
Полная версия
Труды дня (сборник)
– Я думаю, ни один из них, милый, не знает, что такое с ним. Ну разве это не прекрасно? Разве не чудесно?
– Встанет в три часа, чтобы научиться доить, благослови ее Господь! О боги, зачем мы должны становиться старыми и толстыми!..
– Она милочка. Она сделала много под моим руководством…
– Под твоим! На следующий же день по приезде она взяла все дело в свои руки, а ты стала ее подчиненной и осталась ею до сих пор. Она управляет тобой почти так же хорошо, как ты управляешь мной.
– Она не управляет мной, и потому-то я люблю ее. Она прямолинейна, как мужчина – как ее брат.
– Ее брат слабее. Он постоянно приходит ко мне за приказаниями, но он честен и жаден до работы. Сознаюсь, я привязался к Вилльям, и если бы у меня была дочь…
Разговор прервался. Далеко от этого места, в Дераджате, уже двадцать лет виднелась могила ребенка; ни Джим, ни его жена не говорили больше о ней.
– Во всяком случае, ответственность лежит на тебе, – прибавил Джим после минутного молчания.
– Да благослови их Бог! – сонным голосом сказала миссис Джим.
Раньше чем побледнели звезды, Скотт, спавший в пустой повозке, проснулся и молча принялся за дело: будить Феза Уллу и переводчика так рано ему было жаль. Так как он опустил голову до самой земли, то не слышал, как подошла Вилльям, пока она не наклонилась над ним с чашкой чая и куском поджаренного хлеба с маслом в руках. Она была в старой амазонке темного цвета; глаза ее еще были сонными. На земле, на одеяле барахтался маленький ребенок, другой заглядывал через плечо Скотта.
– Эй, маленький буян, – сказал Скотт, – как, черт возьми, рассчитываешь ты получить свою порцию, если не успокоишься?
Свежая белая рука удержала ребенка, который задохнулся было, когда молоко полилось ему в рот.
– Доброго утра, – сказал доильщик. – Вы не можете себе представить, как извиваются эти малые.
– О, могу, – она говорила шепотом, потому что все вокруг спало. – Только я пою их с ложки или через тряпки… Ваши толще моих… И вы делали это день за днем, по два раза в день? – Голос ее был еле слышен.
– Да, это было глупое положение. Ну теперь попробуйте, – сказал он, уступая место девушке. – Смотрите! Коза не корова.
Коза протестовала против любительницы, и произошла борьба, во время которой Скотт подхватил ребенка. Пришлось делать все снова, и Скотт тихо и весело смеялся. Однако ей удалось накормить двух детей и еще третьего.
– Ну разве маленькие не хорошо берут! – сказал Скотт. – Я научил их.
Оба были очень заняты и увлечены, как вдруг совершенно рассвело, и, прежде чем они успели опомниться, лагерь проснулся, а они оказались стоящими на коленях среди коз и покрасневшими до ушей. Но даже если бы весь мир вынырнул из тьмы, он мог слушать и видеть все, что происходило между ними.
– О, – неуверенно сказала Вилльям, хватая чай и хлеб. – Я приготовила это для вас. Теперь все холодное, как лед. Я думала, что, может быть, вы не найдете ничего готового так рано. Лучше не пейте. Это холодно, как лед.
– Это мило с вашей стороны. Все хорошо. Я оставлю моих ребят и коз у вас и миссис Джим, и, конечно, всякий в лагере покажет вам, как надо доить.
– Конечно, – сказала Вилльям; она становилась все розовее и розовее, все величественнее и величественнее по мере того, как шла к своей палатке, энергично обмахиваясь блюдечком.
В лагере раздались пронзительные, жалобные крики, когда старшие из детей увидели, что их нянька отправляется без них. Фез Улла снизошел до шуток с полицейскими. Скотт побагровел от стыда, когда услышал громкий хохот Хаукинса, сидевшего на лошади.
Один ребенок вырвался от миссис Джим, побежал, словно кролик, и ухватился за сапог Скотта. Вилльям шла за ним легкими, быстрыми шагами.
– Не пойду, не пойду! – кричал ребенок, обвивая ногами ногу Скотта. – Меня убьют здесь. Я не знаю этих людей.
– Говорю тебе, – сказал Скотт на ломаном тамильском наречии. – Говорю, что она не сделает тебе ничего дурного. Пойди с ней и ешь хорошенько.
– Идем! – сказала Вилльям, задыхаясь и бросая сердитый взгляд на Скотта, который стоял беспомощно, словно подстреленный.
– Уйдите, – сказал Скотт, обращаясь к Вилльям. – Я пришлю мальчугана через минуту.
Властный тон произвел свое действие, но не совсем так, как ожидал Скотт.
Мальчик выпустил сапог и сказал серьезно:
– Я не знал, что эта женщина твоя. Я пойду.
Потом он крикнул своим товарищам, толпе мальчуганов трех, четырех и пяти лет, ожидавших результата его предприятия, прежде чем бежать:
– Ступайте назад и ешьте. Это женщина нашего господина. Она послушается его приказаний.
Джим чуть не покатился со смеху, Фез Улла и полицейские улыбались, а приказания Скотта посыпались градом на возниц.
– Таков обычай сахибов, когда говорят правду в их присутствии, – сказал Фез Улла. – Подходит время, когда мне придется искать новую службу. Молодые жены, особенно те, что говорят на нашем языке и знают полицейские обычаи, представляют собой большое затруднение для честных дворецких в смысле расходов.
Вилльям не говорила, что она думала обо всем этом. Когда ее брат десять дней спустя приехал в лагерь за приказаниями и узнал о проделках Скотта, он со смехом сказал:
– Ну, теперь решено. Он будет «Бакри» Скоттом до конца своих дней («Бакри» на местном северном наречии значит «коза»). Что за прелесть! Я отдал бы месячное жалованье, чтобы посмотреть, как он нянчит голодных детей. Я кормил некоторых рисовым отваром, но это и все.
– Прямо отвратительно, – сказала его сестра. Глаза ее метали искры. – Человек делает, что можно и что надо, а все вы, остальные мужчины, думаете только о том, какую бы ему дать глупую кличку, смеетесь и воображаете, что это забавно.
– Ах!.. – сочувственно сказала миссис Джим.
– Не тебе бы говорить, Вилльям. Ведь окрестила же ты маленькую мисс Лемби «Пуговкой-перепелкой» последней зимой. Индия – страна кличек.
– Это совсем другое дело, – сказала Вилльям. – Она только девушка и ничего не сделала за исключением того, что ходит, как перепелка, и это правда. Но нехорошо смеяться над мужчиной.
– Скотту это все равно, – сказал Мартин. – Старого Скотта не выведешь из себя. Я пробовал сделать это в течение восьми лет, а ты знаешь его только три года. Какой у него вид?
– Очень хороший, – сказала Вилльям и ушла со вспыхнувшими щеками. – «Бакри» Скотт, скажите пожалуйста! – Потом она рассмеялась, так как знала страну, в которой служила. – Все равно будет «Бакри», – медленно прошептала она несколько раз, пока не примирилась с кличкой.
Вернувшись на свою службу на железной дороге, Мартин широко распространил кличку между своими сослуживцами, так что Скотт узнал это еще по дороге. Туземцы полагали, что это какой-нибудь почетный титул, а возницы употребляли его в простоте душевной, пока Фез Улла, который не любил чужеземных шуток, чуть было не проломил им головы. Теперь было мало времени для того, чтобы возиться с козами где-либо, за исключением больших лагерей, в которых Джим, развивая идею Скотта, кормил большие стада бесполезными северными зернами. Рису было навезено достаточно, чтобы спасти людей, если быстро распределить его. Для этой цели не было никого лучше высокого инженера, который никогда не выходил из себя, не отдавал ненужных приказаний и никогда не обсуждал отданного ему самому приказания. Скотт быстро шел вперед, оберегая свой скот, ежедневно омывая ссадины на шеях упряжных волов; чтобы не терять времени по дороге, он останавливался на маленьких питательных пунктах, разгружал повозки и возвращался форсированным ночным маршем к следующему распределительному пункту, где находил неизменную телеграмму Хаукинса: «Продолжайте делать то же». И он делал то же снова и снова, а Джим Хаукинс на расстоянии пятидесяти миль отмечал на большой карте следы его колес, бороздивших охваченные голодом области. Другие хорошо исполняли свое дело – по окончании Хаукинс донес об усердной работе всех, – но Скотт превосходил всех, потому что у него были рупии, и он сразу же платил за все починки повозок и за все неожиданные, экстренные расходы, надеясь на возмещение их впоследствии. Теоретически правительство должно было бы платить за каждую подкову и чеку, за каждого рабочего, нанятого для погрузки, но казенные деньги и векселя оплачиваются медленно, и интеллигентные, искусные клерки пишут пространно, оспаривая неутвержденные расходы в восемь анн. Человек, желающий, чтобы его дело шло успешно, должен брать с собой деньги, чтобы не затрудняться в платежах.
– Я говорил тебе, что он будет работать, – сказал в конце шести недель Джимми своей жене. – У него под началом в продолжение года на севере на Мосульском канале было две тысячи человек, но с ним хлопот меньше, чем с молодым Мартином с его десятью констеблями; и я убежден – только правительство не признает нравственных обязательств, – что он около половины своего жалованья тратит на смазку колес. Взгляни-ка, Лиззи, на работу за одну неделю! Сорок миль в два дня с двенадцатью повозками; двухдневная остановка, чтобы оборудовать питательный пункт для Роджерса (Роджерс сам должен был бы устроить его, идиот!). Потом сорок миль назад, нагрузил по дороге шесть повозок и раздавал продукты целое воскресенье. Потом вечером он пишет мне полуофициальное письмо на двадцати страницах о том, что люди там, где он находится, «могли бы быть с успехом употреблены на земляные работы», и прибавляет, что он заставил их ремонтировать найденный им старинный испорченный резервуар, так как он позволит иметь большое количество воды, когда пойдут дожди. Он думает, что может построить плотину за две недели. Взгляни на чертежи на полях – не правда ли, как они отчетливы и хороши? Я знал, что он «пукка» (молодец), но не знал, что он до такой степени молодец.
– Нужно показать эти чертежи Вилльям, – сказала миссис Джим. – Она изводится с этими младенцами.
– Не больше тебя, моя милая. Ну, месяца через два мы выйдем из этого положения. Жаль, что я не могу представить тебя к награде.
Вилльям поздно вечером сидела в своей палатке, читая страницу за страницей, исписанные четким почерком, любовно поглаживая чертежи предполагаемых исправлений резервуара и хмуря брови над столбцами цифр – вычислений расхода воды.
«И он находит время для всего этого, – вскрикнула она про себя, – и… ну, я также участвовала в здешней работе! Я спасла нескольких детей».
В двадцатый раз ей приснился Бог в золотой пыли, и она проснулась освеженная, чтобы кормить безобразных черных детей, десятками подобранных на дороге, ужасных, покрытых болячками детей, кости которых почти прорывали кожу.
Скотту не позволили бросить его дела, но письмо его было отправлено правительству, и он имел утешение, нередкое в Индии, узнать, что другой человек пожал посеянное им. Это была также дисциплина, полезная для души.
– Он слишком хорош, чтобы растрачивать себя на каналы, – говорил Джимми. – Всякий может смотреть за кули. Нечего сердиться, Вилльям. Он, конечно, тоже может… Но мне нужна моя жемчужина среди руководителей транспортов, и я перевел его в округ Канда, где ему придется проделать все сначала. Он, должно быть, уже марширует теперь.
– Он не кули! – с яростью сказала Вилльям. – Он должен сделать свою настоящую работу!
– Он лучший человек в своем деле, а этим много сказано; но если приходится разбивать камни бритвой, то я предпочитаю выбрать самую лучшую.
– Не пора ли бы нам повидаться с ним? – сказала миссис Джим. – Я уверена, бедный мальчик за месяц ни разу не поел нормально. Он, вероятно, сидит в повозке и ест сардинки руками.
– Все в свое время, милая. Долг превыше приличий.
– Иногда я думаю, – сказала Вилльям, – как будем мы себя чувствовать, когда станем танцевать, или слушать оркестр, или сидеть под крышей. Мне как-то не верится, что я когда-нибудь носила бальное платье.
– Одну минуту, – сказала миссис Джим, думавшая о чем-то. – Если он поедет в Канду, то будет в пяти милях от нас. Конечно, он заедет сюда.
– О нет, не заедет, – сказала Вилльям.
– Откуда вы знаете, милая?
– Это оторвет его от дела. У него не будет времени.
– Он найдет его, – сказала, подмигивая, миссис Джим.
– Это целиком зависит от него. Абсолютно нет никакой причины не заехать, если он считает нужным побывать здесь, – сказал Джим.
– Он не сочтет это нужным, – ответила Вилльям, не выказывая ни горя, ни волнения. – Он был бы не он, если бы заехал.
– Конечно, в такие времена хорошо узнаешь людей, – сухо сказал Джим, но выражение лица Вилльям оставалось спокойным.
И Скотт не приехал, как она и предсказывала.
Дожди пошли, наконец, поздно, но зато сильные, и сухая, растрескавшаяся земля превратилась в красную грязь; слуги убивали змей в лагере, откуда никто не выходил в течение двух недель, за исключением Хаукинса, который садился на лошадь и с радостью разъезжал по окрестностям, шлепая по грязи. Правительство предписало раздать зерна для посева, а также деньги для покупки новых быков, и белым людям пришлось работать вдвое больше. Вилльям переходила дорогу по набросанным кирпичам и давала своим питомцам согревающие лекарства, от которых они поглаживали свои кругленькие животики; козы питались жесткой травой. От Скотта, находившегося в округе Канда, на юго-востоке, приходили только телеграммы – рапорты Хаукинсу. Плохие местные дороги исчезли; возницы чуть не взбунтовались; один из полицейских, взятых у Мартина, умер от холеры; Скотт принимал по тридцати гран хины в день, чтобы защититься от лихорадки, которой в тяжелое дождливое время заболевает много работающих людей, но обо всем этом он не считал нужным докладывать. По обыкновению, он отправлялся с главного продовольственного пункта на железной дороге по радиусу в пятнадцать миль, а так как взять большой груз было невозможно, то он брал только четверть положенного, и потому ему приходилось разъезжать вчетверо больше; он боялся распространения какой-нибудь эпидемии среди тысяч крестьян, если они будут собираться на питательных пунктах. Дешевле было забирать правительственных волов, заставлять их работать до смерти и оставлять в добычу воронам в придорожной грязи.
Тут сказался правильный, трудовой образ жизни, который он вел за последние восемь лет. Впрочем, в голове у него словно звучал колокол, а земля уходила из-под ног, когда он стоял, и из-под кровати, когда он спал. Если Хаукинс счел нужным превратить его в погонщика волов, думал он, то это исключительно дело его, Хаукинса. На севере есть люди, которые узнают, что он сделал; люди, служащие по тридцать лет в его департаменте, скажут: «это недурно», а главное, неизмеримо выше людей всех положений стояла в самой гуще битвы Вилльям, которая одобрит его, потому что она понимает все. Он так настроил свой ум, что он был весь подчинен ежедневной механической рутине, хотя его голос звучал словно чужой в его ушах, а пальцы, когда он писал, становились большими, как подушки, или маленькими, как горошинки. Усилием воли дотащился он до телеграфной станции на железной дороге и продиктовал телеграмму Хаукинсу, в которой извещал, что в настоящее время в Канде, по его мнению, неблагополучно и что он ожидает дальнейших распоряжений.
Телеграфист из Мадраса не одобрил высокого, худощавого человека, упавшего на него в глубоком обмороке, не за то, что тяжесть тела этого человека была велика, но из-за ругани и побоев, которыми осыпал его Фез Улла, когда нашел своего господина лежащим под скамьей.
Фез Улла собрал отовсюду, откуда мог, простыни, одеяла и лег под ними рядом со своим господином, связал ему руки веревкой, напоил его какой-то ужасной настойкой из травы, позвал полицейского, чтобы бороться с больным, когда тот намеревался освободиться от невыносимой жары под одеялами и простынями, и закрыл двери телеграфной конторы на две ночи и один день, чтобы удалить любопытных. А когда по линии железной дороги подъехала вагонетка и Хаукинс постучался в дверь, Скотт окликнул его слабым, но нормальным голосом, а Фез стал поодаль и гордился своим успехом.
– В продолжение двух ночей, небеснорожденный, он был «пагаль», [6] – сказал Фез Улла. – Взгляните на мой нос и обратите внимание на глаз полицейского. Он бил нас связанными руками, но мы сели на него, небеснорожденный, и, хотя слова его были очень дурны, все же заставили его пропотеть. Небеснорожденный, никогда не бывало такого пота! Теперь он слабее ребенка, но лихорадка вышла из него, милостью Божьей. Остался только мой нос и глаз констебля. Сахиб, уж не просить ли мне отставки, потому что мой сахиб побил меня? – И Фез Улла осторожно положил свою длинную худую руку на грудь Скотта, чтобы удостовериться, что лихорадка у него прошла, а потом пошел открывать жестянки с консервами и обуздывать смеявшихся над его распухшим носом.
– В округе все благополучно, – шепнул Скотт. – Нет ничего нового. Вы получили мою телеграмму? Я оправлюсь за неделю. Не понимаю, как это случилось. Я поправлюсь через несколько дней.
– Вы поедете в лагерь с нами, – сказал Хаукинс.
– Но как же… ведь…
– Все кончилось, хотя шум вокруг этого дела еще продолжается. Вы, пенджабцы, нам больше не нужны. Клянусь честью, не нужны. Мартин возвращается через несколько недель, Арбутнот уже вернулся, Эллис и Клэй заканчивают последнюю линию, которую государство проводит к питательным пунктам. Мортен умер – впрочем, он бенгалец; вы его не знали. Даю слово, вы и Вилльям Мартин, по-видимому, благополучно вынесли все.
– А как она? – голос то возвышался, то падал.
– Она отлично выглядела, когда я расстался с ней. Римско-католические миссии принимают брошенных детей, чтобы обратить их в маленьких священников, базилианская миссия берет нескольких, а остальных разобрали матери. Она немножко похудела, ну да как все мы. Ну, как вы думаете, когда вы можете двинуться в путь?
– Я не могу приехать в лагерь в таком состоянии. Я не хочу, – раздраженно ответил он.
– Ну, конечно, вид у вас неважный, но, насколько я понимаю, они будут рады видеть вас во всяком состоянии. Я тут присмотрю за вашей работой денька два, если хотите, а тем временем вы наберетесь сил, и Фез Улла откормит вас.
Скотт начал ходить, хотя и шатаясь, к тому времени как Хаукинс окончил свой осмотр. Он весь вспыхнул, когда Джим сказал, что его работа в округе была «недурна», и затем прибавил, что во время голода он считал Скотта своей правой рукой и считает своим долгом официально доложить об этом по начальству.
Итак, они вернулись по железной дороге в старый лагерь, но вблизи него не было толпы, костры во рвах потухли и почернели, а бараки для голодающих были почти пусты.
– Видите! – сказал Джим. – Дела нам осталось немного. Поезжайте-ка лучше к моей жене. Там для вас устроили палатку. Обед в семь часов. Тогда я увижусь с вами.
Скотт поехал шагом, Фез Улла шел у стремени. Подъехав к палатке, Скотт увидел Вилльям в амазонке из бумажной материи коричневого цвета. Она сидела у входа в палатку-столовую, опустив руки на колени, бледная, как смерть, похудевшая, истощенная. Даже волосы потеряли свой обычный блеск. Миссис Джим не было видно. Вилльям могла только сказать:
– Какой у вас плохой вид!
– У меня был приступ лихорадки. У вас самой вид не очень хороший.
– О, я достаточно здорова. Наша работа подходит к концу, знаете?
Скотт кивнул головой.
– Мы все скоро вернемся назад. Хаукинс говорил мне.
– До Рождества, говорит миссис Джим. Рады вы будете вернуться? Я уже чувствую запах лесов, – Вилльям втянула воздух. – Мы успеем к рождественским празднествам. Я думаю, что даже пенджабское правительство не будет настолько низко, что переведет Джека на новое место до Нового года.
– Кажется, как будто это было сотни лет тому назад – Пенджаб и все остальное, не правда ли? Рады вы, что приехали?
– Теперь, когда все прошло, да. Здесь было ужасно. Вы знаете, мы должны были сидеть смирно и ничего не делать, а сэр Джим так часто уезжал.
– Ну уж и ничего не делать… Ну а как у вас шло доение коз?..
– Кое-как справлялась – после того, как вы научили меня.
Они примолкли, прислушиваясь к шуму шагов. Но миссис Джим все не было.
– Это напомнило мне, что я должна вам пятьдесят рупий за сгущенное молоко. Я думала, что вы заедете сюда, когда вас перевели в округ Канда, и я смогу тогда заплатить вам, но вы не заехали.
– Я проезжал в пяти милях от лагеря. Видите, это было во время перехода, и повозки ломались каждую минуту, мне удалось поправить их только к десяти часам вечера. Но мне страшно хотелось заехать. Вы знали, что хотелось, не правда ли?
– Я думаю, что знала, – сказала Вилльям, глядя на него. Теперь она уже не была бледна.
– Вы поняли?
– Почему вы не заехали? Конечно, поняла.
– Почему?
– Потому, что не могли. Я знала это.
– Было бы вам приятно?..
– Если бы вы приехали?.. Ведь я знала, что вы не приедете… Все же, если бы приехали, я была бы очень рада. Вы знаете это.
– Слава Богу, что я не приехал! Но как мне хотелось! Знаете, я не решился ехать впереди повозок, потому что боялся, что заставлю их свернуть как-нибудь в эту сторону.
– Я знала, что вы не сделаете этого, – с довольным видом сказала Вилльям. – Вот ваши пятьдесят рупий.
Скотт наклонился и поцеловал руку, державшую грязные бумажки. Другая рука неловко, но очень нежно погладила его по голове.
– И вы знали, не правда ли? – сказала Вилльям изменившимся голосом.
– Нет, клянусь честью, не знал. Я… у меня не хватало смелости ожидать чего-либо подобного, за исключением… Скажите, вы ездили куда-нибудь в тот день, когда я проезжал мимо по дороге в Канду?
Вилльям кивнула головой и улыбнулась, словно ангел, которого застали за добрым делом.
– Так, значит, это я видел край вашей амазонки в…
– В пальмовой роще на южной дороге. Я увидела ваш шлем, когда вы выходили из пристройки у храма, – я видела ровно столько, чтобы убедиться, что у вас все благополучно. Приятно вам это?
На этот раз Скотт не поцеловал ей руку, потому что они скрылись во мраке палатки-столовой и потому что Вилльям, колена которой дрожали так, что она должна была сесть на ближайший стул, опустила голову на руки и заплакала обильными, счастливыми слезами; и когда Скотт сообразил, что следовало бы утешить ее, она побежала в свою палатку, Скотт же вышел на воздух с широкой, идиотской улыбкой на устах. Но когда Фез Улла принес ему питье, оказалось, что Скотту необходимо поддерживать одну руку другой, не то прекрасный напиток – виски с содовой – расплескался бы. Бывают лихорадки разного рода.
Но хуже – и притом гораздо хуже – был натянутый разговор, когда они избегали смотреть друг на друга, пока слуги не удалились, и хуже всего, когда миссис Джим, еле удерживавшаяся от слез с той минуты, как подали суп, поцеловала Скотта и Вилльям, и они выпили целую бутылку шампанского, теплого, потому что не было льда. Потом Скотт и Вилльям сидели при свете звезд на воздухе до тех пор, пока миссис Джим не загнала их в палатку, боясь нового приступа лихорадки.
По поводу этого и многого другого Вилльям сказала:
– Быть помолвленной отвратительно, потому что это какое-то неопределенное положение. Мы должны быть благодарны, что у нас столько дел.
– Столько дел! – сказал Джим, когда эти слова были переданы ему. – Оба они теперь никуда не годятся. Я не могу добиться пяти часов работы от Скотта. Половину времени он витает в облаках.
– Но зато так отрадно смотреть на них, Джимми. Сердце у меня разобьется, когда они уедут. Не можешь ли ты сделать что-нибудь для них?
– Я написал донесение так, что должно получиться впечатление, будто он лично вел все это дело. Но он желает только получить место по проведению канала Луни, и Вилльям также стоит на этом. Слышала ты когда-нибудь, как они говорят о запруде, об излишке воды? Должно быть, такова их манера ухаживать.
Миссис Джим нежно улыбнулась.
– Ну, это они только так, между прочим!.. Да благослови их Господь.
Итак, любовь царствовала невозбранно в лагере при ярком свете дня в то время, как люди завершали борьбу с голодом в «восьми округах».
Утро принесло пронизывающий холод северного декабря, облака дыма костров, темный серо-голубой цвет тамариндовых деревьев, сооружения над разрушенными могилами и все запахи белых северных равнин. Поезд бежал по длинному Сеглейскому мосту, тянувшемуся на протяжении мили. Вилльям, закутанная в «поштин» – куртку из овчины, расшитую шелками и обшитую грубой мерлушкой, – смотрела на все влажными глазами и с трепетавшими от восторга ноздрями. Юг с его пагодами и пальмовыми деревьями, индусский юг остался позади. Вот страна, которую она знает и любит. Перед ней была хорошо знакомая ей жизнь среди людей ее круга и понятий.
Почти на каждой станции они забирали этих людей – мужчин и женщин, едущих на Рождество с ракетками для тенниса, связками шестов для игры в поло, с милыми, поломанными лопатками для крокета, фокстерьерами и седлами. Большая часть из них была в таких же куртках, как у Вилльям, потому что с северным холодом так же нельзя шутить, как с северной жарой. И Вилльям была среди них и одна из них. Запустив руки глубоко в карманы, подняв воротник выше ушей, она расхаживала по платформе, притоптывая ногами, чтобы согреться, и переходила из одного вагона в другой, чтобы навестить знакомых. Везде ее поздравляли. Скотт сидел в конце поезда с холостяками, которые немилосердно дразнили его тем, что он кормил грудных детей и доил коз, но по временам он подходил к окну вагона, где сидела Вилльям, и шептал: