Полная версия
Рога
Старший брат Ига пошел по той же самой линии и добился даже больших, пожалуй, успехов. Теренс был в телевизоре ежедневно, вел собственную музыкально-комическую ночную программу «Хот-хаус», нагло потеснив акул вечернего эфира. Терри играл на трубе в самых фантастических смертельных ситуациях. Исполнял вместе с Аланом Джексоном Ring oFire в самом натуральном кольце огня, исполнял вместе с Норой Джонс High and Dry, когда оба они сидели в баке, наполнявшемся водой. Звучало все это паршивенько, но картинка была роскошная. Терри теперь греб деньги лопатой.
Он тоже имел свою манеру играть, отличную от папашиной. Его грудь так надувалась, что начинало казаться, будто сейчас от рубашки отлетят все пуговицы. Его глаза выпучивались, придавая ему постоянно удивленный вид. Он дергался в поясе, подобно метроному. Его лицо сияло неземным счастьем, и иногда начинало казаться, что труба его захлебывается от хохота. Он унаследовал от их отца драгоценнейший дар: чем больше он что-нибудь репетировал, тем менее отрепетированным казался этот номер, тем более естественно он звучал.
Когда они были тинейджерами, Иг ненавидел слушать, как играет брат, и цеплялся за любой доступный повод, лишь бы не идти с родителями на концерт с его участием. Он страдал животом от зависти, не мог уснуть перед большим представлением, устроенным Терри у них в школе. Особенно он ненавидел, когда за игрой Терри наблюдала Меррин; его доводил до бешенства восторг на ее лице, ее зачарованность его музыкой. Когда она раскачивалась под свинг, исполняемый Терри, Игу представлялось, что брат хватает ее за бедра невидимыми руками. Но все это осталось в прошлом. Он давным-давно пережил все это и, правду говоря, имел теперь единственную радость: смотреть «Хот-хаус», когда играет Терри.
Иг бы тоже играл, если бы не астма. Он не мог набрать в грудь воздуха достаточно, чтобы труба звучала как надо. Он знал, что отец хочет, чтобы он играл, но при каждой попытке себя заставить ему не хватало воздуха, грудь болезненно сжималась, и глаза начинало застилать пеленой. Порой в таких случаях он даже терял сознание.
Когда окончательно прояснилось, что с трубой у него ничего не выйдет, Иг попробовал пианино, но тут дело как-то не пошло. Преподавателем был дружок отца, пьяница с налитыми кровью глазами, от которого воняло трубочным дымом; он сажал Ига самостоятельно разучивать какой-нибудь безнадежно сложный этюд, а сам шел в соседнюю комнату соснуть. Потом мама предложила Игу попробовать виолончель, но этот инструмент не вызвал у него никакого интереса. Он уже интересовался Меррин. Как только он в нее влюбился, никакие семейные трубы не были больше ему нужны.
Он собирался как-нибудь их навестить: отца, мать, да и Терри тоже. Его брат уже находился сейчас в городе, прилетел вчера ночным рейсом на бабушкино восьмидесятилетие, которое будет завтра; у «Хот-хауса» были сейчас летние каникулы. После смерти Меррин это был первый визит Терри в Гидеон, и он не собирался здесь долго засиживаться, улетал уже послезавтра. Иг ничуть не осуждал его за такой быстрый отъезд. Этот скандал разразился как раз тогда, когда программа пошла на подъем, и мог обойтись ему очень дорого; поговаривали, что Терри вообще не стоило возвращаться в Гидеон, в место, где он рисковал быть сфотографированным вместе с братом – сексуальным убийцей. За такую картинку журнал типа «Энкуайрера» заплатит не меньше тысячи. Но с другой стороны, ведь Терри никогда не верил, что Иг в чем-то там виноват. Терри был самым громким, самым яростным защитником Ига, и это в такое время, когда все средства массовой информации предпочитали говорить «без комментариев» и переходить к другой теме.
Иг мог какое-то время избегать журналистов, но в конце концов придется с ними встретиться. Может быть, думал он, с домашними все будет иначе. Может быть, они окажутся невосприимчивы к его теперешним способностям, и все их тайны останутся тайнами. Они ведь его любят, и он тоже их любит. Все-таки любовь что-то да значит. Может быть, он научится контролировать это, чем бы «это» ни было. Может быть, его рога попросту исчезнут. Они появились ни с того ни с сего, так почему бы им не исчезнуть тем же самым манером?
Он провел пальцем между влажными редеющими волосами – редеющими уже в двадцать шесть! – а затем стиснул голову ладонями. Он ненавидел беспорядочное мелькание своих мыслей, когда одна мысль тут же сменяла другую. Его пальцы коснулись рогов, и он испуганно вскрикнул. Его губы собирались произнести: «Пожалуйста, Господи, убери их отсюда», но затем он осекся и ничего не сказал.
Руки его неприятно зазудели. Если он был теперь дьяволом, мог ли он говорить о Боге? Не поразит ли его белая вспышка молнии? Не сгорит ли он тут же, на этом самом месте?
– Бог, – прошептал он.
Ничего такого не случилось.
– Бог, Бог, Бог.
Он наклонил голову набок, прислушиваясь, ожидая ответа.
– Пожалуйста, Господи, сделай, чтобы они исчезли, – сказал Иг. – Извини меня, если прошлой ночью я сделал что-то такое, что Тебя разозлило. Я был пьяный. Я злился.
Он задержал дыхание, поднял глаза и взглянул на себя в зеркало заднего обзора. Рога оставались на прежнем месте. Он уже привыкал к их виду. Они становились частью его лица. Его передернуло от отвращения.
Краем глаза справа он увидел что-то ярко-белое и крутнул баранку, съезжая на обочину. Иг ехал бездумно, не думая, куда он едет, и приехал безо всяких намерений к церкви Священного Сердца Марии, куда он ходил вместе со своей семьей свыше двух третей своей жизни и где впервые увидел Меррин Уильямс.
С неожиданно пересохшим ртом он смотрел на Священное Сердце. С того времени, как убили Меррин, он ни разу не был ни здесь, ни в какой-либо другой церкви, не хотел мешаться с толпой, не хотел, чтобы на него пялились другие прихожане. Не хотелось оправдываться перед Богом; он чувствовал, что это Богу нужно перед ним оправдаться.
Может, если он войдет сюда и помолится Богу, рога исчезнут. А может быть – может быть, отец Моулд подскажет, что нужно делать. У самого Ига не было никаких мыслей. Отец Моулд мог быть невосприимчив к действию рогов. Если хоть кто-нибудь мог противостоять их силе, то кто, как не человек в сутане? На его стороне Господь, его защищает Божий дом. Может быть, устроить экзорцизм? Отец Моулд должен знать людей, к которым обращаются в подобных случаях. Покропить святой водой, прочитать несколько раз «Отче наш», и можно вернуться в нормальное состояние.
Иг оставил «Гремлина» на обочине и направился по бетонной дорожке в церковь Священного Сердца. Подойдя к ее двери и уже собираясь взяться за ручку, он испуганно отдернул руку. А что, если, стоит ему тронуть запор, рука его загорится? Что, если ему нельзя входить? Что, если, стоит ему шагнуть через порог, некая темная сила отшвырнет его прочь, бросит на землю задницей? Он представил себе, как бредет по церкви, с дымом, вьющимся из-за воротника рубашки, с глазами, по-мультяшному выпученными, представил себе удушье и жгучую боль.
Он заставил себя поднять руку и тронуть запор. Створка двери открылась – и руку его не сожгло, не ужалило, он вообще ничего не почувствовал. Перед ним в полутьме нефа стояли ряды темных, покрытых лаком скамеек. В помещении пахло старым деревом и старыми псалтырями с их выцветшими на солнце кожаными переплетами и хрупкими страницами. Иг всегда любил этот запах и был несколько удивлен, что любит его и сейчас, что ничуть от него не задыхается.
Иг шагнул через порог, раскинул руки и начал ждать. Он взглянул на одну свою ладонь, затем на другую, ожидая увидеть, как из рукавов рубашки пробиваются струйки дыма. Ничего такого не замечалось. Он поднял руку к своему правому рогу. Тот находился на прежнем месте. Он ожидал, что рога будет пощипывать, что в них ощутятся пульсации, однако – ничего. Церковь была омутом тишины и полутьмы, освещенным только пастельным сиянием витражей. Мария у ног своего сына, умершего на кресте. Иоанн, крестящий Иисуса в реке.
Он думал, что нужно подойти к алтарю, опуститься на колени и просить Господа о милости. На его губах уже складывалась молитва: «Пожалуйста, Господи, если Ты заставишь эти рога исчезнуть, я буду Тебе верно служить, я вернусь в церковь, я стану священником, я буду нести Твое слово, я понесу Твое слово в страны третьего мира, где все болеют проказой, если, конечно, в наше время еще болеют проказой, только, пожалуйста, убери их, пусть они исчезнут, сделай меня таким, каким я был прежде». Однако он так ничего такого и не сказал. Прежде чем Иг шагнул к алтарю, он услышал негромкое железное клацанье и повернул голову.
Он все еще был у входа в атриум, и слева находилась чуть раскрытая дверь, выходившая на лестницу. Там внизу был небольшой гимнастический зал, доступный для прихожан по разным надобностям. Снова негромко звякнуло железо. Иг слегка толкнул дверь, и она приоткрылась пошире, выпустив в церковь звуки музыки кантри.
– Хеллоу? – окликнул он, все еще стоя у двери.
Новое клацанье и звук глубокого вдоха.
– Да? – откликнулся отец Моулд. – Кто это?
– Иг Перриш, сэр.
Пауза. Очень уж долгая.
– Спускайся сюда, – сказал Моулд.
Иг спустился по лестнице.
В дальнем конце подвала флуоресцентные лампы освещали пухлый мат, огромные надувные мячи и гимнастическое бревно – стандартное оборудование детского физкультурного класса. Здесь, у выхода на лестницу, некоторые лампы не горели и было чуть-чуть потемнее. Вдоль стен выстроился полный набор тренажеров. Ближе к двери стояла скамейка для работы со штангой, на скамейке лежал лицом вверх отец Моулд.
Сорок лет назад Моулд играл в хоккей за Сиракузы, а потом морским пехотинцем отслужил свой срок в Железном треугольнике[4]; в нем все еще ощущалась мощь хоккеиста и уверенность в себе опытного солдата. Ходил он неторопливо, стискивал в объятиях нравившихся ему людей и вообще напоминал доброго старого сенбернара, который любил спать на мебели, пусть даже ему это и не полагалось. Он был одет в серый тренировочный костюм и старые потрепанные кроссовки. Его крест свисал с конца штанги и чуть покачивался, когда он ее со стуком бросал и вновь поднимал.
Около скамейки стояла сестра Беннет. Она и сама сильно смахивала на хоккеиста – широкие плечи, тяжелое лицо, лишенное всякой женственности, короткие вьющиеся волосы, подобранные лиловым хайратником. Для полного комплекта на ней был пурпурный тренировочный костюм. Сестра Беннет вела в школе Святого Иуды уроки этики и любила рисовать мелом на доске диаграммы, показывавшие, как одни решения неизбежно ведут к спасению (прямоугольник, наполненный пухлыми облаками), а другие столь же неизбежно приводят в ад (квадратик, наполненный языками пламени).
Игов брат Терри неустанно над ней измывался, рисуя на радость товарищам свои собственные диаграммы, показывавшие, как после целой серии гротескных лесбийских эпизодов сестра Беннет сама попадет в ад, где с восторгом займется сексом с самим дьяволом. Эти диаграммы сделали Терри звездой школьной столовки – первый запах славы. Они же подмешали к этой славе элемент скандала: неизвестный стукач (так и оставшийся неизвестным по сю пору) в конце концов о них разболтал. Терри был приглашен в кабинет отца Моулда. Их встреча произошла за закрытыми дверями, но этого было недостаточно, чтобы заглушить звуки ударов моулдовской деревянной лопатки по заднице Терри, а после двадцатого удара и крики Терри. Их слышала вся школа. По каналам допотопной отопительной системы звуки проникали в каждый класс. От сочувствия к брату Иг буквально корчился на стуле, а затем, чтобы не слышать, заткнул пальцами уши. Терри не дали участвовать в концерте по случаю окончания учебного года – к чему он готовился месяцами – и поставили незачет по этике.
Отец Моулд сел, вытирая лицо полотенцем. В этой части зала было особенно темно, и Иг подумал, что Моулд и вправду не разглядит его рога.
– Здравствуйте, отец, – сказал он.
– Игнациус. Давненько мы тебя не видели. Где это ты прячешься?
– Да так, живу себе в городе, – сказал Иг внезапно охрипшим голосом. Он не был готов к сочувственному тону отца Моулда, к его легкой отеческой манере говорить. – Даже не очень далеко. Я все собирался забежать, но…
– Иг? С тобой все в порядке?
– Не знаю. Я не знаю, что со мной происходит. Это все моя голова. Взгляните, отец, на мою голову.
Иг шагнул вперед и чуть наклонил голову, выставляя ее на свет. Он видел на бетонном полу тень своей головы, рога. Два маленьких кривых острия, торчавшие из висков. Он почти боялся реакции Моулда и смотрел на него из-под приспущенных ресниц. На лице священника еще оставалась тень приветливой улыбки, но когда он удивленно изучил глазами рога, то задумчиво нахмурился.
– Прошлой ночью я напился и делал всякие непотребства, – сказал Иг. – А сегодня я проснулся вот таким и теперь не знаю, что делать. Я не понимаю, во что я превращаюсь, и думал, что вы мне скажете, что теперь делать.
Несколько секунд отец Моулд смотрел на него с отвалившейся от удивления челюстью.
– Ну что же, мальчик, – сказал он наконец, – ты хочешь, чтобы я сказал, что тебе делать? Думаю, ты должен вернуться домой и повеситься. Это, пожалуй, будет самое лучшее и для тебя, и для твоей семьи – да, в общем-то, и для всех. В церковной кладовой есть хорошая веревка. Я бы сходил и принес ее тебе, если бы думал, что это подвигнет тебя в нужном направлении.
– Почему… – начал Иг и был вынужден прокашляться, прежде чем продолжил: – Почему вы хотите, чтобы я себя убил?
– Потому что ты убил Меррин Уильямс, и этот важный еврей, юрист твоего папаши, помог тебе уйти от ответственности. Такая хорошая Меррин Уильямс, я ее очень любил. Не шибко хороший каркас, но очень миленькая задница. Тебе полагалось сесть в тюрьму. Я хотел, чтобы ты сел в тюрьму. Сестра, последите за мной.
Он вытянулся на спине для очередной серии упражнений.
– Но послушайте, отец, я же этого не делал. Я ее не убивал.
– О, ты большой шутник, – сказал Моулд, кладя руки на штангу; сестра Беннет заняла позицию у него в головах скамейки. – Все же знают, что ты это сделал. Так что можешь смело убить заодно и себя. Все равно ты попадешь в ад.
– Я и так уже в аду.
Моулд хрюкнул, поднимая штангу, и снова ее опустил. Сестра Беннет смотрела на Ига.
– Я бы не осудила вас за самоубийство, – сказала она безо всяких предисловий. – Мне самой почти каждый день уже к обеду хочется себя убить. Я ненавижу, как люди на меня смотрят. Ненавижу лесбийские шуточки, которые они отпускают за моей спиной. Если ты не хочешь эту веревку из кладовки, она могла бы пригодиться мне.
Моулд поднял штангу и тяжело выдохнул.
– Я, – сказал он, – все время думаю о Меррин Уильямс. Особенно когда трахаю ее мамашу. Ты, наверное, не знаешь, но ее мамаша делает теперь для церкви уйму работы. Все буквально держится на ней. – Он помолчал и улыбнулся какой-то мысли. – Бедная женщина! Мы почти ежедневно молимся вместе. Чаще всего о твоей смерти.
– Вы… вы дали обет безбрачия, – сказал Иг.
– Безбрачие-хреначие. Я думаю, Господь рад уже тому, что я не кидаюсь на алтарных служек. Как мне видится, эта леди нуждается в утешении, и она уж точно не получит его от этого тюфяка-очкарика, за которым она замужем. Во всяком случае, нужного утешения.
– Я хочу быть какой-нибудь другой, – сказала сестра Беннет. – Я хочу убежать на свободу. Я хочу, чтобы я кому-нибудь нравилась. Игги, я когда-нибудь тебе нравилась?
– Ну… – смущенно сглотнул Иг. – Пожалуй, что да в каком-то смысле.
– Я хочу с кем-нибудь спать, – продолжила сестра Беннет так, словно он ничего не сказал. – Я хочу, чтобы кто-нибудь обнимал меня ночью в постели. Мне все равно, будет это мужчина или женщина. Мне все равно. Я больше не хочу быть одинокой. Я могу выписывать чеки от имени церкви. Иногда мне хочется снять все деньги с церковного счета и сбежать. Иногда мне этого очень хочется.
– Меня удивляет, – сказал Моулд, – что никто в нашем городе не подумал примерно наказать тебя за то, что ты сделал с Меррин Уильямс, чтобы ты своей шкурой почувствовал, что ты с ней сделал. Можно бы ожидать, что несколько неравнодушных граждан навестят тебя как-нибудь ночью и поведут прогуляться в лес. Прямо к тому дереву, где ты убил Меррин. Чтобы вздернуть тебя на нем. Если уж ты не хочешь вести себя прилично и повеситься сам, так надо сделать хотя бы это.
К своему собственному изумлению, Иг заметно расслабился, разжал кулаки, стал дышать ровнее. Моулд начал качать пресс. Иг поймал взгляд сестры Беннет и спросил:
– Так что же вас удерживает?
– От чего? – спросила сестра Беннет.
– От того, чтобы забрать все деньги и улизнуть.
– Бог, – сказала сестра Беннет. – Я люблю Бога.
– А что Он в жизни сделал для вас хорошего? – спросил ее Иг. – Сделал ли Он хотя бы, чтобы вам было не так больно, когда люди смеются за вашей спиной?
Или Он сделал, чтобы вам было больнее, потому что ради Него вы одиноки в мире? Сколько вам лет?
– Шестьдесят один.
– Шестьдесят один – это старость. Это почти слишком поздно. Почти. Вы можете позволить себе ждать хотя бы еще один день?
Сестра Беннет тронула свое горло, глаза ее тревожно расширились. Затем она сказала: «Я лучше пойду», повернулась и заспешила к лестнице.
Отец Моулд вроде даже и не заметил ее ухода. Теперь он сидел, положив руки на колени.
– Вы закончили упражнения? – спросил Иг.
– Остался еще один заход.
– Давайте я помогу, – сказал Иг, огибая скамейку.
Когда он подкатывал Моулду штангу, его пальцы коснулись пальцев Моулда, и Иг узнал, что, когда Моулду было двадцать, он и другие парни из хоккейной команды натянули лыжные маски, сели в машину и увязались за другой машиной, битком набитой парнями из «Нации ислама»[5], приехавшими в Сиракузы из Нью-Йорка поговорить о гражданских правах. Моулд и его дружки прижали этих ребят к обочине и погнали их бейсбольными битами в лес. Они поймали самого из них неповоротливого и раздробили ему ноги в восьми местах. Потребовалось целых два года, чтобы парень смог хотя бы ходить без костылей.
– Вы и мама Меррин – вы действительно молились о моей смерти?
– Более-менее, – пожал плечами Моулд. – Честно говоря, она чаще всего взывала к Богу, сидя на моем члене.
– А вы знаете, почему Он не поразил меня молнией? – спросил Иг. – Вы знаете, почему Он не откликнулся на ваши молитвы?
– Почему?
– Потому что Бога нет. Все ваши молитвы – это шепот в пустой комнате.
Моулд снова поднял штангу – с большими усилиями, – опустил ее и сказал:
– Брешешь ты как собака.
– Все это наглое вранье. Никого там никогда не было. Это вам бы стоило воспользоваться этой веревкой.
– Нет, – сказал Моулд. – Ты никогда меня к этому не принудишь. Я не хочу умирать. Я люблю свою жизнь.
Так что ясно. Он может заставить людей делать только то, чего они сами в глубине души хотят.
Моулд дико скривился, хрюкнул, но не смог больше поднять штангу. Иг отвернулся от скамейки и направился к лестнице.
– Эй! – крикнул Моулд. – Мне же тут нужна помощь.
Иг сунул руки в карманы и начал насвистывать «Когда святые маршируют»; впервые за все это утро у него поднялось настроение. За его спиной копошился и тяжело дышал Моулд, но Иг даже не оглянулся и быстро взбежал по лестнице.
У выхода в атриум его обогнала сестра Беннет; на ней были красные рейтузы и блузка без рукавов, разукрашенная ромашками; она даже успела причесаться. Заметив Ига, она чуть не уронила сумочку.
– Отбываете? – спросил ее Иг.
– У меня… у меня же нет машины, – сказала, запинаясь, сестра Беннет. – Я хотела взять церковную машину, но боюсь, что меня поймают.
– Вы же очищаете церковный счет. Что тут значит какая-то машина?
Она секунду смотрела на Ига, а потом наклонилась и поцеловала его в уголок рта. При прикосновении ее губ Иг узнал про ужасную ложь, сказанную ею матери в возрасте девяти лет, и про тот ужасный день, когда ее импульсивно поцеловал один из ее учеников, хорошенький шестнадцатилетний мальчишка по имени Бритт, и о тайной, полной отчаяния капитуляции всех ее духовных твердынь. Иг видел все это и понимал, и ему это было безразлично.
– Благослови тебя Господи, – сказала сестра Беннет.
Иг не мог не рассмеяться.
7
Теперь ему не оставалось ничего, кроме как съездить домой и повидаться с родителями. Он свернул к родительскому дому.
Тишина в машине делала Ига нервным и беспокойным. Он попробовал включить приемник, но звуки били его по нервам и были даже хуже тишины. Его родители жили в пятнадцати минутах езды за городом, и это оставляло ему слишком много времени, чтобы подумать. Он, в общем-то, знал, чего можно ожидать от них, знал еще с той ночи, которую провел в тюрьме, задержанный для допроса относительно изнасилования и убийства Меррин.
Следователь по фамилии Картер начал допрос с того, что положил перед ним ее фотографию. Позднее, когда Иг остался в камере один, этот снимок непрерывно стоял у него перед глазами. Белая Меррин лежала на спине на фоне побуревших листьев, ее ноги были сжаты, руки раскинуты, волосы рассыпались по земле. Ее лицо было темнее земли, рот полон листьев, из-под волос на скулу вытекала струйка крови. На ней все еще был его галстук, широкая полоска ткани скромно прикрывала грудь. Иг не мог изгнать эту картину из своего воображения. Она била ему по нервам, крутила схватками желудок, пока в какой-то момент – неизвестно когда, часов в камере не было – Иг не упал на колени перед унитазом из нержавейки и его не вырвало.
На следующий день он боялся встретиться с матерью. Он пережил худшую ночь в своей жизни, и нетрудно было догадаться, что и для нее это тоже была худшая ночь. Он никогда еще не попадал ни в какие неприятности. Она наверняка не могла уснуть, он представлял себе ее сидящей на кухне в ночной рубашке с чашкой остывшего травяного чая, с красными глазами и бледной как смерть. Отец тоже наверняка не спал, а сидел вместе с ней. Иг не был уверен, сидел ли отец, подобно ей, тихо как мышка, не видя никаких перспектив, кроме как ждать, или он, злой и возбужденный, расхаживал по кухне, рассказывая ей, что они теперь сделают, и как они все устроят, и на кого он завтра обрушится, как мешок долбаных шлакоблоков.
Иг заранее твердо решил не плакать при встрече с матерью, и он не плакал. И она тоже не плакала. Его мать подготовилась к этой встрече, как к обеду с членами попечительского совета, и ее узкое живое лицо светилось спокойствием. А вот отец, тот, похоже, недавно плакал. Деррик с трудом фокусировал взгляд, изо рта его дурно пахло.
– Не говори ни с кем, кроме адвоката, – сказала мать. Это были первые слова, сошедшие с ее губ. Она сказала: – Ничего не признавай.
– Ничего не признавай, – повторил отец, стиснул его в объятиях и начал плакать.
В паузах между всхлипываниями Деррик бормотал: «Мне все равно, что там случилось», и тут впервые Иг осознал: они верят, что он это сделал. Такая мысль даже у него не появлялась. Даже если бы он это сделал – даже если бы его поймали на месте преступления, – родители, казалось Игу, будут верить в его невиновность.
К вечеру Иг уже вышел из участка; глаза ему резал сильный косой свет октябрьского солнца. Ему не предъявили обвинений. Его так ни в чем и не обвинили. Но и не оправдали. Он до сегодняшнего дня считался «личностью, представляющей интерес».
На месте преступления были собраны улики, возможно, и образцы ДНК – Иг точно не знал, ведь полиция не разглашала подробностей, – и он всем своим сердцем надеялся, что, когда вещественные доказательства будут проанализированы, его очистят от всяких подозрений. Но в лаборатории штата, находившейся в Конкорде, случился пожар, и все образцы, собранные около тела Меррин, погибли. Эта новость ошарашила Ига, словно обухом по голове. Тут уж трудно было не стать суеверным, не решить, что против него сплотились темные силы. Это надо ж такое невезение! Единственной уцелевшей уликой был отпечаток чьей-то покрышки «Гудиер». Игов «Гремлин» был обут в «мяшлены». Но ничто из этого не являлось твердым указанием ни в одну, ни в другую сторону, и, если не было серьезных улик, что Иг совершил преступление, не было и ничего, что бы полностью освобождало его от подозрений. Его алиби – что он провел эту ночь в пьяном одиночестве, отключившись в своей машине на задах какой-то дурацкой пышечной, – даже ему самому казалось жалкой, отчаянной ложью.
В первые месяцы после этого события об Иге заботились, словно о ребенке, вернувшемся домой с тяжелым гриппом; родители старались помочь ему справиться с болезнью, кормя его куриным бульоном и снабжая книжками. Они буквально крались по собственному дому, словно боясь, что шум повседневной жизни может его побеспокоить. Было забавно, что они так о нем заботятся, хотя при этом считали возможным, что он жутко поступил с девушкой, которую и они тоже любили.