
Полная версия
Говорить по-простореченски

***
Я не хочу стать повторением –
Быть продолжением кого-то,
В чужую жизнь войти мгновением –
Не в дверь и не через ворота;
Хочу не лавров, не терновника,
Не шалаша в раю, не домика,
Быть на устах чужих не притчею,
Быть не пристрастьем, не привычкою;
Хочу всего лишь мало-мальски
Жить лишний день по-человевечески,
И полюбить – не по-страдальчески,
И говорить – по-простореченски;
И каждый раз перед дорогой
Молитве жертвовать минуту…
Скажите – разве это много?
Скажите – разве это трудно?
***
Кто его поднял к солнцу,
Кто научил прощать
И обменял на совесть
Право на первый шаг?
Но проживая с болью
(Крестик в ступне зажат),
Перекатился в поле
Мальчик – безногий шар.
Кто-то его подхватит,
В капельках лоб утрёт
И, как в купель, посадит
В солнечное нутро.
Но запуская пальцы
В огненные лучи,
Правды в ногах, мой мальчик,
Мальчик мой, – не ищи!
Это большое небо
Первой твоей весны…
Мальчик, ты был иль не был?
Это
чужие
сны.
Покров
И ни двора, и – даже – ни кола,
А всё спешат – к вечерне, на поклоны…
Сусальным инеем синеют купола
И сумрак вечерит на колокольне.
Октябрьский горизонт упал без сил,
Перед рассветом чуя неизбежность,
А над лампадою как «иже» и «еси»
Смежались безмятежность, нежность, снежность.
И распластался утренний покой
По-над рекой, у самого обрыва,
Где стелет Богородица покров
Колоколов – заутренний, призывный.
***
Я уеду, мой друг,
далеко, далеко,
Где в бреду обрету
неотпетый покой,
Где не пишут
ни племя, ни имя,
Где не ставят
крестов на могилах,
Где не видят, не знают, не помнят,
кто, когда и куда похоронен.
Я уеду, мой друг,
далеко, далеко
От родной стороны,
от стихов и грехов.
От неё. От Него.
От себя и от них.
Только мать и отца
как я брошу одних?..
Я уеду, мой друг,
далеко, далеко
На заре, налегке –
не с лихвой. Нелегко.
Я оставлю свой крест
под окладом иконы.
Я уеду, мой друг.
Спросишь ты: «Далеко ли?»
Мама
Простудно. Студно. И не до тепла
Чуть вздувшимся прожилкам на руках.
Как Дон и Меча юность протекла –
В пяти строфах иль двадцати строках.
И оскользнёшься материнским взглядом.
А я мальчишеским – сыновьим – промахну.
Заумный сын, да нет со мною слада –
Ты про себя, а я всё про Москву…
Летят, летят автобусные будни –
И ты не глушишь на ночь телефон.
Педант-будильник – восемь, девять – будит,
Не заглушая лебедянский сон.
Не лебедянский. Сон – а, может, стон?
Я далеко – и пятница не близко.
Налейте мне, пожалуйста, за сто
Компот и щи – в студенческую миску.
…Приеду, мама! Скоро. А пока
У Богородицы погреюсь. Помолчу.
И зайчики с алтарного окна
Срываются в очки и на свечу.
***
То ли музыкой, то ль музой
Пала тень на край стола:
Век не признан и не узнан –
Я проспал тебя, страна.
Где за стынущие лужи
В сигаретных облаках
Неприкаянные души
Трутся мордой об рукав,
Я иду – сутул, печален,
Мысли комкая в берет,
За обвенчанным началом
С той эпохой (с этой – нет).
И дойдя, присяду с краю
Самосадовой страны,
Дымной болью выдыхая
Неслучившиеся сны.
Век не признан. И не узнан.
Соскользнёт за край стола
Свет багрового союза.
Ты прости меня, страна!
Семнадцатый год
Иду.
Куда?
Не знаю сам.
Кружат снежинки,
вьются, вьются…
В столетие двух революций
Бросает нас
по сторонам.
Февраль. Чернила на столе.
И остаётся лишь заплакать…
Писать, писать – о феврале!
Февраль, октябрь… и слёзы. Слякоть.
Как в комнате той дым табачный
Мой воздух в медной дымке выел;
А мысли волками мне взвыли
О русском плаче –
не иначе?
Но спит за далью дней и судеб
Идей бессовестная память.
Покуда спит.
А вдруг разбудят?
А вдруг?
За-бара-банят-банят!..
И что?
И как?
И кто?
И с кем?
В тайфуне радуг, светофоров
Зальёт поток кровавых споров
Рекою красной
белый снег.
Я возвращаюсь в двадцать первый.
Иду.
Куда?
Наверно, знаю.
Неверья думы дуют в нервы
И пламя
задувает знамя.
***
И как Бог, что обнял
наливные колосья,
был гонимым пророком
в пустынной степи,
так расстрелян был царский
усач-знаменосец,
так советский трубач
был распят за стихи.
Стерегли. Берегли.
И «Храни!» распевали –
только не́до-
глядели, недо́-
берегли.
И пожар мировой
словно мух раздували –
только мух тех
слонами потом нарекли.
И в пустынной степи,
закусив удила,
Погоняемы батькой-себе на уме,
Кони мухами мрут –
за какой идеал?
За идею б
слонами
коням
умереть!..
Ну а Бог? Что им Бог!
Не видать – значит, нет.
Только степь…
только степь…
только степь впереди.
Поле выжженной ржи
золотой за́лил свет.
Стой, загубишь коней!
Ну, а впрочем – иди.
Еловые ветви
Падает снег на еловые ветви
Душами снежными, пылью остуженной.
Вера развенчанная моя, где ты?
Свежести. Свежести. Душно. Не слушай.
Снег отпевает еловые ветви.
Свечи без веры чадят, а не светят.
Вместо молитв с губ обветренных – кровь.
Снег, ты в пути их последнем укрой.
Пусть отболит. Пусть отмается. Пусть.
Пусть я еловою ветвью вернусь,
Веруя что
нет пути в никуда.
Падай, снег – падай.
Подай, снег – подай.
Зеркала
По проторенным кем-то путям
Я иду от себя – в непути.
Подбоченясь, бичуя, а там –
Всё туман…
И не ты. И не ты.
И – не я.
И не явь, и не быль.
И расколоты все зеркала.
Перепутья.
И сушь.
И ковыль.
Или – пыль,
Только пыль –
а слова?
А слова говорят о своём.
Кто их слышит и кто понимает?
Будет мир.
Будет май.
И споёт
Соловей в отмирающем мае.
Ну а я, умирая без слов,
Уходя в непути и туманы,
Зеркала собираю весной
По дорогам,
по сколам,
по ранам.
И не вправе пенять. И принять.
Отпустить – но отпущенным помнить.
Золотая зеркальная прядь –
Мироточит икона.
***
И с губ моих сорвётся память
На пряди русые сирени.
Когда опять устанешь верить –
Меня, пожалуйста, зови.
Я возвращусь слезой зари,
Скользнувшей в веточке сирени.
Да не умрут ночные тени,
Когда в твоей ладони тает
Моей ладони скорбной память.
Когда свивает гнёзда крон
Церковно-соловьиный звон.
И я, шесть лет тобой храним,
Иду за именем твоим,
И подпевает звону пёс –
Я память песней пса принёс.
Блудный сын
Глаза выедает осенняя ржа.
Я сквозь позолоту её продираюсь.
И сирые листья, на ветках дрожа,
К земле припадают, срываясь, склоняясь.
Умаялись, братцы? И я припаду,
Усталый от каменных градов и весей.
Я страждущим странником ныне приду
В чертоги берёзового поднебесья.
Ты спишь, подзаборная? Полно теперь…
Вставай! Я промок и продрог по дороге.
Но кто на пороге твоём вытер ноги,
Проехавшись и пропахав по тебе?
Но кто задавил, запорол тебя, мать?
Та самая свя́тая, братская рать –
Сынки, за которых ты Бога просила
И блудного, но не заблудшего сына.
И встав на фундамент, обломки обняв
Той старой церквушки, в побелке священной,
Я с чаркою горькой, на голых камнях
просил,
и просил,
и просил
о прощеньи.
Сыреет ржаной горизонт. Моросит.
И режет глаза то ль слеза, то ли рябь.
Гуляют страданья страдой по Руси
В осеннюю хлябь.
И у камня есть тоже душа
(исповедь старого дома)
Подо мной – нищета и напасти,
Надо мной – экскаватора тень.
Пресловутые мелочи, страсти –
Человеческая канитель…
Я сто лет был семейным оплотом,
Я сто лет призирал и хранил…
Только что я за эту работу
От непомнящих Вань получил?
Почему, переживший двадцатый,
На беду не скупившийся век,
В двадцать первом, венчающем атом,
Я от слова дрожу – «человек»?
Но живу – как и впредь, по старинке
(Вот кота приютил на крыльце) –
То ли родинка, то ли морщинка
Я на провинциальном лице…
Но нужна ль людям эта «старинка»? –
Вот сегодня насущный вопрос.
Им бы выгоды! – даже в соринке…
А со старых – какой нынче спрос?
Ведь историю, скажете, ценят,
Память, скажете вы, берегут –
И не зря обозначили цену,
И не зря на цепи стерегут,
Чтоб потом в презентабельном виде
Как бездушные вещи продать…
Ну чего я в том веке не видел,
Чтоб ещё в этом веке страдать?
Улететь на излёте бы дней,
Но дрожит моя крыша худая
В лихорадке снегов и дождей:
«Ну куда я,
куда я,
куда я?..»
Чуть поскрипывая, половица
Вторит сдавленным стоном стене:
Им родные мерещатся лица,
Свет лампады, свеча на столе…
Здесь шаги четырёх поколений,
Здесь история рода прошла!
Но… довольно с меня откровений –
И у камня есть тоже душа.
Так, в последнюю ночь засыпая,
Предан сносу неверной семьёй,
Я смотрел, как она засыпала
Мой фундамент, равняя с землёй.
Из детства
***
И больше нет – ни дома, ни двора.
Казённая квартирка возле храма.
И сына утешающая мама:
в траве двора
играет детвора…
I.
Я помню плиткой
вымощенный двор,
и дедовский гараж,
сухой омшаник,
и Шурика – дворнягу-попрошайку…
И вечером на кухне за столом
Дед поучает бабушку Людмилу.
И я –
всё о своём да о своём…
Мне восемь лет –
я рисовать мастак!
Я армию пишу Наполеона,
гусар летучих чудо-эскадроны,
и сам – Наполеон я и чудак…
II.
У деда рак –
заканчивается детство.
Давно я разучился рисовать.
Лекарствами осажена кровать,
и дед с кровати больше не встаёт.
А жизнь идёт –
в четырнадцать,
и лёд
Зачем-то в ноябре так подло тает,
и в комнате вдруг летними цветами
запахнет, будто
детством пахнет мёд.
И послезавтра дедушки не станет.
III.
Когда Господь последний день засёк,
Раздался снег –
когда прабабка Аня
в кровать конфеты сыну принесёт.
И мать от смерти сына не спасёт
помятыми конфетами «Пилот»
и цыпками на сморщенных руках,
что вынесли и вы́носили страх
младенца перед тихой темнотой:
«Спи – ничего
не бойся, мальчик мой».
***
На кладбище играет детвора.
И больше нет – ни дома, ни двора.