Полная версия
НепрОстые (сборник)
Тарас Прохасько
НепрОстые
© Т. Б. Прохасько, 2002, 2005
© А. С. Бинкевич, перевод на русский язык, 2018
© Д. О. Чмуж, художественное оформление, 2018
НепрОстые
А кто не прочитает сие эссе, тому так или иначе будет непросто в жизни, поскольку их Непростые обойдут своими явными сюжетами, даже выключат звук и свет.
Ярослав ДовганШестьдесят восемь случайных первых фраз
1. Осенью 1951 года было бы неудивительно двинуться на запад – тогда и восток начал медленно перемещаться в том направлении. Однако Себастьян с Анной в ноябре пятьдесят первого ушли из Мокрой на восток, которого все же тогда было больше.
Точнее – на восточный юг, или юго-восток.
2. Это путешествие откладывалось столько лет не из-за войны – война слишком мало могла изменить в их жизни. Себастьян сам решился нарушить традицию семьи, по которой детям полагалось показывать места, связанные с семейной историей, в пятнадцатилетнем возрасте. Ведь когда Анне было пятнадцать, Себастьян осознал, что все повторяется и что Анна стала для него единственно возможной женщиной во всем мире. И он не только может жить лишь возле нее, но и не может уже существовать без нее.
Тем временем в Яливце – в том родовом гнезде, куда следовало отвезти Анну, – ее ждали Непростые. И Себастьян знал, что они очень легко убедят дочь остаться с ними.
В конце концов то, что Анна тоже станет Непростой, было предусмотрено ими еще во время ее рождения.
3. В апреле пятьдесят первого Анна почувствовала, что папа Себастьян – ее единственный возможный мужчина, и они стали любить друг друга.
Той весной многие ходили неслыханными маршрутами и переносили невероятные слухи. Так Себастьян узнал, что Непростые исчезли из Яливца. С тех пор о них никто ничего не слышал.
Все лето Себастьян с Анной беспробудно занимались любовью, и мимо них прошло несколько разных армий. Ничто не мешало идти ни на восток, ни на юг, ни на юго-восток. Когда стало по-настоящему холодно и дороги плотнее втиснулись в свои колеи, они, наконец, вышли из Мокрой и через несколько дней должны были быть в Яливце. Путешествие откладывалось три года. Но Себастьян ничего не боялся – у него снова была настоящая женщина. Той же породы, что и всегда.
4. Он не мог себе представить, как сможет показывать дочери места в горах от Мокрой до Яливца на самом деле. Вместо четырех дней необходимо, чтобы путешествие длилось четыре сезона. Только так – а еще днем, ночью, утром и вечером Анна могла бы увидеть, как в одно и то же время по-разному выглядит эта дорога. Он смотрел на карту, читал названия вслух и становился счастливым уже от этого одного.
Его даже не огорчало, что карта ни о чем не говорила Анне.
Правда, немного беспокоили деревья, которые не видел столько лет, – чаще всего именно из-за их роста места становятся неожиданно неузнаваемыми. И еще – это самое веское доказательство необходимости никогда не оставлять близкие деревья на произвол судьбы.
Что касается самого перехода, то ни одно путешествие и так не знает, что с ним может произойти, не может знать своих истинных причин и следствий.
5. Когда-то Франц говорил Себастьяну, что на свете есть вещи, гораздо важнее того, что называется судьбой. Франц имел в виду прежде всего место. Есть место – есть история (если же ткется история, значит, должно отыскаться соответствующее место). Найти место – создать историю. Придумать место – найти сюжет. А сюжеты в конце концов тоже важнее, чем судьбы. Есть места, в которых невозможно уже ничего рассказать, а иногда стоит заговорить одними только названиями в правильной последовательности, чтобы навсегда овладеть интереснейшей историей, которая будет удерживать сильнее, чем биография. Топонимика способна ввести в заблуждение, но ею можно вполне обойтись.
6. И с Себастьяном произошло нечто подобное. Он нашел для себя Яливец, придуманный Францем. Его зачаровала лингвистика. Топонимика захватила его, а не просто он увлекся ее завораживающей круговертью.
Плеска, Опреса, Темпа, Апеска, Пидпула, Себастьян, Шеса, Шешул, Менчул, Билын, Думень, Петрос, Себастьян.
Еще не существовало никаких гор, а названия уже были заготовлены. Так же как и с его женщинами – их еще не было на свете, когда его кровь начала смешиваться с той, которая должна была стать их.
С тех пор он был озабочен только тем, чтобы держаться этой ограниченной топонимики и этой усеченной генетики.
7. Франциск встретил Себастьяна на скале за Яливцом. Себастьян возвращался из Африки и стрелял птиц. Снайперская винтовка не давала ощущения убийства. Через оптику видно лишь определенное кино. Выстрел не то чтобы обрывает фильм, а вносит в сценарий какую-то новую сцену. Поэтому он настрелял довольно много всевозможных мелких птиц, которые летели над Яливцом как раз в Африку.
Вскоре должна была настать зима. Зима обязана что-то изменить. Зима указывает цель – это ее основное свойство. Она закрывает открытость лета, и это уже должно во что-нибудь вылиться.
Франциск искал что-то, из чего можно было сделать очередной анимационный фильм. И вдруг – накануне зимы: скала над городом, внутри города, стая птиц над горой, летящих в Африку, в Малую Азию, туда, где поля с шафраном, алоэ и гибискусом между гигантским шиповником неподалеку от длинного Нила, несколько сраженных в глаз разноцветных птиц, сложенных одна на другую, отчего различные цвета еще больше контрастируют, в каждом правом глазу отблеск межконтинентального Маршрута, в каждом левом – красное пятно, и ни одно перышко не повреждено, и легкий ветерок наворачивает пух с одного невесомого тельца на призрачный пух другого, и глаз стрелка в обратном преломлении оптики. И стрелок. Красный белый африканец.
8. У Себастьяна окоченели руки. Он отморозил их в ночной Сахаре, и с тех пор они не терпели рукавиц. Себастьян сказал Францу – а что же должны делать пианисты, когда так холодает?
Они смотрели во все стороны, и везде было хорошо. Потому что была осень, и осень перетекала в зиму. Франц называл разные горы, даже не показывая – где какая. После этого он пригласил его к себе. У него уже давно не было гостей – давно не встречал на скалах никого незнакомого. Очевидно, тогда они впервые пили кофе с грейпфрутовым соком, когда Анна принесла им кувшинчик на застекленную галерею, где в медной печурке полыхали обрезки виноградных лоз. Себастьян тогда попросил, чтобы она немного задержалась и показала – что видно через это окно. Анна перечислила – Плеска, Опреса, Темпа, Апеска, Пидпула, Шеса, Шешул, Менчул, Билын, Думень, Петрос.
Была поздняя осень 1913 года. Франц сказал, что есть вещи, гораздо важнее того, что называется судьбой. И предложил Себастьяну попробовать пожить в Яливце. Темнело, и Анна перед тем, как принести второй кувшинчик, – почти один только сок, кофе несколько капель, – пошла постелить ему постель, потому что еще не смогла бы сделать этого на ощупь.
Хронологически
1. Себастьян остался в Яливце осенью 1913 года. Тогда ему было двадцать лет. Он родился по другую сторону Карпат – в Боржаве – в 1893 году. В 1909 целый месяц прожил с родителями в Триесте, а через год поехал воевать в Африку. Домой возвращался Черным морем, через Констанцу, дальше Роднянские горы, Грынява и Поп Иван. Прошел Черногору, прошел под Говерлой и Петросом. Была поздняя осень 1913.
2. Яливец появился за двадцать пять лет до этого.
Этот город придумал Франциск, которого чаще называли Францем. Двадцать лет Франциск жил в городах – Львове, Станиславе, Выжнице, Мукачеве. Он учился рисованию только у одного графика (тот работал когда-то с Бремом, а после делал и подделывал печати) и должен был, и хотел, и мог переезжать за ним с места на место. Как-то ему показали фотоаппарат, и он перестал рисовать. Однако чуть позже сразу за Моршином умер иллюстратор, сопровождавший краковского профессора ботаники, – они ехали в Черногору описывать растения Гуцульщины. В Станиславе профессор встретил Франца, и через несколько дней тот увидел местность, где почувствовал себя на месте – сродно и счастливо. Через год Франциск вернулся туда и начал строить городок.
А еще через пять лет Яливец стал самым причудливым и довольно популярным курортом Центральной Европы.
3. Анна, из-за которой Себастьян остался в Яливце, сначала звалась Стефанией. Настоящей Анной была ее мать – жена Франциска. Она лечилась от страха высоты – была альпинисткой. Приехала на курорт вместе со своим приятелем-спелеологом. Они делали одно и то же лучше всех в мире. Только она лезла вверх, а он – вниз, но обоим больше всего не хватало пространства. Когда Анна забеременела от Франциска, то решила родить ребенка здесь, в Яливце. А когда родилась Стефания, то Анна уже никуда не хотела возвращаться.
Она погибла на дуэли, на которую была вызвана своим мужем. Тогда Франциск сразу и переименовал Стефанию в Анну. Он сам воспитывал дочь до того дня, когда пригласил в их дом Себастьяна, возвращавшегося из Африки в Боржаву. Тогда Франциск увидел, что отныне она либо будет слушать другого мужчину, либо не станет ни с кем считаться.
Письма к Бэде и от него
1. Единственным человеком, который знал их всех в течение нескольких десятилетий, был старый Бэда. Поговаривали, что он из Непростых. В любом случае Бэда знавался и с ними. Когда Франц научил Анну читать и писать – долгое время он не хотел, чтобы она это умела, поскольку понимал, что Анна будет не писать, а записывать, и не читать, а перечитывать, а это казалось Францу ненужным, – она захотела узнать больше про начало Яливца, про маму. Такое могло быть известно только старому Бэде, и она писала ему письма с вопросами. Ответы приходили или очень скоро, или шли так долго, что казалось, будто в этот раз был указан ошибочный адрес (по которому не было никого, кто бы мог ответить, что Бэды там не может быть никогда).
Именно тогда Бэда начал жить в броневике, переезжая с места на место, но не пересекая границ определенного круга, центром которого был Яливец. Когда-то Бэда рассказал одну историю.
2. Когда он первый год прожил в своем броневике, то думал, что не сможет забыть ни одной его мельчайшей детали до конца жизни. Вскоре броневик наехал на мину, забытую итальянцами, строившими тоннель на Яблуницком перевале. Бэда чуть не умер. Его забрали какие-то гуцулы. Тело было полностью израненное, и вовсе не так, как ножом, саблей или топором, а так, будто открылись щели в земле. Его запихнули в бочку с медом и поили козьим молоком, створаживающимся в перегретом вине. А броневик взялись ремонтировать цыганские скрипачи. Через девять месяцев Бэда вылез из меда. Броневик стоял в саду, и дети, взобравшись на него, стряхивали с дерева осенние яблоки. Кажется, снежный кальвиль. Поэтому Бэда думал, что запомнил свой воз навсегда. Он вскарабкался, быстро слабея, по лесенке к люку и понял, что не помнит, как ему этой лестницей лазалось девять месяцев назад. Зажмурил глаза и не смог себе представить, где и что там, где все было таким знакомым. Успокаивал себя тем, что стала другой кожа. Или тем, что во время ремонта скрипачи отбросили какие-то детали. И не смог себя успокоить. Так писал старый Бэда.
Анна слала ему письма с вопросами о своей семье. Он писал, отвечая на вопросы, и всегда дописывал еще кое-что о себе, хотя она этого не просила, но читала с интересом.
3. Некоторые письма Анны выглядели примерно так:
…я не прошу, чтобы ты рассказывал все…
…я тебе тоже хочу много всякого сказать о Яливце, Франциске, маме, Непростых. Ты же один-единственный во всем мире, кто знал их всех…
…я сама не знаю – зачем мне все это, но я их чувствую без голосов. Я чувствую свое тело, я начинаю думать так, как оно. Вдруг понимаю, что я не самостоятельна. Я завишу от них всех, потому что ими тоже думает мое тело…
…мне не плохо от такой зависимости, но я хочу знать – что во мне чье: что Францево, что мамино, что Непростых, что от Яливца, а что мое…
…сомнение – это нечто большее, чем ошибка…
…скажи еще что-нибудь…
…рассказывай дальше…
…как когда-то давно выглядел Яливец…
…я так говорю: я так тебя очень люблю, есть и есть…
…я знаю, что мама появилась уже тогда, когда Яливец стал модным. Таких курортов больше в мире не было…
…обо всех наших предыдущих папа всегда говорил, употребляя слово «возможно»…
4. Старый Бэда отвечал (Если бы я помнил все, что они говорили, что мы говорили. Даже без того, что рассказывал я. И если бы они рассказывали тогда мне все то, что они говорили без меня. Но они тоже мало что помнили, кроме нескольких фраз. Когда же ты не помнишь, как говорил, как тебе отвечали, то никого нет. Ты не услышишь голосов. Надо слышать голос. Голос живой и голос оживляет. Голос сильнее образа. Франц говорил мне, что есть вещи, значительно важнее, чем судьба. Скажем, интонации, синтаксис. Когда хочешь остаться самим собой – никогда не отвергай собственных интонаций. Он всю войну говорил тем же голосом, что всегда. Я не могу говорить с тобой второй раз только об этом. Я не могу рассказать тебе всего того, что ты хочешь услышать. Я могу говорить. И тогда ты можешь услышать то, что хочешь. А наоборот – нет. Но и ты всего не запомнишь. Сказанное проходит. Нам хорошо теперь потому, что нам хорошо говорится. Мне нравится слушать, когда я рассказываю тебе. У вас в семье никто не признавал общепризнанного синтаксиса. Знаешь, какие ваши фамильные фразы: есть и есть, надо и надо, безответственная последовательность плотная, я так тебя очень люблю… Сомнение – это больше, чем ошибка, или меньше. Но надольше. Говорят, что твой дед – мамин папа, он не местный, откуда-то из Шариша – имел небольшой сад. Он мечтал там жить на старости лет. Лежать на своих лежанках из ракушек улиток, курить опиум и пинать босой ногой стеклянные шары. Он огородил небольшой кусочек земли, засеял его отборной мелкой однородной травой. В центре закопал страшно высоченный столб и пустил по нему плющ, фасоль и дикий виноград. Рядом выкопал яму и засыпал ее всю ракушками. Говорили, будто что-то подобное он когда-то увидел за высоким забором в Градчанах, когда заблудился там и полез на черешню посмотреть, куда дальше идти. На том лежаке он лежал, когда курил. Голову клал на большой плоский камень, на котором росли только лишайники. Он ходил в Белые Татры, собирал какие-то споры и заражал или оплодотворял ими камень. Еще он сам выдувал стеклянные шары, внутри которых размещались живые цикламены. Шары можно было толкать, они катились, цикламены переворачивались и через некоторое время начинали выкручиваться – корнями – к земле, а верхом – к солнцу. Сад уничтожили, когда мама была еще ребенком, и дед бежал вместе с ней и всеми детьми в горы. Франц также не местный. Никто не скажет тебе, откуда он пришел, откуда вы родом. Он захотел жить в Яливце, надеясь, что там не будет никаких впечатлений, не будет происходить никаких историй. Он хотел, чтобы вокруг не происходило ничего такого, за чем не успеваешь. Ничего, что надо было бы запоминать. Был еще очень молодым. Не знал, что так не бывает – это во-первых – жизнь бурлит везде, пусть по-мелкому, однообразно, но стремительно, неповторимо и бесконечно. А во-вторых – ничего и так не следует запоминать, хватать насильно. То, что должно остаться, приходит навстречу и прорастает. Такова ботаническая география – полнота радости прорастания. Я знаю, что первая Анна появилась уже тогда, когда Яливец стал модным. Отовсюду съезжались пациенты, чтобы пить джин. Городок выглядел уже тогда так, как сейчас, только не было твоих выдумок. Были построены небольшие отели, пансионаты с барами. Там можно было пить самому в номере, вместе с кем-то, в обществе, три раза в день, натощак и на ночь, или всю ночь, или могли разбудить посреди ночи и подать порцию в постель. Можно было оставаться спать там, где пил, или выпивать с врачом или психотерапевтом. Я любил напиваться на качелях. Анна очень хорошо лазала по скалам. Она чувствовала вес каждого фрагмента собственной площади и умела разложить ее на вертикальной стене. Там ничего не надо видеть масштабно. И главное – ты всегда с тросом. Она думала, что ей все безразлично, а на самом деле начала бояться. Начала приезжать в Яливец после того, как сильно расшиблась. Потом снова могла хорошо лазить, хотя побаивалась. Не могла доходчиво объяснить, потому что почти не умела говорить, хоть и думала каждым миллиметром тела. Франц тогда был в два раза больше, чем сейчас, – можешь себе представить, что они чувствовали. Франц никогда никому такого не рассказывал. Но я знаю, что лучше всего им было тогда, когда Анна забеременела. И это – не из-за «быть может». Почему-то принято считать, что финалом определенного сюжета является смерть. На самом деле сюжеты заканчиваются как раз тогда, когда кто-то рождается. Не обижайся, но когда ты родилась, закончилась история Франца и твоей мамы…
Анне очень нравилось то, что писал Бэда на обертках, которые еще пахли различными фруктовыми чаями.
Генетически
1. Франциск считал себя человеком поверхностным. Любил поверхности. Чувствовал себя на них уверенно. Не знал, есть ли смысл залезать глубже, чем видит глаз. Хотя всегда прислушивался к тому, что говорили другие. И принюхивался к струям, что вырывались из пор. Смотрел на каждое движение, но, наблюдая за кем-то, не пытался представить – кто что думает. Не мог проанализировать сущность, поскольку переполненность внешних деталей давала достаточно ответов. Он не раз замечал, что вполне удовлетворяется теми объяснениями различных явлений, которые удается увидеть, не требуя доступа к знанию о глубинных связях между вещами. Чаще всего он пользовался простейшей фигурой мышления – аналогией. Преимущественно думал о том, что на что похоже. Точнее – что напоминает что. Здесь он перемешивал формы со вкусами, звуки с запахами, черты с прикосновениями, ощущения внутренних органов с теплом и холодом.
2. Но один философский вопрос интересовал его по-настоящему.
Франц размышлял о редукции. Он взвешивал, как огромная человеческая жизнь, бесконечность наполненных бесконечностью секунд постепенно может редуцироваться до нескольких слов, которыми, например, сказано все об этом человеке в энциклопедии (из всех книг Франц признавал только энциклопедический словарь Ларусса, и его библиотека состояла из полутора десятков доступных ларуссовских переизданий).
Одним из его развлечений было постоянное придумывание статей из нескольких слов или предложений в стиле Ларусса – обо всех, кого он знал или встречал. Статьи о себе он даже записывал. За годы их набралось несколько сотен. И хотя каждая содержала что-то, что отличало ее от других, все же его – пусть еще не законченная жизнь – вмещалась в несколько десятков хорошо упорядоченных слов. Это захватывало Франца и, не переставая удивлять, давало надежду на то, что жить так, как живет он, – вполне хорошо.
3. Еще одним доказательством его личной поверхностности было то, что Франциск ничего не знал про свой род. Даже об отце и матери знал только то, что видел в детстве. Они почему-то ни разу не говорили с ним о прошлом, а он ни разу не додумался хоть о чем-то их расспросить. Сызмальства лишь только рисовал в одиночестве все, на что смотрел. Родители умерли без него, у него тогда уже был свой учитель в другом городе. В конце концов как-то Франциск понял, что ни разу, даже в первые годы жизни, не рисовал ни маму, ни папу. Их редукция была почти абсолютной.
Пожалуй, именно страх продления такой пустоты заставил его рассказывать дочери как можно больше всякого о себе. Даже строение мира он пытался преподать ей так, чтобы Анна всегда помнила, что о том или другом ей впервые рассказал папа.
Хотя о ее маме – его Анне – он знал лишь то, что пережил вместе с ней, – чуть больше, чем два года. Но этого было достаточно, чтобы девочка знала о маме все, что положено.
А за всю свою жизнь – кроме последних нескольких месяцев – Анна ни дня не прожила без отца. Даже после того, как стала женой Себастьяна.
4. В сентябре 1914 года она добровольно ушла в армию и после нескольких недель подготовки попала на фронт в Восточной Галиции. Себастьян с Франциском остались одни в доме неподалеку от главной улицы Яливца. С фронта не приходило никаких вестей. И только весной 1915 в город пришел курьер и передал Себастьяну (Францу отрубили голову за день до того, и завтра должны были состояться похороны) младенца – дочь героической вольнонаемной Анны Яливецкой. Себастьян так и не узнал, когда точно родился ребенок и что делала беременная Анна в страшных битвах мировой войны. Но точно знал – это его дочь. Назвал ее Анной, точнее второй Анной (это уже после ее смерти он часто говорил о ней просто – вторая).
5. Вторая Анна все больше становилась похожей на первую. Действительно ли они обе были похожи на самую первую – это мог знать только старый Бэда. Что касается Себастьяна, то он приучился ежедневно сравнивать себя и Франциска.
Он сам воспитывал свою Анну, не допуская к ней никаких женщин. И вот случилось так, что восемнадцатилетняя Анна самостоятельно выбрала себе мужа. Им оказался конечно же Себастьян.
6. На этот раз не было ничего такого, чего бы он не знал о беременности своей жены. В конце концов, только он присутствовал при рождении их дочери и – одновременно – родной внучки. И Себастьян видел, как рождение стало концом истории. Потому что в начале следующей его самая родная вторая Анна умерла за минуту до того, как третья оказалась у него на руках.
Где-то в своих горьких глубинах Себастьян почувствовал безумное скручивание и распрямление подземных вод, зарисовку и стирание миров, преобразование двадцати пре- дыдущих лет в семя. Он подумал, что не надо никаких Непростых, чтобы знать, что такое уже когда-то с ним было, а с только что рожденной женщиной он доживет до подобного финала. Что дело не в удивительной крови женщин этой семьи, а в его неудержимой силе быть влитым в нее. Что не они должны умирать молодыми, а он не имеет права видеть их больше, чем по одной.
7. Себастьян вышел на веранду. Непростые, пожалуй, пришли уже раньше, но тихо сидели на скамейках, дожидаясь, пока закончатся роды.
На ужин Себастьян настрелял чуть ли не сотню дроздов, которые только что объели все ягоды на молодой черной рябине. Он испек их целыми – предварительно тщательно ощипав и натерев шафраном.
Две женщины – вижлунка-провидица и гадерница-змеезнатица – обмыли Анну и завернули ее в цветные покрывала.
Мужчины тем временем как-то покормили ребенка и сказали, что им ничего не надо ей говорить – поскольку она сама непростая. А еще сказали то же, что говорил Франц, что есть вещи гораздо важнее судьбы. Кажется, он имел в виду наследственность.
После ужина Себастьян никак не мог заснуть. Он вспоминал – не говорила ли когда-нибудь Анна про место, где хотела бы быть похороненной, и как накормить завтра ребенка. Потом стал думать об опытах пастора Менделя с горохом и решил, что этот ребенок будет счастливым. Попытался представить себя через семнадцать лет – в 1951 году – и сразу уснул.
Первая старая фотография – единственная недатированная
1. Невысокая стена, сложенная из плоских каменных плит неправильной формы. К тому же плиты очень отличаются размерами: есть тонкие и маленькие, как ладонь с подогнутыми пальцами, а случаются такие длинные, что на них можно удобно лежать; они же – самые толстые, но именно среди этих нет ни единой, отколовшейся ровно по всей длине; однако преобладают все же средние; если держать такую плиту перед собой, упершись подбородком в один конец, то второй едва достигал бы пояса; ограда имеет странную особенность: хотя выглядит очень целостно и, кажется, что никогда не заканчивается – именно так должны были выглядеть все обозначенные пределы – незаделанные щели между сложенным плашмя камнем вызывают желание или поменять плиты местами, или делать с каждой отдельно еще что-то.
2. Важно, что все камни абсолютно чистые. На всей стене – не растет никакого мха, ни единого малюсенького деревца или хотя бы стебля. Если даже какие-то листья и падали на нее с нескольких буков (стена достаточно широка, а листья уже желтеют и кое-где обрываются сухим ветром, как бывает в конце августа, – это понятно даже по черно-белой фотографии), то их кто-то тщательно смел с нагретого послеобеденным солнцем камня.
Между деревьями за стеной – тоже каменная кубическая постройка. Камни безупречно отшлифованы, кажется, что весь дом – монолит без единого окна. Рельеф на фронтоне имитирует четыре ящика, поэтому куб выглядит, как огромный комод. Дом построен так, будто верхний ящик немного выдвинут. На сравнительно небольшой металлической эмалированной табличке простым грубым мелким шрифтом написано YUNIPERUS.