Полная версия
Возраст третьей любви
– Что значит – наверное? – удивился Юра. – Ты что, сама точно не знаешь?
Знакомая ясная злость охватила его, как только он вспомнил о Евином любовнике. Это было очень простое чувство, без нюансов, которое, правда, приходилось сдерживать.
– Точно не знаю, – подтвердила Ева. – Иногда мне кажется, что с ним, иногда – что одна… Но это не от меня зависит.
– Зачем тебе… все это? – помолчав, спросил Юра.
– Ты его не любишь, я знаю. – Ева улыбнулась, как будто уговаривала ребенка. – Мне трудно объяснить, Юрочка…
– Почему трудно? – Юра уже рассердился – не на нее, а непонятно на кого, на себя, наверное, и поэтому не мог остановиться. – Слов у тебя не хватает? Это-то и странно!
– Не слов не хватает, а вот потому, что ты его не любишь, – по-прежнему улыбаясь, сказала Ева. – А просто так – как объяснить? Я не могу говорить о нем как о постороннем, понимаешь? Этого нельзя объяснить – как я его люблю, а без этого ничего не понятно… У меня с ним не просто физическая связь, а такая, что если она разорвется, то у меня и сердце разорвется. И что тут объяснять?
Объяснять тут и в самом деле было нечего, да Юра и не ждал от сестры никаких объяснений. Самому ему все было ясно еще с тех пор, как он три года назад впервые увидел историка Дениса Баташова.
У сестры был день рожденья, и она наконец пригласила этого своего нового возлюбленного – вернее, первого возлюбленного, потому что к двадцати семи ее тогдашним годам мужчина появился в ее жизни впервые… Мама волновалась, отец ее успокаивал, говорил, что Ева просто не могла бы полюбить плохого человека, а Юра на всякий случай старался вообще ничего не предполагать заранее, чтобы не настраиваться на худшее.
И, как он сразу понял, не напрасно. Конечно, трудно было за пару часов разобрать, хороший ли человек Денис Баташов. Может, и ничего: симпатичный парень, с открытым лицом, на гитаре играет, поет, смешит Евиных подружек… Но как он относится к Еве – это Юра понял через пять минут после того как, опоздав с работы к началу праздника, вошел в комнату.
Во взгляде Дениса была та снисходительность, которую невозможно не заметить в глазах мужчины, когда его чувства не совпадают с чувствами влюбленной в него женщины.
«Ты меня любишь, – спокойно говорили эти серые красивые глаза. – Что ж, люби, я не против. Но только, пожалуйста, без претензий: я этого, знаешь, не выношу. У меня жизнь и так не скучная, ну, если ты так хочешь, что ж, найду и для тебя местечко…»
Юра сто раз видел эти взгляды разных мужиков, обращенные на разных женщин, и в общем-то не обращал на них особенного внимания. Но елки-палки, почему ж именно Еве достался такой хлыщ, других нету, что ли?!
Но что толку говорить? Юра видел, как в Евиных светлых, с глубокой поволокой глазах вздрагивает и трепещет такое сильное, такое неостановимое чувство, что посторонние слова не нужны, даже если это слова любимого брата. И зачем тогда их произносить, лишний раз надрывать ей сердце?
Так же невозможно было поговорить с этим чертовым Денисом. Скорее всего, он вообще прекратил бы всякие отношения с Евой после дурацкого «мужского разговора». По всему видать, она была для него не той редкой драгоценностью, ради которой он стал бы наживать себе неприятности.
А поговорить, конечно, хотелось, и еще как! Юра просто видеть не мог, как Ева ждет звонка – всегда ждет, никогда не звонит сама, – как начинает метаться, если этот гад дает отмашку, что, мол, готов с нею встретиться, и она звонит в школу, договаривается с завучем… А у возлюбленного, значит, выходной, раз зовет в будний день с утра. Ну да, у них же гимназия, у учителей бывают какие-то не то методические, не то библиотечные дни…
И встречались-то они каждый раз в бабушкиной квартире – здесь же, в их писательском доме на Черняховского, в соседнем подъезде; Денис не утруждал себя поиском помещения. Это Юра точно знал, потому что квартира была теперь его, и, хотя он по-прежнему жил с родителями, Ева каждый раз спрашивала у него разрешения взять ключ. Пока, не выдержав, он не сказал, чтобы она не задавала глупых вопросов.
Брат мог защищать ее в детстве от дворовых и дачных мальчишек, но детство кончилось, и перед Денисом Баташовым Ева была теперь беззащитна окончательно и бесповоротно. Беззащитность была у нее в сердце, и оно готово было разорваться, если разорвется эта унизительная и безысходная связь.
Тогда, на дне рожденья, Юра сразу заметил, что мама воспринимает Дениса точно так же, как и он. И то, что Надя никак не выразила своих чувств – ни вслух, ни даже обращенным к дочери взглядом, – только подтверждало, что вмешиваться не надо.
Умением владеть собою Юрка вообще был в маму. Вот бабушка Миля – та никогда своих чувств не сдерживала.
– А почему это я дипломатничать должна! – даже возмущалась она. – Инсульт наживать?
В этом смысле на нее, конечно, больше всех была похожа Полинка. Вот уж кому на язычок не стоило попадаться чуть не с тех пор, как она только научилась говорить!
– Как ты там живешь, Юрочка? – спросила Ева. – Ты нам совсем ничего не рассказал…
– Почему? – Он попытался изобразить удивление. – Я же рассказывал: работы много, люди хорошие, все у меня нормально.
– Ты каким-то щитом закрываешься, – покачала головой Ева. – Нет, я понимаю, но от нас-то – зачем? Ты… все один живешь? – помолчав, спросила она.
– Слушай, а мы все, что ли, выпили? – вместо ответа поинтересовался Юра. – У папы там ничего в заначке не осталось, не знаешь?
– Почему в заначке? – улыбнулась Ева. – Еще одна бутылка есть, тоже ореховая. Только она, кажется, не настоялась еще, потому он и не доставал. Принести?
– Принеси, – кивнул Юра. – Ничего, что не настоялась, я выпью, а завтра свеженькой дольем.
Оказывается, бутылка стояла здесь же, в висячем шкафчике на веранде; жаль, он не знал, сразу достал бы потихоньку.
А шкафчик этот Юра сам когда-то делал вместе с отцом, лет в пятнадцать. Юрке не хотелось возиться с досками и гвоздями, но Валентин Юрьевич почему-то считал, что сын должен это уметь; пришлось научиться. Папа умел убеждать в своей правоте, хотя Юра и теперь не понимал, как ему это удается – как-то ненавязчиво, но твердо.
Шкафчик он тогда сделал – немного, правда, кривоватенький, – а потом еще и табуретку, ту уже поаккуратнее. Охоты к подобным занятиям он так и не приобрел, освоил их на минимальном уровне, но отец посчитал это достаточным и больше на тему домашних поделок не заговаривал. Табуретки покупались в магазине, и выбирала их мама или, когда подросла, Полинка.
Ева принесла и рюмку – большую, старую, похожую на колбу от песочных часов с золотым ободком посередине, чудом уцелевшую еще с бабушкиных довоенных лет.
– А себе? – спросил Юра, наливая в темноте водку.
– Ой, я не буду, ладно? – попросила Ева. – Я не могу, мне это хуже дыма, Юр, ты же знаешь.
– Знаю, – усмехнулся он. – Думал, вдруг научилась. Какая ты, Машенька, хорошая девочка! – писклявым голоском произнес он. – Не пьешь, не куришь…
– Не могу-у больше! – Она низким голосом подхватила старый школьный анекдот и засмеялась.
– Я и правда один, Ева.
Водка мягко вкатилась в голову, и Юра тут же почувствовал, что теперь ему легко ответить сестре. Правда, она не повторила вопроса, но не отвечать ей ему почему-то было стыдно.
– Но… как же так? – Теперь Ева сидела боком, двумя ступеньками ниже, и снизу заглядывала ему в глаза. – Почему же так, Юра? Это ведь даже, по-моему, как-то нехорошо для тебя, тебе же не восемьдесят лет…
– Какой знаток мужской физиологии нашелся! – хмыкнул он. – В восемьдесят, между прочим, тоже не все импотенты, Чарли Чаплин вон даже ребенка родил. Так что у меня есть перспективы! – Но, заметив, что сестра смутилась, Юра добавил: – Ну, рыбка, период гиперсексуальности тоже позади все-таки. На стенку не лезу! Просто… Уже не все равно ведь с кем, понимаешь?
– А раньше тебе разве все равно было? – удивленно спросила она.
Юра засмеялся, налил еще водки.
– Ну, допустим, и раньше не совсем было все равно. А теперь… – Он почувствовал, что лицо у него каменеет, как будто он говорит не с сестрой, а с посторонним человеком; впрочем, может, просто от водки. – Теперь, знаешь, я и сам не могу понять…
– Это потому, что ты Сону забыть не можешь? – осторожно спросила Ева.
– Не знаю, – невесело усмехнулся он. – Может, и потому. Но я не думаю об этом так определенно. Не анализирую! Мне просто не хочется, Ева. То есть бывает, конечно, что и хочется, нормальный же я мужик, но как-то… Могу и не, понимаешь? Обыкновенной усталости хватает, ночного дежурства, чтобы все это сбросить. Очень просто.
Говоря это, Юра понимал, что все равно не сможет рассказать сестре о том странном, никакой логикой не объяснимом оцепенении чувств, в котором живет последние годы. К тому же в таком объяснении невозможно было избежать дешевой сентиментальности и пошлого разговора о душе. А этого ему не хотелось даже с Евой, с которой разговор о душе вообще-то был бы гораздо более естественным, чем, например, с Геной Рачинским.
Невозможно было рассказать о физическом омерзении, которое он ощутил, проснувшись однажды после новогодней больничной гулянки в постели с какой-то женщиной. И как он долго пытался вспомнить ее имя, а оно все не вспоминалось, зато отлично помнилось, как вчера ехал с нею в такси и все тело гудело от бешеного, какого-то отдельного, на нее совсем не направленного желания, и хотелось только избавиться от него, и поскорее, поскорее… Юра никогда не напивался настолько, чтобы терять память, и поэтому особенно противно было, что не может вспомнить ее имя – знал, что не из-за пьянки же…
Чувство к этой случайной женщине – и не только к этой, а ко всем, которые так же случайно появлялись время от времени, – было сродни его обычной брезгливости. Ему не нравилось спать на несвежей постели и не нравилось спать со случайными женщинами, это было для него одно и то же. И что он должен был с собою поделать?
Хотя имена, конечно, обычно запоминал.
– Ты думаешь, что никогда уже не сможешь полюбить?
Ева спросила об этом с такой девической серьезностью, что он едва сдержал улыбку.
– Да я об этом вообще-то не думаю, рыбка. Мне об этом, к счастью, особенно-то некогда думать. «Нет, я не Байрон, я другой!» – Юра поднялся со ступенек и снова погладил сестру по русой голове, как ребенка. – И не Лермонтов, между прочим, так что не о чем переживать. Иди-ка ты спать! Хочешь выйти, проводить тебя?
Туалет стоял в самом дальнем конце участка, за кустами. Бабушка Миля всегда боялась ходить туда ночью, Юра, сколько себя помнил, всегда провожал ее в темноте, и она ужасно этим гордилась.
– Да нет, – покачала головой Ева. – Я думала Полинку дождаться. Где это она ходит до сих пор? Два часа уже.
Она каким-то необъяснимым образом умела определять время с точностью до минуты. В детстве Юрка даже спорил с мальчишками, что сестра скажет правильно, и никогда не проигрывал. А потом, когда выросла, Ева смеялась и говорила, что это ее единственное дарование.
– Я дождусь, – сказал Юра. – Все равно не спится. А это не она там хохочет, на пнях, что ли? – прислушался он к звонким в ночной тишине голосам.
«На пнях» обычно собиралась вечерами кратовская молодежь. То есть выкорчеванных с участков пней, как в Юрином детстве, там теперь почти что и не было, но какие-нибудь бревна лежали всегда.
– Кажется, она, – кивнула Ева. – Но все-таки поздно…
– Я дождусь, – повторил Юра. – Да и что с ней здесь сделается? Ну, схожу потом, если через полчаса не явится, – успокоил он. – Иди, Ева, иди.
– Не верится, что ты уедешь завтра… – сказала Ева, приподнимаясь на цыпочки и целуя его в висок. – Оставался бы, Юр?
Он не ответил, и, вздохнув, Ева поднялась по ступенькам. Скрипнула, закрываясь за нею, дверь в темноте.
Юра подошел к колючей ежевичной изгороди. Конечно, это Полинка смеялась где-то невдалеке: ее звонкий голос трудно было перепутать с другими.
Полинку нельзя было назвать поздним ребенком. Скорее это Ева родилась рано, да и Юра тоже: к рождению сына Наде было всего-то двадцать. Но разница в двенадцать лет – это все-таки немало, и потому младшая сестра всегда была для Юры вот именно младшей, маленькой; он воспринимал ее совсем по-другому, чем Еву.
Правда, при этом Полинка никогда не производила на него того странного впечатления беззащитности, которым просто веяло от старшей сестры. Юра, может быть, не слишком внимательно присматривался к тому, как Полинка растет и взрослеет, но ему почему-то всегда казалось, что уж она-то умеет за себя постоять. За свое право делать что хочется, дружить с кем хочется и рисовать так, как хочется, а не как установлено и принято.
Странно, но даже рано открывшаяся Полинкина одаренность ни у кого не вызвала тревоги, которую всегда ведь вызывает у близких талантливый человек. Что-то было в этой рыжей черноглазой девочке такое, что само собою исключало мысли о том, будто у нее может не получиться, не сложиться… А почему – непонятно.
Правда, и мама была такая, поэтому удивляться, может быть, не стоило.
Прислушиваясь к Полинкиному смеху в темноте, Юра смотрел, как неостановимо падают звезды, коротко чиркают по глубокому небу.
Ежевичная изгородь была такая густая и высокая, что даже забор не был нужен: сквозь колючие сплетения веток и так не было видно, что делается на участке.
Вот так точно Юрка стоял за этой изгородью давным-давно, жарким летним днем лет двадцать назад, прислушиваясь к голосам родителей в саду. Только тогда он притаился, наоборот, снаружи, а мама с папой собирали ежевику и не замечали его.
– Чего ты боишься, Валя, я не понимаю. – Мамин голос звучал почти сердито. – Она большая девочка, двенадцать лет! Ты хочешь, чтобы сказал кто-нибудь другой, думаешь, это будет лучше?
– Никто ничего не скажет, – помолчав, ответил отец, и в его голосе Юрка с удивлением услышал растерянность. – Некому, да и… Надя, не может быть, чтобы кто-нибудь ей рассказал! Зачем?
– Зачем! – усмехнулась мама. – Да потому что сделал гадость – сердцу радость, правильно Эмилия Яковлевна говорит. Ева же тебя любит, ты ей отец, а не какой-то человек, которого она не видала никогда и не увидит!
– Как еще знать… – пробормотал папа. – А вдруг увидит?
– Не увидит, – помолчав, произнесла мама. – Не увидит, Валечка, неужели ты еще не понял? Его нет – ни для меня нет, ни тем более для нее. И что нам скрывать от нее, зачем нарываться на эти неловкости? Вчера…
– А никакой вчера и не было неловкости, – перебил отец. – Никакой, Надя! Марат всего лишь знает, что мы с тобой поженились, когда Ева уже была, больше ничего, и все то же самое знают. Мало ли почему мы могли пожениться, когда ребенок уже родился, одни мы так, что ли? Сплошь и рядом!
– Она же совсем не похожа… – медленно произнесла мама. – Хоть бы в меня уродилась! А так – и глаза, и волосы, и взгляд его…
– Зачем ты говоришь мне об этом? – Голос отца прозвучал глухо. – Я не хочу об этом думать, Надя, мне больно об этом думать, неужели ты не понимаешь?
Зашуршали ветки, Юрка расслышал звук поцелуя – легкого, маминого, который ни с чьим другим невозможно было перепутать. Юра любил, когда мама целовала его на ночь вот так, едва прикасаясь губами ко лбу; даже бабушка так не умела.
– Я не буду больше, Валечка, прости, – сказала она. – Я же вообще-то совсем об этом не думаю, правда! Просто не знаю даже, за кого больше вчера испугалась, за тебя или за нее. Ты так расстроился…
– Ну, расстроился, конечно, – согласился отец. – У тебя такое лицо сделалось, когда он в воспоминания ударился, а Ева же чуткая, все сразу замечает. Не будем об этом говорить, Наденька, ладно? Пусть все идет как идет.
– Пусть, – согласилась мама и тут же произнесла уже совсем другим, совершенно спокойным голосом: – А рубашку ты все-таки светлую надел, зачем, скажи, пожалуйста? Смотри, вся в пятнах, а ежевика не отстирывается, между прочим.
Юрка потихоньку отошел от ежевичной изгороди. У мамы глаз – алмаз, наверняка она разглядит его за кустами теперь, когда уже не поглощена разговором с папой. Но что значит этот разговор?!
Дядя Марат Сердобский приезжал в гости вчера, родители допоздна сидели с ним в саду, за вкопанным под яблоней дощатым столом, а Юрку с Евой отправили спать часов в одиннадцать. И что такого особенного было в их вечернем разговоре? Ну, дядя Марат вспоминал, как отлично жили они в Кратове, когда его родители еще снимали здесь дачу, жалел, что потом снимать перестали…
И тут Юра вспомнил ту «неловкость», о которой говорила мама!
Их тогда еще не прогнали спать, и они с Евой вовсю уплетали яблочный пирог, щедро посыпанный сахарной пудрой.
– Эх, Валька, повезло тебе! – сказал дядя Марат. – В смысле, с Надей. А я вот все не определюсь никак… Вы же сколько лет живете, одиннадцать почти что уже? Ну да, в апреле как раз Гагарин в космос полетел, а осенью вы поженились. Помнишь, Юрка еще в животе сидел, а Наде всю свадьбу желали космонавта родить? – подмигнул он.
– Помню, – улыбнулся отец. – Меня тогда из больницы на два дня жениться отпустили, и то только ввиду беременности невесты. Протез еще не сделали, на костылях прыгал, а ты наглым образом приглашал мою жену молодую танцевать!
– Ну так и сказал бы, – слегка смутился Марат. – Я б не приглашал…
– Да он не ревнивый, Маратик, – успокоила Надя. – Притворяется просто, чтобы я оценила, как он меня любит.
– Как это – когда Гагарин в космос полетел? – вдруг, оторвавшись от пирога, удивленно спросила Ева. – Так я же еще раньше родилась! Мне же баба Поля рассказывала, как мне годик был, она прямо со мной во двор выбежала, и все выбежали, все плакали, а я испугалась и тоже заплакала, хотя все ведь от радости!
Тогда Юра почти не заметил, каким бледным стало папино лицо и как мгновенно мелькнул мамин взгляд – на отца, на Еву…
– Но ты же тогда у бабы Поли и деда Паши в Чернигове жила, когда у нас свадьба была, – не больше секунды помедлив, сказала мама. – Мы же не могли тебя в Москву тогда взять, Евочка! Папа все время по больницам, бабушка Миля работала, мне за ним надо было ухаживать… Вот Юра родился, мы тогда и тебя забрали. Мама моя ни за что отдавать не хотела, – уже обращаясь к Марату, сказала Надя. – Мы с Валей еле настояли. Просто удивительно, как Ева не избаловалась там: все вокруг нее плясали.
Заговорили о том, что и Маратику пора бы наконец жениться, завести детей, потом про какие-то его химические науки и про докторскую диссертацию… Стало неинтересно, а вскоре их с Евой отправили спать, и Юрка тут же забыл о взрослом разговоре.
И вот теперь, сопоставляя оба эти разговора, вчерашний с дядей Маратом и сегодняшний родительский, Юрка понял, что они могли значить только одно: что Евиным отцом, выходит, был не папа, а какой-то совсем посторонний человек…
Это было так неожиданно, так невозможно, Юра совершенно не знал, как ему теперь себя вести! То есть не с Евой, конечно, она-то ничем для него не изменилась, об этом он даже не подумал, а с родителями – как? Делать вид, что он ничего не слышал и ничего не знает? Но папа сам говорил ему, что во многих случаях умолчание – то же вранье, а Юре совсем не хотелось врать. И даже до завтра ждать не хотелось. Он просто не мог еще целый день выдерживать какую-то неясность, он должен был все знать до конца немедленно, сейчас!
Но, как назло, именно в этот день поговорить с отцом наедине было совершенно невозможно. Папа все время оказывался рядом с Евой. То объяснял ей что-то в книжке про Мэри Поппинс, которую она как раз читала, хотя что там объяснять, это ж просто сказка! То в дальнем углу сада учил ее раскладывать костер: Еве нравилось смотреть на огонь, и она очень хотела научиться разводить его не хуже папы и Юры.
Теперь, когда его снедала неожиданная тайна, Юрка замечал то, что раньше ему и в голову не пришло бы заметить. Например, что Ева и в самом деле не похожа на родителей. Ну, он сам, положим, тоже не очень похож ни на кого из них. Но глаза у него точно как у бабушки Мили, папиной мамы, невозможно перепутать – такие темно-синие, что даже почти черные.
«Девочке бы такие глазки!» – говорила мама, и Юрка сердился, потому что вовсе не считал свои глаза девчачьими, да и вообще не привык думать о таких вещах.
А у Евы глаза серые, светлые, но вместе с тем такие глубокие, что даже удивительно. И всегда какие-то печальные, даже когда она смеется. То есть, может, и не печальные, но Юрка тогда просто не знал, как по-другому назвать то, что трепетало в Евиных глазах… И волосы русые, тонкие и легкие как пух, хотя у мамы они каштановые и густые.
И в чертах Евиного лица совсем нету сходства ни с кем, просто удивительно, как это он раньше не замечал! Юрка даже специально сбегал в летнюю кухню, где мама готовила ужин, – чтобы сравнить. Ну конечно, у мамы все какое-то удлиненное: и нос, и карие глаза как будто подтянуты к вискам, и даже подбородок слегка выдается вперед. И все эти неправильности вместе до того выразительные, что раз глянешь – не забудешь.
А у папы… Тут Юрка увидел, что отец берет ведро, чтобы идти к колодцу, – и наконец один!
Он догнал отца в самом конце дачной улицы. Валентин Юрьевич шел небыстро, но почти не прихрамывая. Юра редко видел, чтобы отец ходил с палкой, только после дождя, когда мокрая глина становилась совсем уж скользкой. Он привык к этому и вообще забывал иногда, что у отца протез и что ходить ему на самом-то деле совсем не легко, даже и с палкой…
– Папа! – окликнул он. – Пап, подожди.
В руках у Юры тоже было ведро, потому он и догнал не сразу – пока искал…
– Что-то тебя сегодня целый день не видно, – сказал Валентин Юрьевич, дождавшись сына. – С Чешковыми бегаешь?
– Нет, – слегка покраснев, ответил Юра и все-таки добавил: – Сегодня с утра только, а потом нет!
Братья-близнецы Чешковы жили в деревне рядом с дачным поселком и относились к той категории детей, дружба с которыми считалась «нежелательной» для мальчиков из приличных семей. Юра даже догадывался почему, хотя и не смог бы, пожалуй, отчетливо сформулировать свои ощущения. Правда, его родители на эту тему не высказывались, но едва ли им нравилось Юркино общение с близнецами.
Даже не потому, что пятнадцатилетние Чешковы давно уже курили и не прочь были выпить, если откуда-то появлялись деньги, и что любили говорить «про девок» со всякими гнусными подробностями… А скорее всего потому, что им явно доставляло какое-то особенное, злорадное удовольствие втягивать в орбиту своей жизни других мальчишек – и главным образом вот этих самых, «приличных».
Отношения с Чешковыми, особенно с Сашкой, который был на три минуты старше Витьки, были отдельной и трудной стороной Юриной жизни. Он чувствовал себя кроликом перед удавом, когда смотрел в насмешливые, наглые Сашкины глаза…
Но сейчас он думал не об этом, и не об этом хотел поговорить с отцом.
– Пап, – сказал Юра, когда Валентин Юрьевич вытащил из колодца большую бадью и стал наливать воду в ведра, – я слышал, как вы с мамой сегодня разговаривали. Ну, когда ежевику собирали, – объяснил он. – Я случайно слышал, я просто мимо…
Рука у отца дрогнула, вода пролилась на траву. Он выпрямился, посмотрел на сына. Он смотрел чуть исподлобья, и можно было даже подумать, что сердито. Но он всегда так смотрел, просто взгляд у него был такой, немного исподлобья, и обычно это ничего не значило. Но сейчас… Его черные, как виноградины, слегка раскосые глаза устремлены были на Юру, а тот не мог понять, что значит этот взгляд.
– И что же ты слышал? – наконец произнес отец.
– Про Еву… Ну, что она… – Юра вдруг почувствовал растерянность: как же он назовет то, что услышал о сестре? – Что она раньше родилась, чем вы с мамой познакомились, – твердо закончил он.
– И что это для тебя значит? – помолчав, спросил отец.
Юрка не ожидал этого вопроса. А в самом деле – что?
– Да ничего вообще-то, – пожал он плечами. – Мне вообще-то все равно – раньше, позже… – Он сам не мог понять, не кривит ли душой. – А почему ты не хочешь, чтобы… она про это узнала? Ты же не хочешь, пап?
– Не хочу.
На этот раз Валентин Юрьевич молчал еще дольше, и голос его прозвучал так же глухо, как утром у ежевичной изгороди. Юре показалось даже, что он вообще не ответит.
– Но ты же сам говорил, что умолчание – почти всегда неправда? – настаивал Юрка. – Говорил же?
– Говорил.
Отец отвечал все так же отрывисто и все так же смотрел исподлобья, ничего не объясняя.
– Но… как же тогда? – растерянно спросил Юра.
– Давай от колодца отойдем? – предложил Валентин Юрьевич. – Во-он там на лавочке посидим, ладно?
Они присели на ничейную лавочку рядом с обветшалым, заколоченным и заросшим крапивой домом. Валентин Юрьевич смотрел не на сына, а перед собою, как будто вглядывался во что-то, никому не видимое.
– Это же и есть умолчание? – повторил Юрка. – Значит, ты ее обманываешь?