко вздохнув, ответила мама.
– Как ее зовут? – спросил я.
– Ее зовут Флорика, что по-молдавски значит «цветочек».
.
Мало кто из городских соседей мог себе позволить держать корову или телку. Во время войны оккупанты, а потом и Красная Армия реквизировали большую часть лошадей и коров. После войны у большинства горожан доходы были совсем мизерные: большая часть предприятий не работала, заработков не было. А вот селяне, кормившиеся с земли, без скотины жить не могли. Не хватало промтоваров, люди ходили в рванье, но скотом начали обзаводиться. Пока не началась засуха.
– Недавно, – объясняла бабушка, – мы водили Флорику к быку. Так что она свое отгуляла, и на будущий год после отела станет настоящей коровой. И даст молочка.
– Да, – откликнулась мама. – Хорошая будет корова.
Она снова вздохнула.
– Докия! – вступил в разговор дедушка. – Послушай, дочка, что скажу. Мы видим, как вы с Павлушей живете. Бедно вы тут, в городе, живете. Мы в селе тоже не богатеем, но, по крайней мере, пока не голодаем. Недавно скосили жито и пшеницу, – молотить нечего: колос пустой. Но надеемся на кукурузу, может, соберем еще.
Дедушка задумался, помолчал немного, а потом сказал:
– Нам трудно, а вам тут еще труднее. Решили мы с матерью помочь тебе. Мы привели эту телицу на твой двор и отдаем ее в твои руки. Тебе и нашему внуку.
– Как – мне? – изумилась мама. – А как же вы?
– У нас остается Ружана, мать Флорики. Она добрая корова. Нам хватит.
И тут моя мама не выдержала и, отвернувшись от всех, тихо заплакала.
Дедушка молча обнял ее и прижал к себе.
Потом все пошли в хату, и Флорику оставили в покое.
Я быстренько сбегал на соседнюю улицу и сказал дедушке Николаю о наших гостях из Молдаванки. Вскоре дедушка Николай, баба Маня и тетя Сеня были у нас.
Мама хлопотала на дворе у печки. Она сварила целый казан молодой картошки и чугунок мамалыги: родни собралось много. Все это было выставлено на стол. Бабушка Кассандра тоже достала краюху хлеба, а баба Маня – кусок брынзы, и, помолясь – без молитвы в нашей родове за стол не садились, – все большое семейство приступило к вечере.
Потом пошли неторопливые разговоры о житье-бытье, под которые я уснул …
На следующее утро я проснулся рано и обнаружил, что кроме мамы в доме никого нет.
– А где дедушка и бабушка из Молдаванки?
– Они еще до свету собрались и ушли, – ответила мама.
– А Флорика?
– Флорика – в сенях.
Я вышел в сени и увидел там нашу – теперь нашу! – красавицу телушку. Она величественно возлежала на полу, жевала свою жвачку и дружелюбно смотрела на меня большими карими глазами. Ни она, ни я еще не знали, что в ближайшие десять лет мы будем тесно связаны друг с другом.
Неожиданный приход к дочери и внуку дедушки Харлампия и бабушки Кассандры оказался последним: в конце 45-го они умерли от тифа.
А Флорика помогла их семье выжить во время страшной голодовки зимой 46–47 годов и после.
Ворона
(Советская Молдавия, 1946–1947)
Тяжелейшее положение сложилось зимой 1946–1947 годов в Молдавии… Сильнее всех в Бессарабии от голода пострадало сельское население Кишиневского, Бендерского, Кагульского, Бельцкого и Оргеевского уездов. К 10 декабря 1946 года в этих уездах 30 043 крестьянина являлись дистрофиками… Резко возросла смертность… В Кишиневе ежедневно на улицах подбирали по 8-10 умерших. В январе-феврале 1947 года ежедневно от голода умирало 300–400 человек.
Из Википедии
Лето 46-го прошло в суматохе и напряжении: мы строили большой семейный дом – что-то вроде родовой усадьбы.
После демобилизации и возвращения домой отец, не снимая солдатской формы, с неделю ходил по разным конторам, потом вместе с дедушкой Николаем они разъезжали куда-то на двуколке, и, едва покончив с первоначальными хлопотами, мы начали переселение. В дедушкину телегу, запряженную старым Каштаком, загрузили самые необходимые домашние вещи: самодельные кровати, табуретки, постели, одежду, посуду, и мы с мамой вместе с нашей коровой Флорикой двинулись в неведомый путь. Ехали долго, часа три. Миновали нашу магалу, центр города, добрались до моста через железную дорогу и въехали в пригород Пэмынтены. Еще километра через полтора мы прибыли на большой пустырь, который был выделен под нашу с дедушкой общую усадьбу. На новом месте нас встречали баба Василина, сестра бабы Мани, и ее сыновья, молодые крепкие хлопцы Володя и Вася, а также бездомный сирота Саша, наш дальний родственник, которого я считал своим двоюродным братом. С недавних пор Саша жил у дедушки Николая и бабушки Марии, было ему лет тринадцать.
Парни уже неделю жили и работали на новом месте: они выкопали две просторные землянки, укрыли их накатами из досок, и сколотили «домик» в конце огорода – нужник. В одну из землянок мы начали стаскивать вещи.
В ближайшие дни таким же образом были перевезены со всем скарбом баба Маня и тетя Сеня. Из ближнего села Белеуцы прибыло еще человек пять – подкрепление из родственников, – и началась ударная стройка. Надо было сначала сделать лампачи – кирпичи из самана. Для этого заводили большой саманный замес из глины, навоза и соломы, который долго месили все, кто мог. Затем в деревянные формы укладывали саманную массу, утрамбовывали и опрокидывали формы на сухом ровном месте. Подсохшие на солнце лампачи выкладывали в виде пирамид для окончательной просушки.
Потом шло строительство фундаментов, возведение стен из лампача, сооружение из камня печей и дымоходов. Самым трудным оказалось устройство потолков и кровли.
Наконец в сентябре большой, правда, неоштукатуренный дом был готов к заселению. Дедушка с бабушкой и тетей Сеней заселились в своей половине; у них же какое-то время жили и бабушка Василина с сыновьями и Саша. Наша семья заняла свою часть дома.
Пока шла стройка, мы с Сашей обязаны были пасти Флорику, которая давно уж из красивой телушки превратилась во взрослую корову. Лето было необычайно жарким и сухим: ни капли дождя, и на обычных пастбищах трава давно выгорела до черноты. Вся земля покрылась глубокими трещинами. Мы шли с нашей коровой далеко по рышканскому шляху на дедушкино поле, где был небольшой, с гектар, перелог: там еще не все высохло. У дедушки был посеян клин подсолнечника, который полностью высох, убирать было нечего – одни сухие палки; был также клин ржи, чуть поднявшейся от земли, с высохшими былинками и пустым колосом; было еще немного свеклы и картофеля и большой клин кукурузы. Небольшая надежда была на кукурузу, все остальное медленно погибало под убийственными лучами яростного солнца. По вечерам, раза два в неделю, на телеге приезжали ненадолго дедушка с отцом и женщинами. Ведрами и кастрюлями они таскали воду из текущей неподалеку сильно обмелевшей речки Рэут и поливали то, что еще было живым. Но спасти удалось немного.
По утрам и вечерам все наше большое семейство собиралось за общим столом. Так было заведено с первых дней. Но уже в середине лета, когда закончились прошлогодние запасы, мы садились за стол только один раз, вечером, перед заходом солнца, и ели мамалыгу с картошкой, запивая кипятком, настоянным на вишневых ветках и листьях, – такой был чай. Еще доилась Флорика, и по утрам все получали по стакану молока. Но с каждым днем было хуже и скуднее.
Осенью большинство трудоспособных пошли работать: отец и Володя с Васей устроились на маслозавод и каждый стал приносить домой в потайных карманах и мешочках куски макуха (подсолнечного жмыха), бабка Василина устроилась в Заготзерно и тоже припрятывала жменю-другую кукурузного или пшеничного зерна. Воровали, конечно, – а что делать? Моя мать с горбуньей тетей Сеней ездили поездом на Украину, работали там у каких-то людей и привозили немного ржи или пшеницы. У нас были свои ручные жорна – два мельничных каменных круга, хорошо подогнанных один к другому, – на которых мы с Сашей мололи зерно.
Осенью было убрано дедушкино поле. Собрали четыре мешка кукурузных початков; будылья и все остальное было предназначено для корма Флорики.
Худо-бедно, но какая-то еда в нашей большой семье пока была. Конечно, черная, как деготь, ложка каши из макуха, которую все чаще приходилось есть, была невкусной, но она спасала от голода. Кроме того, мы с Сашей пристрастились бродить по садам селекционной станции – осенью там охраны не было. Среди опавших листьев мы находили иногда орехи, червивые яблоки, которые тут же поедали. В ход шли даже длинные стручки дикой акации: мы разрывали стручки и выгрызали клейкую кислую массу. В старых вишневых садах на стволах деревьев выступал сок, клей, который тоже считался съедобным.
Поэтому никто из нашего дома не болел ни от цинги, ни от дистрофии. Мы были вечно голодные, но ходячие. Пока.
Однако с наступлением зимы картина стала резко меняться. Все чаще взрослые приносили в дом слухи о том, что в соседних селах Стрымба, Пеления, Пырлица, Реуцел и других люди после сдачи госпоставок остались без хлеба, пухнут от голода и вымирают целыми семьями. В одной деревне был даже случай людоедства.
В городе такого пока не было.
Однажды мы с отцом решили сходить на толчок. Собрались до свету и пошли вниз по улице Артема. Пройдя с полпути, мы увидели какой-то большой сверток, который лежал на брусчатке. Вблизи сверток оказался мертвым человеком. Мы прошли еще немного и увидели на дороге еще два мертвых тела. Лица у мертвецов были черные с проваленными глазами, небритой растительностью и оскаленными ртами.
– Это от голода, – сказал отец. Он-то за войну всякого навидался, а мне эти мертвецы потом снились несколько ночей.
Мы прошли мост и свернули вправо. Здесь у железнодорожных путей валялись трофейная пушка, танкетка желтого цвета и располагался небольшой пятачок, по которому бродили туда-сюда сотни три плохо одетых мужчин и женщин, – толчок. Некоторые продавали в мисочках нечто, похожее на серый речной песок, которое называлось «жомом», было привезено откуда-то с Украины и считалось съедобным. В мисочках же продавалось зерно пшеницы и кукурузы, – цены были сумасшедшие. Человека два из-под полы продавали черный, как сажа, хлеб: за полбуханки просили 150 рублей.
– Это почти моя месячная зарплата вальцовщика, – говорил отец.
Так мы ничего и не купили.
– Давай сходим к вокзалу, – предложил отец. – Там есть ларек, где продают пирожки с мясом.
Вокзал был рядом, и ларек мы нашли, но он оказался закрытым. Тут же подошедшая толстая тетка пояснила, что продавцов ларька, мужа и жену, посадили: кто-то обнаружил в пирожках человеческие ногти.
* * *В полукилометре от нашего дома, за пустырями, находилось одно из городских кладбищ. Еще весной большинство усопших хоронили по обычаю в сопровождении попов. Услышав «Господи помилуй!», местная пацанва тут же присоединялась к процессии в надежде на то, что на кладбище после обряда прощания сердобольные тетеньки будут раздавать – каждому в протянутую ладошку – по чайной ложке сладкого колева (пшеничной кутьи). Однако с лета таких процессий больше не было. Всё чаще некрашеные гробы везли на простых телегах в сопровождении немногих скорбящих родственников.
С наступлением холодов все изменилось. Обычные похороны стали редкостью. Зато каждый день по два, три раза по улице провозили на телегах тела мертвецов. Обычно в кузове повозки помещалось 3–4 трупа.
Мы с Сашей решили проводить один из таких обозов. Две повозки с мертвецами следовали к краю кладбища. Возницы время от времени понукали тощих понурых лошадей. Трупы пассажиров, тихо лежащие в коробках тележных кузовов, на ухабах подбрасывало, они подскакивали, и желтые пятки стукались одна об другую, издавая странные тупые звуки.
Наконец приехали к месту, где была вырыта неглубокая, но очень широкая яма. Вокруг ямы стояло четверо худых мужиков, одетых в лохмотья; в руках у них были лопаты, а рядом лежали кирки и ломы. Первая повозка подъехала со своим грузом прямо к яме. Двое мужиков подошли к повозке и резко выдернули боковую доску. Двое других и возница ухватились за колеса и под крик «Взяли!» опрокинули телегу с трупами, и те полетели в яму так же компактно, как ехали. Точно так же разгрузили вторую телегу. Трупы в яму ложились всё же неровно, и туда пришлось прыгать одному из мужиков и ногами утаптывать их. Иногда поднималась вверх мертвая рука или нога, и мужик остервенело втаптывал их обратно. Потом лопатами они бросали в ямы известь и еще какой-то вонючий белый порошок и так всё оставляли до следующего приезда повозок.
Эти могилы потом стали называть «братскими», но все они почему-то были безымянными. И было их несколько.
* * *Все время хотелось есть. С наступлением январских холодов даже ворованный макух стал малодоступным лакомством. Я готов был грызть кору деревьев – лишь бы что-то грызть. Но кора белой акации была очень горькой, кора вишни – очень сухой и вязкой, кора яблони – терпкой, и лишь кору молодых веток тополя можно было жевать: она была сладковатой и после долгого жевания казалась съедобной, но в нашей магале тополей было мало.
Пробовали есть жом, предназначенный для Флорики. С осени – уж не знаю, по какому блату, – отец привез с сахарного завода машину жома (свекловичных выжимок), который хранился и перебраживал в яме. Но жом оказался сильно вонючим и несъедобным.
Мы с Сашей, как и раньше, бродили по заснеженным казенным садам, надеясь найти что-нибудь съестное. И у моего брата, и меня были рогатки, а в карманах полно камешков для стрельбы. Иногда мы соревновались, и, как правило, побеждал Саша: он стрелял лучше.