Полная версия
Звезда по имени Эстер
Но в чем оно было, что это вообще такое? Алиса не знала.
Она вышла в кухню и, не включая свет, подошла к окну, прислонилась щекой к стеклу. Стекло было холодное – весеннее, апрельское, как ветер, и небо, и дымка первой древесной зелени. Из-за окна доносились неясные, весенние же звуки. Они как-то помогали душе, да, именно так, хотя и непонятно, чем помогали. Алиса вслушивалась в них, как в музыку, под которую ей предстояло бы, например, танцевать. Ей было хорошо среди этих непонятных звуков московской весны.
«Может, вообще не надо об этом думать? – с вопросительным малодушием подумала она. – Просто не думать, и все. Все само как-нибудь разрешится».
Но тут же она представила: вот открывается дверь, Марат снимает в прихожей куртку, идет в комнату, а она лежит в кровати и слышит его шаги, потом его дыхание, потом… И что потом?
Шаги послышались совсем рядом. Алисе показалось даже, будто кто-то прошел мимо нее прямо вдоль кухонной стены. Через мгновение она поняла, что это так и есть, только шаги слышатся все-таки не совсем рядом, а за стеной, на лестнице черного хода. Это было странно – Алиса впервые слышала, чтобы по этой лестнице кто-нибудь ходил; ей казалось, черный ход вообще заколочен с улицы.
Она осторожно подошла к двери, на всякий случай потрогала засов. В полном звуков и шорохов старом московском доме вполне могли ожить любые фантомы воображения, вплоть до привидений.
Да и без привидений следовало быть поосторожнее: по черной лестнице могли ведь ходить воры или даже бандиты.
Через минуту Алиса убедилась, что это по крайней мере не привидения: за стеной раздались голоса, громкие и резкие, потом глухие звуки. Что говорят голоса, Алиса не разобрала, но в звуках она сразу распознала удары. Очень сильные удары, если бы такие приходились по человеческому телу, то оно недолго оставалось бы живым… Но по чему же еще они могли приходиться, такие жуткие в своей телесной глухоте?
Первый удар сопровождался коротким вскриком, второй – таким же коротким стоном, а уже третий и четвертый раздавались в полной тишине. От этой тишины пробирала дрожь и охватывало оцепенение.
Ждать, когда послышится седьмой или восьмой удар, Алиса не стала. Она схватилась обеими руками за тяжелый засов и потянула его в сторону. Больше всего она боялась, что засов не сдвинется с места. Она ведь никогда не пробовала открывать эту дверь, зачем бы? Но засов сдвинулся сразу, хотя и с громким скрежетом. Алиса распахнула дверь на черную – в самом деле черную, как пропасть, – лестницу.
И едва удержалась на ногах! Только потому удержалась, что подобное движение – когда танцоры падают спинами друг на друга, как костяшки домино, – ставилось в мюзикле «Главная улица» и было отработано Алисой до автоматизма. Она подхватила под мышки свалившегося на нее из-за распахнутой двери человека и, мгновенно втащив его в кухню, толкнула дверь ногой, а засов – локтем.
Засов лязгнул за секунду до того, как снаружи, с лестницы, раздался яростный удар в дверь. Сразу за ударом последовали крики, но вслушиваться в них Алиса не стала. За недолгое время, прожитое в этой квартире, она поняла, что все двери и стены здесь так надежны, что их не пробить не только кулаком, но даже средневековым тараном.
Человек, которого она держала под мышки, был совершенно неподвижен, но при этом не тяжел, как бывает тяжел всякий неподвижный человек на чужих руках. Алиса подтащила его к кухонному дивану и попыталась посадить, но он сразу же стал клониться набок, а потом упал навзничь. Правая рука свесилась с дивана вниз так, что он стал казаться уже не просто неподвижным, а мертвым.
До сих пор Алиса не включала в кухне свет, потому что ей легче думалось в темноте, а теперь не хотела его включать, чтобы не привлекать внимание тех, кто бился в дверь черного хода. Но даже в тусклых отсветах уличного фонаря она разглядела, что лицо у человека, лежащего навзничь на диване, все-таки живое, хотя и залито кровью. Приглядевшись, Алиса поняла, что кровь течет из рассеченной брови.
«В бровь, наверно, и ударили, – подумала она. – То есть в голову. Потому и сознание потерял».
Она открыла кухонный шкафчик. Там стояли лекарства, которые Алиса привезла из Америки. Лекарства дала мама: Джек уверил ее, что в России лекарств либо нет вообще, либо они сделаны из воды и мела. В солидной аптечке, Алиса точно помнила, был и нашатырь. Видимо, мама считала, что ее безоглядная дочь будет ежедневно сталкиваться на улицах Москвы с медведями и ежедневно падать от этого в обморок, так что нашатырь ей непременно понадобится. А может, это Джек так считал; мама доверяла его мнению.
Алиса поднесла нашатырный карандаш к носу лежащего на диване мужчины.
«А может, не надо его в сознание приводить? – вдруг подумала она. – Лучше кровь сначала остановить? Или врача вызвать?»
Она не была ни напугана, ни растерянна. Но опыт оказания помощи раненым у нее отсутствовал, к тому же она не знала, насколько быстро может приехать по вызову московский врач и что нужно, чтобы он приехал, – наверное, медицинская страховка?
Да вообще-то уже было и неважно, что следовало сделать сначала и что потом. Ночной гость коротко застонал, открыл глаза и сел на диване. Кровь от этого потекла по его лицу еще сильнее.
– Вам лучше лечь, – сказала Алиса.
Он вздрогнул и посмотрел на нее так, словно она была привидением. Впрочем, может быть, в колеблющемся свете уличного фонаря она именно и выглядела как привидение, особенно для человека, который еще не совсем пришел в себя.
– Лучше ложитесь, – повторила Алиса. – У вас кровь сильно течет. Но вы не бойтесь. Это просто потому, что бровь рассечена. Из брови всегда течет много крови. И из пятки тоже.
Он всмотрелся в ее лицо и засмеялся.
«Кажется, не бандит, – подумала Алиса. – Мне повезло».
– А откуда вы знаете про бровь и пятку? – спросил он.
Его смех и голос были похожи.
– А я однажды тоже бровь рассекла, – сказала Алиса. – Мне даже швы накладывали.
– Тоже в подъезде дрались?
– Не в подъезде. Просто на улице.
Бровь ей рассек Бобби Салливан. Ей было тогда семь лет, и она научилась брать на лошади препятствие – неширокий ручей, отделявший их ранчо от соседского, где жил Бобби, ее самый лучший друг. Он был уверен, что у него это получится так же легко, как у Алисы, а когда не получилось, в сердцах толкнул ее на колючий куст, прямо на обломанную лошадью ветку. Она тогда рассердилась так, что ударила Бобби кнутовищем, хотя вообще-то не была драчуньей, к тому же кровь заливала ей глаз. Но она все-таки ударила Бобби и крикнула, что презирает завистника навеки. Но навеки не получилось, потому что через месяц мама вышла замуж за Джека и они уехали с техасского ранчо в Нью-Йорк.
– А как я у вас оказался? – спросил он, озираясь.
– Через дверь.
– Я вошел в дверь? – удивился он.
– А что, обычно вы входите в дом как-то иначе? – улыбнулась Алиса.
Ей нравилось его удивление. Оно делало его взгляд детским. Вот в голосе его и в смехе ничего детского не было. Даже наоборот. И то, что его голос и смех не совпадают со взглядом, нравилось ей в ночном визитере тоже.
– Вы не совсем вошли. Просто упали спиной вперед, – сжалилась она. Все-таки, наверное, человеку неприятно чувствовать провалы в памяти. – Давайте вытрем кровь.
Она наконец нашла в аптечке пакет с кровоостанавливающими салфетками и, разорвав упаковку, подошла к раненому.
– Это не больно, – сказала она. – Не бойтесь.
По его взгляду было понятно, что он не боится. Алиса вытерла кровь одной салфеткой, а вторую приложила к его брови.
– Подержите вот так. Может быть, даже врача вызывать не придется, – сказала она. – Рана не очень глубокая.
– Вы не думайте, – сказал он, – я не потому дрался, что бандит.
– Я об этом не думаю. Хотите выпить? – И как она забыла, что ему больно! Конечно, алкоголь будет очень кстати. – Виски, или коньяк, или водку?
– Спасибо, – кивнул он. – Все равно что.
Он прижимал салфетку к брови и чуть заметно морщился.
Алиса достала из холодильника бутылки, из буфета стаканы, налила ему виски, а себе водку и сказала:
– Ваше здоровье…
– Тимофей, – подсказал он. – И ваше…
– Алиса.
– У меня наконец в голове прояснилось. – Он опять улыбнулся. Глаза сразу опять сделались непохожими на голос. – Вы меня с черной лестницы к себе в квартиру втащили, да? В бессознательном состоянии.
– Ну да, – кивнула Алиса. – Вернее, вы сами упали в мой дом с черной лестницы. Почему вы смеетесь?
– Потому что вы хорошо говорите.
Удары в дверь с черного хода прекратились. Потом раздался еще один, последний, видимо, досадливый удар, короткий мат, и низкий голос произнес:
– Мы тебя еще достанем!
Алиса подошла к двери и прислушалась – кто-то спустился по лестнице вниз, и стало наконец тихо.
– Вы бесстрашная, – сказал Тимофей.
– Просто здесь крепкие двери. И в мое окно нельзя влезть с улицы.
– В мое тоже, – кивнул он. – Хотя с крыши можно.
– Вы в башенке живете, да? – обрадовалась Алиса. – Там, наверное, хорошо. Я, когда этот дом в первый раз увидела, сразу подумала, что лучшее место в нем башенка.
– Так приходите в гости, – пригласил он. – Вы же соседка, далеко ходить не надо. Можно даже прямо сейчас ко мне пойти. Или когда хотите, тогда и приходите. Если не боитесь.
– Не боюсь. Но я, наверное… Больше не буду ваша соседка.
Впервые с той минуты, когда за стеной раздался шум, Алиса вспомнила все, что произошло с нею до того, как она пришла домой. Но теперь она вспомнила об этом так, словно перешагнула через что-то… Через решение она перешагнула, вот через что! Она не принимала никакого решения, но в ту минуту, когда сказала Тимофею, что больше не будет здесь жить, это решение прояснилось в ней само. Оно далось ей легко, без сомнений и мучений, и это произошло потому, что она высказала его неожиданному человеку, у которого глаза были не похожи на голос и смех.
– Жаль, – сказал он.
В тишине, наступившей после ударов по двери и криков, стал слышен шелест и дробный стук в окно. Дождь был в этом году первый. Он шел густо и ровно, как будто делал какую-то важную работу, и от этого становилось так же спокойно, как от пришедшего без сомнений решения. Что-то самостоятельное и важное пронизывало жизнь, как дождь пронизывал апрельскую ночь. Это вдруг стало для Алисы так очевидно, так непреложно, что она рассмеялась.
Она думала, Тимофей спросит, почему она смеется. Она уже привыкла, что русские часто задают вопросы, на которые не хочется отвечать.
Но он ни о чем не спросил. Алиса поняла, что он тоже вслушивается в дождь, потому что это важно и для него.
– Я раньше дождь совсем не любил, – сказал он. – То есть не то что не любил, а просто не понимал.
– Почему?
– По глупости. – Он улыбнулся. – Я ценил только сложные вещи. Думал, они ближе к жизни и смерти. Помню, как-то ночью мороз ударил и фонтан у нас возле дома замерз. Ледяной такой получился букет – застывшая мелодия струй, и все такое. Очень она мне казалась значительной, вот эта образная сложность. А она была просто поверхностной. Извините, – спохватился он.
– За что?
– Ночь уже, вы спать хотите. А я лезу тут… С мелкими частностями.
– Я не хочу спать, – сказала Алиса. – А почему вам теперь кажется, что замерзший фонтан – это мелкая частность?
– Но вот же, – он кивнул на окно. – Дождь. Потому и кажется.
Это было сказано совершенно непонятно, но Алиса поняла. Простота жизни – не та, что сродни примитивности, а особенная, в которую, как в тугую пружину, скручена вся этой жизни сложность, – была ей сейчас так же понятна, как и ему.
– Я пойду, – сказал Тимофей. – Спасибо, Алиса. Жаль, что вы больше не будете моей соседкой.
– Вы не совсем плохо себя чувствуете? – спросила она.
– Даже хорошо я себя чувствую. У вас виски хорошее, – улыбнулся он. – Взбодрило.
– Тогда, может быть, вы мне поможете? То есть не поможете, а… Просто побудете здесь, пока я соберусь? Понимаете, я хочу уехать прямо сейчас, и мне… В общем, я через пятнадцать минут буду готова. Это окажется очень трудно для вас?
От волнения она даже стала говорить по-русски не совсем правильно и сама это расслышала. Но ей очень хотелось уйти именно сейчас, пока простой шум дождя за окном придает ей уверенности в том, что она поступает правильно. И Тимофей с его рассеченной бровью, с его детским взглядом и взрослым голосом придавал Алисе в этом уверенности не меньше, чем дождь, и ей очень хотелось, чтобы он подождал, пока она соберет вещи, и чтобы они вышли из квартиры вместе.
– Я подожду, – сказал он.
– Вы случайно не американец? – засмеялась Алиса.
– Нет, – удивился Тимофей. – А почему вы подумали?
– Потому что русский мужчина стал бы уверять, что ради прекрасной женщины он сейчас горы свернет, и вынесет ее из квартиры на руках, и все такое. А вы просто сказали, что подождете.
– А вы, значит, американка, – догадался он. – То-то я слышу, что акцент, но не пойму, какой. Но я и правда могу помочь вещи вынести. Вы не стесняйтесь, я привык тяжести носить.
– Я не стесняюсь. Но у меня нет тяжелых вещей. Вы просто подождите, ладно?
Она не хотела собираться второпях – в сердцах, так это называлось, – поэтому собиралась взять сейчас только самое необходимое. Хотя вообще-то все, что составляло ее жизнь в Москве, и состояло ведь из самого необходимого. Да и не только в Москве… Ну, неважно. Она хотела уйти прямо сейчас вовсе не для того, чтобы избежать объяснений с Маратом, они все равно должны были состояться – романтическая необъясненность обычных житейских поступков казалась ей глупой и претенциозной. Но пусть они состоятся потом. Когда не будет дождя и жизнь станет ближе к обыденности.
Алиса быстро сложила в сумку одежду, поверх нее бросила непромокаемые ботинки, которые вытряхнула из обувной коробки. Она вспомнила вдруг, что бабушка Эстер почему-то называла ботинки башмаками. В детстве Алисе казалось, что ботинки и башмаки – это звучит по-русски одинаково, что никакой разницы между этими словами нет. Но когда она однажды назвала ботинки башмаками уже здесь, в Москве, то Марат очень удивился. И только после этого Алиса вспомнила, что бабушка говорила в связи с этими ботинками-башмаками про какую-то словесную разницу, которая выдает человека из хорошей семьи.
– Вот Ксенька, – говорила она, – никогда не сказала бы не то что «ложить», но даже, например, «я смогу». Глагол «мочь» не имеет совершенного вида.
В тринадцать лет, когда она жила с бабушкой, Алиса говорила по-русски не хуже, чем сейчас, когда прожила полгода в Москве. Но разбираться в таких тонкостях все-таки не считала необходимым. Ведь бабушка и сама ничего не знала о судьбе этой Ксеньки, лучшей подруги своей юности, так стоило ли Алисе запоминать, как эта эфемерная девушка разговаривала?
– Может, вам опасно сейчас выходить? – только в прихожей спохватилась Алиса. – Вы можете остаться здесь. А когда решите подняться к себе, то просто захлопнете дверь.
– Ничего, – сказал Тимофей. – Никакой опасности. Они ушли, вы же слышали.
Дождь кончился. Алиса пожалела, что он кончился, и, не удержавшись, сказала об этом Тимофею.
– Хочется работать, когда дождь идет, – объяснила она. – Потому что работа избавляет от всего ненужного. Это, наверное, не очень понятно, – вздохнула она. – Мне все-таки трудно выражать отвлеченные понятия, а русский язык состоит из них наполовину.
– Это очень даже понятно, – сказал он. – И что ж тут отвлеченного? Все первое прекрасно. Первая реальность. А дождь – это как раз и есть первая реальность. Понимаете?
– Ну да, – кивнула Алиса.
Собирая вещи, она успела вызвать такси. Машина подошла через минуту после того, как они с Тимофеем вышли из подъезда, и спрашивать, что такое первая реальность, было уже некогда. Впрочем, Алиса и так это поняла, без расспросов.
Тимофей поставил в багажник ее сумку и предложил:
– Может, лучше мне с вами поехать? Я бы вас до квартиры проводил. Мало ли…
– Не надо, – отказалась Алиса. – Я еду в отель, в котором живет много моих друзей. Так что это неопасно. И вы же сами сказали, что я бесстрашная, – улыбнулась она. – До свидания. Была хорошая ночь. Только голова у вас, наверно, болит.
– Уже прошла. Спасибо.
– В гостиницу «Советская», – сказала Алиса шоферу.
Дождь кончился, и ночь вот-вот должна была кончиться тоже. Но чувство правильности всего, что она делала в эту ночь, осталось. Оно было таким сильным, что казалось почти равным счастью.
Глава 8
– Если бы я знала, что правильно и что неправильно!
Эстер сердито стукнула кулаком по подоконнику, на котором сидела во все время разговора с Ксенькой.
– А разве ты этого не знаешь? – улыбнулась та.
– Понятия не имею!
– Ты заблуждаешься. – Ксенькина улыбка показалась Эстер не то что едва заметной, такою-то она была всегда, но какой-то… до глубины души усталой. – Звездочка, ты всегда знаешь, что правильно и что неправильно. Это твое природное свойство, такое знание.
– Да ну, глупости, – махнула рукой Эстер. – Ой, Ксенечка, извини! Во всяком случае, это какие-то отвлеченности – то, что ты говоришь. И думать о них я не вижу смысла. А вот как мне вести себя в положении неотвлеченном, это надо решить. Но как это решить, я не знаю.
Эстер вовсе не предполагала, что Ксенька поможет ей разобраться в неотвлеченном положении, которое весь последний месяц составляло главную заботу ее жизни. Она просто размышляла вслух.
Эстер давно уже заметила, что Ксенькино присутствие, бесплотное, как присутствие эльфа в лесу или сиреневого облака в весенних зарослях, – явление магическое. Мысли при ней всегда приобретали стройность, а решения, которые во всякой другой обстановке казались Эстер трудными, даже мучительными, от одного лишь молчаливого внимания ее подруги становились простыми и ясными, да и приходили как-то сами собою.
И вот сейчас Эстер надо было решить, оставаться ли в студии Художественного театра, куда ей помогла поступить Алиса Коонен, или же принять предложение, сделанное ей месяц назад, и уйти в Мюзик-холл, на освободившееся место одной из тридцати герлс. Об этих герлс, которых обучил, а точнее, взрастил специально для Мюзик-холла балетмейстер Касьян Голейзовский, не писали или хотя бы не судачили разве только ленивые театральные критики. Одни утверждали, что герлс сделаны по американскому лекалу и потому творчески несостоятельны, другие сетовали, что они не вполне этому лекалу соответствуют, а значит, и не имеют права на существование…
– Но самое отвратительное, когда заводят шарманку про идейную направленность социалистического искусства, – сказала Эстер. – Про жалкое копирование Америки еще мыслимо выдержать, но про социалистическую идею искусства – нет, совершенно невозможно.
– А ты еще не привыкла? – усмехнулась Ксения. – По-моему, из этих пустых фраз состоит вся наша жизнь.
При этом Ксения быстро провела ладонью по лбу – так, словно продиралась сквозь пустые фразы, как сквозь паутину, и они пристали к ее коже, доставляя физическое неудобство. Эстер улыбнулась. Чутье ко всякой фальши и природная к ней брезгливость были у Ксеньки органичны, как обоняние и осязание.
– А зачем к ним привыкать? – сказала Эстер. – Мы же не привыкаем к…
Тут, впрочем, она затруднилась со сравнением. Она хотела сказать, что не привыкают же они, например, к отсутствию у них в «Марселе» горячей воды. Но это было бы неправдой – все-таки без горячей воды они как-то обходились: когда надо было помыться или постирать, то грели воду в бельевых баках. А разговоры и статьи про задачи социалистического строительства в советском театре и про прочие подобные гадости выводили Эстер из себя еще в те времена, когда она занималась в мастерской Фореггера. И теперь, по прошествии двух лет, все это по-прежнему казалось ей отвратительным.
Лишь только она вспомнила про Мастфор, мысли ее сразу же отвлеклись от глупых фраз и вернулись к нынешнему предложению Голейзовского.
– Конечно, я пошла бы в Мюзик-холл, – задумчиво произнесла она. – Я ведь этому у Фореггера и училась.
– Так в чем же тогда дело?
Ксенька, казалось, слышала ее мысли так же легко, как слова. Во всяком случае, на эту фразу она ответила так, словно их разговор не прерывался на то короткое время, что Эстер молча размышляла.
– Но Художественный театр, вот что! Это же мечта, это больше даже, чем мечта, – сказка волшебная, чаша Грааля!
– Так уж и чаша Грааля, – улыбнулась Ксенька. – Не преувеличивай, Звездочка.
– И нисколько не преувеличиваю! – горячо воскликнула Эстер. – Еще даже преуменьшаю. Ну что мне до Грааля? А МХТ… – Мечтательная улыбка мелькнула у нее на губах. Но тут же исчезла. – И к тому же перед Алисой неловко, – добавила она. – Мне кажется, ее оскорбит, если я предпочту Художественному театру Мюзик-холл.
– А мне кажется, нисколько ее это не оскорбит, – пожала плечами Ксения. – Сама она предпочла же когда-то всему Камерный театр. И даже Константина Сергеевича оскорбить не побоялась.
Из-за присущей Эстер потребности делиться с подругой всяческими новостями, как своими лично, так и всеми новостями театральной Москвы, Ксенька была осведомлена о перипетиях биографии Алисы Коонен – в частности, о том, что та на заре своей карьеры ушла от великого и признанного Станиславского к молодому режиссеру Таирову в его Камерный театр.
– Ну, Алиса в Таирова просто влюбилась, – пожала плечами Эстер. – Но я-то в Голейзовского нисколько не влюблена.
– Потому ты сейчас и колеблешься, – чуть заметно улыбнулась Ксения. – Твой барометр временно выключен.
Эстер засмеялась. Все-таки Ксенька читала ее мысли, кажется, даже прежде, чем они превращались у нее в голове из смутных клубков в блестящие нити. Конечно, она была когда-то влюблена в своего учителя Фореггера! Да и была ли у Николая Михайловича хоть одна не влюбленная в него ученица? Дело было даже не в эффектной его элегантности, неизменной частью которой была, например, курительная трубка, а в потрясающей, ни на секунду не иссякающей его фантазии. Фореггер импровизировал каждую секунду – читал ли он лекцию о комедии масок и театре шарлатанов, показывал ли костюмерам, как из старого диванного чехла соорудить одеяние Вестника, парящего над сценой, объяснял ли актрисе смысл какого-нибудь танцевального движения… Конечно, Эстер была в него влюблена, это просто не могло быть иначе! И когда сгорело здание Мастфора на Арбате, когда в газетах написали, что пожар стал лишь материальной точкой идейного конца Фореггера, – господи, какая глупая трескотня, ну как можно сказать «точка конца»? – она готова была работать в подвале, на чердаке, да хоть на улице! Но Николай Михайлович не взял ее с собой никуда. Ни в передвижную труппу, с которой сразу после пожара уехал на гастроли, ни потом на Украину, куда его пригласили руководить Киевской эстрадой… Что с того, что Эстер было тогда шестнадцать лет, что она не была штатной танцовщицей Мастфора? Просто Фореггер не был в нее влюблен, только в этом было дело…
Тогда она ему назло и решила, что никогда больше не будет участвовать ни в гротеске, ни в буффонаде, и влюбилась в Художественный театр. И правда – выключила тот любовный барометр, который всегда руководил ее жизнью. Но откуда Ксенька об этом знает?
Эстер удивленно взглянула на нее. И тут только заметила, как бледно Ксенькино лицо, какие темные тени лежат у нее под глазами. И даже не то что под глазами… Тень заботы лежала на Ксенькином лице, тень неизбывной заботы. И никакой интерес к подружкиным делам – конечно, не деланый, а самый искренний интерес – не мог этой тени скрыть.
– Что с тобой, Ксенечка? – испуганно спросила Эстер. – Ну и дура же я! Эгоистка, – расстроенно уточнила она. – Все о себе да о себе. Месяц тебя толком и не видела, а даже не спрашиваю, как ты, что…
– Да что я? – улыбнулась Ксения. – Идет себе моя жизнь потихоньку, и слава богу.
Эстер трудно было согласиться с тем, что жизнь, идущая себе потихоньку, – это нечто, достойное радости. Но и возражать Ксеньке было бы абсолютным свинством. Лишенцам, какими числились Евдокия Кирилловна Иорданская с внучкой, незаметное течение жизни можно было считать несомненным благом.
Эстер знала, что Ксенька болезненно воспринимает клеймо, которым советская власть отметила ее с такой же неотменимостью, с какой судьба отметила ее всеми нынче презираемым поповским происхождением и соответствующей этому происхождению фамилией. Нет, конечно, Ксенька вовсе не презирала ни происхождение свое, ни фамилию, даже наоборот, гордилась ими. И невозможность принимать участие в выборах советской власти нисколько ее не угнетала. То ли дело Ревекка Аркадьевна, мама Эстер, – она прямо-таки извелась по дороге в Иркутск: а ну как не успеют взяться на учет по новому месту жительства и выборы пропустят?!