Полная версия
Дорожные записки на пути из Тамбовской губернии в Сибирь
П. И. Мельников-Печерский
Дорожные записки на пути из Тамбовской губернии в Сибирь
© Е. Г. Власова, Ф. Р. Пантелеева, составление и комментарии, 2018
© Е. Г. Власова, предисловие, редактирование, 2018
© ООО «Маматов», оформление, 2018
П. И. Мельников-Печерский
Предисловие
«Представлялись глазам нашим чудные картины…»: открытие Урала в путевых очерках П. И. Мельникова-Печерского
Перу Павла Ивановича Мельникова-Печерского (1818–1883) принадлежит одно из самых первых литературных описаний Пермской губернии, ставшее широко известным и часто цитируемым. С другой стороны, «Дорожные записки на пути из Тамбовской губернии в Сибирь» явились первым литературным опытом писателя, принесшим ему общероссийскую известность: достаточно вспомнить о том, что опубликованы они были в самых влиятельных журналах своего времени – «Отечественных записках» и «Москвитянине».
П. И. Мельников очутился в Перми в 1838 г. при печальных обстоятельствах – практически это была ссылка из Казанского университета, где он блестяще окончил словесный факультет. Молодого выпускника, а на момент окончания университета ему исполнилось 19 лет, ждала карьера ученого: он готовился к поездке в один из европейских университетов, после которой должен был вернуться в Казань и занять место на кафедре славянских наречий. До сих пор остается неясным, что же послужило причиной ссылки. В своей автобиографии, написанной от третьего лица, писатель об этом эпизоде рассказывать не стал. В любом случае о карьере ученого Мельникову пришлось забыть. Как и все остальные казеннокоштные студенты, он получает распределение на место учителя в одну из провинциальных гимназий. Поначалу ею должна была стать гимназия в уральском Шадринске – купеческом городке, расположенном достаточно далеко от родных мест и университета: он находился в 140 километрах от Кургана, за Уральским хребтом.
В последний момент место распределения меняют на Пермь, где Мельников получает должность учителя истории и статистики в мужской гимназии. В Государственном архиве Пермского края бережно хранится список учителей Пермской мужской гимназии с записью о том, что старший учитель Павел Мельников занимает должность с 10 августа 1838 г. Среди сведений в этом списке указаны происхождение – из дворян Нижегородской губернии, возраст – 20 лет, вероисповедание – греко-российское, образование – Казанский университет, степень – кандидат[1].
Выбор истории в качестве предмета преподавания был неслучаен. В автобиографии Мельников подчеркнул свой интерес к истории, который проявился еще на гимназической скамье: «Будучи в гимназии, а потом и в университете, он посвятил себя изучению истории»[2]. Любовь молодого преподавателя к научным занятиям заставляет его пуститься в экспедицию по Пермской губернии для изучения истории, экономики и этнографии края. «Один год, в продолжение которого собирал сведения о том крае, объехал некоторые заводы, обозревал усольские солеварни. Это было первое знакомство П. И. Мельникова с русским народом… А изучал он народ так, как должно изучать его, – “лежа у мужика на полатях, а не сидя в бархатных креслах в кабинете…”»[3] – так описана пермская жизнь в автобиографии писателя. В результате этой экспедиции появляется цикл путевых очерков «Дорожные записки на пути из Тамбовской губернии в Сибирь». Очерки были отправлены Мельниковым – ни много ни мало – в редакцию одного из самых влиятельных журналов того времени – «Отечественные записки» А. А. Краевского. И уже в ноябрьском номере 1839 г. началась их публикация. В 1841 г. другой не менее влиятельный журнал «Москвитянин» публикует фрагмент из «Дорожных записок» – очерк «Поездка в Кунгур». Л. Аннинский точно подмечает особую легкость первых литературных опытов писателя, который печатается «гладко с первых же попыток»[4]. Залогом такого успеха стало плодотворное сочетание актуальной для современной литературы, причем обоих ее станов – и западнического и славянофильского, темы народной жизни с особой легкостью письма, основанной на исключительном даре рассказчика. Так молодой учитель истории становится автором ведущих столичных журналов.
Исходной точкой путешествия Мельникова послужила Саровская пустынь, потом путь прошел через Арзамас и родной для Мельникова Нижний Новгород, затем через Вятку, не ставшую предметом пристального внимания, в Пермскую губернию, где основными пунктами маршрута становятся соляные промыслы и заводы. Однако тема Урала появляется уже в самом начале дорожных заметок Мельникова. Описывая грязь и лужи на улицах уездного города Ардатова, в который путешественники въехали по пути из Саровского монастыря в Арзамас, Мельников с грустью восклицает: «Словом сказать, Ардатов город, каких на матушке Святой Руси довольное количество, особливо там, в Украйне, да там, около Урала и Камы»[5]. Так обнаруживается цель путешествия и его основной замысел – рассказать о жизни российской окраины.
В переписке с А. А. Краевским Мельников определяет основную тему своих записок как изучение восточной части Европейской России. Очевидно, маршрут путешествия, проложенный писателем вдоль Волги и Камы, был связан с осмыслением роли этих мест как границы или места встречи Европейской и Азиатской России. В связи с этим становится понятным достаточно неожиданное сопоставление Перми с Китаем в финальной части «Записок»: «Пермь – настоящий русский Китай… И какое китайство в ней – удивительно! Скоро ли она выйдет из своего безжизненного оцепенения? Давай, Господи, поскорее. Что ни говорите, а ведь Пермь на матушке Святой Руси, ведь не последняя же она спица в колеснице»[6].
В этом добродушном выговоре Перми соединились два принципиальных для идейного содержания «Записок» ментальных топонима – русский Китай и Святая Русь. Оценка Урала как восточного рубежа Европейской России строится Мельниковым на странном переплетении этих историко-культурных пространств. С одной стороны, Урал для Мельникова-Печерского – это заповедное место, где сохранился «русский дух в его неподдельной простоте», с другой – непонятное, отличное от всего, что приходилось видеть раньше, пространство, населенное очень «странными людьми».
Внутренний конфликт ожиданий и реальности, ускользающей от определения, на наш взгляд, составляет основной сюжетообразующий ход «Записок». Мельников хотел увидеть на Урале оплот старинного русского духа, а увидел нечто странное, непонятное, не совпадающее с привычными бытовыми и культурными представлениями. Знакомство Мельникова с Уралом было построено на узнавании Другого, это была поездка в чужеземный край.
Подобный подход к описанию восточных окраин, присоединенных в ходе российской колонизации, был характерен для большинства дорожных отчетов того времени. Сопоставляя путевые записки начала XIX в. по принципу географического размещения маршрутов, Н. В. Иванова приходит к следующим выводам: «Позиция путешественника, основанная на генетически сложившейся жанровой парадигме “свой – чужой” мир, существенно не изменяется независимо от того, находится ли он в европейской стране, палестинских землях, на Кавказе или в Сибири. Как это ни парадоксально, но “свой мир” – неизведанная Сибирь, первозданная природа Кавказа – оказывался столь же чуждым культурному уровню русского путешественника первой трети XIX в., что и Европа»[7]. Учитывая трудности процесса экономического и культурного освоения названных территорий, в том числе и Урала, особой парадоксальности в этом подходе к описанию российских окраин нет.
Ситуация внутренней колонизации, сложившаяся на Урале, а также географическая обособленность региона предопределили особую напряженность процесса его ассимиляции в общероссийское пространство. Перед путешественниками XIX в. стояла непростая геокультурная задача – описать Урал как русский регион при очевидной его непохожести на внутренние губернии России. Действительно, и сами уральцы чувствовали себя наособицу. Мельников об этом говорит специально, цитируя принятые между пермяками выражения: «…здесь, на распутии Европейской России с Сибирью, наши губернии зовутся не иначе, как “Россия”; “я буду писать в Россию” – подобные фразы вы услышите беспрестанно от жителей Пермской губернии»[8].
Главная причина уральской автономии заключалась в особом укладе экономики, которая была подчинена работе горных заводов. Заводы являлись главной достопримечательностью Урала. Однако понимание самобытности уральской горнозаводской цивилизации приходит в русскую культуру далеко не сразу. Долгое время местный уклад жизни воспринимался путешественниками как чужеродный, экзотический. Понадобилось время для перехода от внешнего, отстраненного восприятия к подлинному пониманию уральской самобытности. «Записки» Мельникова-Печерского, несмотря на заинтересованность автора и общую его благожелательность к предмету изучения, оказались в самом начале этого пути. Ситуация существенно изменилась только в 1880-х гг. благодаря публикации путевых очерков В. И. Немировича-Данченко «Кама и Урал» («Дело», «Русская речь», «Исторический вестник», 1877–1884) и Д. Н. Мамина-Сибиряка «От Урала до Москвы» («Русские ведомости», 1881–1882).
«Записки» Мельникова представляют собой пример активного сопоставления пространства путешествия с привычным геокультурным опытом – в данном случае с волжским укладом жизни, который идентифицируется писателем с общерусским. Горный пейзаж Урала описывается Мельниковым-Печерским в сопоставлении с более привычным равнинным пейзажем, горнозаводской уклад жизни – с крестьянским, уровень экономики и культуры исчисляется мерками приволжской деловой активности.
Так, самый эмоциональный отклик Мельникова-Печерского об уральском пейзаже связан с долиной реки Обвы, напоминающей путешественнику родные места:
Низменными, зеленым ковром зелени покрытыми берегами Обвы ехали мы в это прелестное июльское утро. Как живописны берега этой Обвы! Какие пленительные ландшафты представлялись со всех сторон глазам нашим! Смотря на них, любуясь ими, я не видал более пред собой суровой Пермии; мне казалось, что я там, далеко – на юге. <…> Леса нет, горизонт широко раскинулся. Обва тихо, неприметно катит струи свои. Это не уральская река: она не шумит тулунами, не мутится серым песком, не перекатывает на дне своем цветных галек; тихо, безмятежно извивается она по зеленым полям и медленно несет свои светлые струи в широкую, быструю, угрюмую Каму[9].
С другой стороны, типично уральский пейзаж рисуется Мельниковым в напряженных тонах, вызванных внутренним дискомфортом путешественника и чувством опасности:
Мы иногда любовались живописными окрестностями; говорю «иногда», потому что дорога большею частью шла лесом и беспрестанно то поднималась в гору, то опять опускалась с нее. Но где только перемежался лес, там представлялись глазам нашим чудные картины. Совсем отличные от тех, которые мы видели в России[10].
Направо Кама серебрится вдали; возвышенный правый берег ее зеленою полосою отделяет воду от небосклона; ближе – белая, высокая Лунежская гора; огромные камни ее висят под ложбиною и, кажется, ежеминутно угрожают падением; между этими камнями лепятся березки и елки, вершина горы опушена кудрявыми соснами. Прямо пред вами пустынный лес, состоящий из сосны, ели, пихты, лиственницы и других хвойных дерев; редко-редко встретится молоденькая береза или трепещущая осина, одиноко, как сирота, растущая между чуждыми ей деревьями. Мы ехали этим лесом, то поднимаясь на возвышенности, то спускаясь с них; наконец лес начал перемежаться, и мы поехали местами низкими, сырыми, грязными[11].
Радостное настроение возвращается к путешественнику при встрече с привычным укладом жизни: «По берегам Обвы жители занимаются и хлебопашеством довольно успешно, и потому здесь редко покупается сарапульский хлеб, которым снабжается северная часть Пермской губернии…»[12] При этом писатель подчеркивает отличие местной жизни от специфически уральской: «Горных работ здесь нет, и потому-то здешние страны имеют свою особенную физиономию; здесь народ богаче, здоровее, воздух чище, самая природа смотрит как-то веселее. Так и должно быть…»[13]
Получается, «домашний» опыт путешественника определяет ракурс описания и оценки. Обвинские пейзажи подобны поволжским, и потому жизнь уральских крестьян описывается Мельниковым с заметным эмоциональным подъемом. «Горные работы», хоть и занимают большую часть очерков, подаются в форме сухого экономического отчета. Вот, например, описание Пожевского завода – одного из самых успешных уральских заводов, родины множества уральских изобретений:
В этом заводе находится одна доменная печь и семь кричных горнов. Руда привозится из Кизеловских дач весною, в то время как Яйва разливается, а известь с Лунежских гор, находящихся, как я уже говорил, около Полазненского завода. Расстояние до Кизеловских дач 140 верст, а до Лунежской горы 120. Известь возят летом Камою. Выпуск чугуна бывает два раза в сутки, каждый раз выпускается до 300 пудов. Для каждого выпуска потребно сорок коробов, или сто шестьдесят малёнок, угля. На Пожвинском заводе ежегодно добывается чугуна более 100 000 пудов, а железа 85 000. Для производства железоделательных работ устроена паровая машина в 36 сил, и в то время, как мы были на этом заводе, устраивали еще другую в 12 сил. К заводу этому принадлежит 114 000 десятин земли и 2000 душ крестьян[14].
Подробное описание, включающее характеристику технологий, продукции, инфраструктуры, нередко сопровождающееся таблицами и статистическими сведениями, обладая важнейшим историко-культурным значением, тем не менее выглядит в тексте очерков достаточно тяжеловесно. Даже с учетом того, что подобное соединение научного и очеркового повествований было привычным для дорожных отчетов начала XIX в., экономические отступления Мельникова могут претендовать на самые объемные и наукообразные. Думается, что подобная отстраненность автора от предмета изображения усиливалась отсутствием литературной традиции описания горных заводов. Источники, на которые ориентировался Мельников, представляли собой отчеты о научных экспедициях (В. Н. Татищев, И. И. Лепёхин, П. И. Рычков, В. Н. Берх и др.) и справочные обзоры (например, «Хозяйственное описание Пермской губернии» Н. С. Попова), составлявшие основу уральской историографии. Обращаясь к теме горных заводов, Мельников попадал в русло сложившейся традиции их описания.
Тяга Мельникова к статистике и подробнейшему перечислению всех производственных нюансов кажется попыткой запечатлеть то, что ускользает от понимания, то, что сложно объяснить. Поэтому начинающий литератор прибегает к жанру словарного описания: его обстоятельнейшие перечни заводских реалий и процессов попадают в ряд других словарей, которыми очерки изобилуют, – это словарь коми-пермяцкого языка и подробные списки уральских рек и чудских городищ.
Если в отношении горных заводов эмоциональный нейтралитет Мельникова мог быть связан с отсутствием литературной традиции их описания, то в изображении Камы со всей очевидностью проявляется конфликт идентичностей. Образ главной уральской реки строится на неблагоприятном для нее сравнении с любимой Волгой:
Кроме этих лодочек, ничего нет на Каме: река совершенно пуста; это не то, что на Волге, где круглое лето одно судно перегоняет другое и дощаники беспрестанно ходят то вверх, то вниз. Судоходство по Каме бывает по временам. <…> В другое время вы не увидите жизни на Каме, она вам представляется совершенно пустынною рекою[15].
Камские пейзажи, которые в основном появляются в главе, посвященной Перми, соответствуют образу пустого и неподвижного пространства, не вызывающего у путешественника какого-либо сочувствия. Описывая пермскую набережную, писатель замечает, что разгрузка чая и соли лишь на время оживляет ее, «в другое время безжизненную и совершенно пустую»[16]. Также совершенно пусты пристань и Кама, на которую можно смотреть «хоть целый день» и не увидеть ничего, «кроме рыбачьих лодок»[17].
Уже не раз отмечалось, что именно в «Записках» Мельникова началось формирование образа Перми как пустого и выморочного города. Этот образ закрепился в русской литературе XIX в. во многом благодаря хлестким характеристикам начинающего литератора. В описаниях Перми становится очевидным, что слова «пустота» и «пустынность», которые в изобилии используются Мельниковым при характеристике уральского пейзажа, носят негативный характер и связаны со значениями безжизненности, мертвенности:
С первого взгляда Пермь представляется городом обширным; но как скоро вы въедете во внутренность ее, увидите какую-то мертвенную пустоту. Только на одной улице вы найдете еще кое-какое движение, кое-какую жизнь – именно на той, по которой расположены постоялые дворы. На всех других круглый год тишина патриархальная, нарушаемая только несносным треском бумажных змейков, которые стаями парят над городом[18].
В негативных тонах подает Мельников и тему кержачества, которая всегда была важной частью уральской идентичности.
Но когда некоторые закоренелые изуверы не только что не слушали увещаний Питирима, но еще старались увеличить как можно более число своих единомышленников, тогда Петр Великий принужден был сослать некоторых керженских раскольников в Сибирь и Пермскую губернию. Но в числе этих сосланных был лжеучитель их Власов. Он и клевреты его рассеяли гибельные семена раскола по Сибири и по Пермской губернии. Петр Великий в бытность свою в Астрахани отменил приказание это, узнав о следствиях, и повелел раскольников керженских впредь ссылать в Рогервик. Но зло, занесенное в Сибирь, развилось и только в нынешнее время почти кончилось[19].
Очевидно, что молодой историк мыслит в русле официальной государственной идеологии. Понимание раскола как одного из значительных явлений русской культуры придет к писателю со временем, в результате формирования широкого, художественного взгляда на исторические и общественные процессы.
Образ Другого в «Записках» Мельникова-Печерского строится на описании не столько местных инородцев, которое, кстати, не лишено романтического ореола («дикий сын дикой пустыни»), сколько специфического заводского населения. С осторожностью Мельников нащупывает определения для его характеристики, среди них наиболее частотные – «странные» люди, «чудна Пермия»… Ожидаемую симпатию вызывают только местные крестьяне и старинные предания, обращенные к героическому прошлому: «Надобно тому пожить в Сибири или в Пермской губернии, кто хочет узнать русский дух в неподдельной простоте. Здесь все – и образ жизни, и предания, и обряды – носит на себе отпечаток глубокой старины»[20].
Не понимая до конца современную жизнь горнозаводского Прикамья, Мельников с увлечением пишет о пермских древностях. Исторический вектор уральского ландшафта выстраивается писателем с огромной заинтересованностью и становится одним из самых ярких сюжетов «Записок».
Как профессиональный историк, подробно и обстоятельно, ссылаясь на многочисленные источники, в том числе свидетельства европейских и арабских путешественников, а также внимательно исследуя археологические находки, Мельников рассказывает об истории древней Биармии – просвещенного государства, которое существовало на территории Северного Урала и вело активную торговлю со своими соседями – волжскими булгарами, скандинавами и новгородцами. Не вступая в открытый спор с Берхом, который уже подверг критике биармийский сюжет уральской истории, Мельников старается опереться на известные факты: «Вместо того, чтобы говорить положительно о неведомой истории народа загадочного, мы лучше покажем здесь, во-первых, пути торговли Биармийцев, во-вторых, определим их образование, и, наконец, скажем о памятниках их, оставшихся до сих пор в Пермской губернии»[21].
Главными свидетельствами существования Биармии Мельников считает многочисленные чудские городища, подробное перечисление которых заканчивает одну из частей «Записок». Тем самым Мельников примыкает к тем исследователям, которые говорили о единстве уральской чуди и Биармии, чьими потомками являются проживающие на территории современного Урала финно-угорские народы – коми-пермяки, зыряне, вогулы и остяки. Из всех перечисленных народов в «Записках» Мельникова представлены только коми-пермяки. Правда, развернутого этнографического очерка не случается. Главный интерес исследователя скорее фольклористский и лингвистический: он приводит тексты песен и сказок, собранных во время путешествия, а также обширный словарь бытовой и топонимической лексики. Собственно, и общую характеристику народа он дает с опорой на лингвистическое наблюдение:
Умственное развитие у этого народа невысокое: они даже не умеют читать. Есть у них своя поэзия, которой образчики видели читатели, – поэзия безыскусственная, грубая, или, лучше сказать, такая же незамысловатая, как и самая жизнь пермяков. В ней не выражается высоких чувств, да они не знают их; посмотрите, у них даже нет слова «любить»…[22]
Понимая историческую важность темы Биармии для Урала и Российского государства в целом, Мельников эмоционально взывает к русским пермякам: «Непременно надобно исследовать пермские городища и замечательные урочища. Это разлило бы большой свет на загадочную Биармию!»[23]
Другим важнейшим сюжетом уральской истории в «Записках» Мельникова становится рассказ о «ермаковом оружии». Уже в первом очерке, посвященном Пермской губернии, Мельников останавливается на повсеместной популярности Ермака:
Надобно заметить, что Ермак живет в памяти жителей Пермской губернии; много преданий и песен о нем сохранилось до сих пор. В селах и деревнях у всякого зажиточного крестьянина, у всякого священника вы встретите портрет Ермака, рисованный большею частью на железе. Ермак изображается на этих портретах в кольчуге, иногда в шишаке, с золотою медалью на груди[24].
Используя для представления этой темы образ оружия, Мельников связывает в один смысловой узел несколько ключевых для уральской истории тем:
Приписывая своему герою чудесные деяния, сибиряки хотят освятить его именем всякую старинную вещь, и потому каждый из них, имеющий у себя старинную пищаль или какое-нибудь другое оружие, называет его ермаковым и готов пожертвовать всем, чем вам угодно, чтобы только уверить вас, что ружье, валяющееся у него в пыли, было прежде в руках Ермака, или, по крайней мере, у кого-нибудь из его сподвижников. Таким образом, 3 пищали, которые я видел в Кунгуре у купцов Пиликиных, выдаются тоже за ермаковы. Я не думаю даже, чтобы это оружие можно было отнести и к началу XVII века, – разве к концу его. Вероятно, оно было прежде в острожках и крепостях, во множестве находившихся в Пермской губернии для защиты от набегов башкирцев[25].
«Ермаково оружие» становится символом русской колонизации, актуализируя память о военном противостоянии русских и коренного населения Урала. Образ ермакова оружия будет подхвачен в травелогах первой половины XIX в., в частности П. И. Небольсиным, что лишний раз подтверждает его значимость для уральского ландшафта.
Создавая галерею уральских «героев», Мельников не мог пройти мимо имени Емельяна Пугачева, которое было живо в местной памяти. Начиная рассказ о противостоянии Кунгура пугачевским «мятежникам», Мельников пишет: «До сих пор сохраняется много преданий о страшном Пугачеве и его помощнике Белобородове, до сих пор старики со вздохом вспоминают ужасное время злодейств. Год возмущения сделался какой-то эрой в здешнем крае: старики обыкновенно говорят “я родился за столько-то лет до Пугачева года, это было в самый Пугачев год”»[26]. По свидетельству путешественника, во время ежегодного молебна и крестного хода «в воспоминание избавления Кунгура от мятежников» «носят и то знамя, с которым ратовали кунгуряки и жители Юговского завода против мятежников…»[27]. Обращаясь к этому эпизоду пугачевского бунта, Мельников отмечает: «Здесь я изложил подробно действия против мятежников около Кунгура более потому, что А. С. Пушкин совершенно почти не говорит о них»[28]. Ссылка на Пушкина как раз говорит о многом: о том, что Мельников занимался изучением истории пугачевского бунта, что он попытался продолжить работу Пушкина, но и не был с ним полностью солидарен. В отличие от Пушкина, который при написании «Истории пугачевского бунта» «старался в нем исследовать военные тогдашние действия и думал только о ясном их изложении»[29], Мельников усиливает негативные оценки бунтовщиков, опираясь на «страшную» память жителей Кунгура. Действительно, уральские заводы не поддержали бунта Пугачева. Однако, отразив эти настроения, Мельников не почувствовал их локальной специфики, связанной с тем, что для уральцев пугачевская осада совпала с угрозой башкирских набегов, от которых приходилось обороняться на протяжении всей истории освоения Урала.