Полная версия
Во дни усобиц
Вдруг подумалось: а не бросить ли ему всё это – власть, золотой стол, дорогие одежды, глуповатую надменную жену-половчанку, Киев с его бесконечными надоедливыми делами и хлопотами?! Не лучше ли облачиться в рубище, надеть на грудь тяжкие вериги, взять в десницу деревянную сучковатую палку, забросить за плечи худую котомку со скудным скарбом и отправиться, вослед этим небесным птицам, в бесконечное и бесцельное скитание? Калики перехожие… Всеволод вспомнил долгобородых седовласых старцев в истоптанных лаптях, в лохмотьях, с неземным огнём в глазах, и тотчас ему со всей отчётливостью стало ясно: такая жизнь – не для него, привычного к слугам, к роскоши, к доброй еде, к тёплым теремам и книжным свиткам. Да и – он знал – не спасёт его скитание, не укроют жалкие лохмотья от грехов и Господней кары – да, от кары, которая – он это тоже знал – неотвратима. И когда намедни приходил к нему английский принц Магнус, говоря, что переходит на службу в Новгород ко Святополку, и когда слушал он донос тайного соглядатая о крамольных речах племянника Петра-Ярополка, и когда получал тревожные вести об обретавшихся в Тмутаракани и измышляющих новые ковы[74] против него Святославичах – Романе, Олеге и Давиде, – ударяло в голову: вот оно, начинается! Близит час расплаты!
Слабость растекалась по телу Всеволода, дрожали колени, веко дёргалось ни с того ни с сего, а иной раз среди ночи, когда просыпался он, весь мокрый, в ужасе после очередного кошмара, боль стискивала сердце. Он молился горячо, стуча зубами от холода, боль отступала, уходила, но ночные страшные видения всё стояли перед глазами – то отец с криком: «Как посмел?! На брата!», то вдруг покойный племянник Глеб Святославич, в гробу с изуродованной шеей, то та же багряная струя крови на склоне кургана. И гром… гром средь ясного неба – пронзительный, раскатистый – звенел в ушах, как набат!
Неужели… Нет ему никакого спасения, никакой надежды?!
Он снова падал на колени, отчаянно взывал: «Господи! Не для себя, не для себя творил!» – понимая всю тщетность своих мольб и увещаний. Ведь предостерегал же его Господь отцовыми устами! И гром небесный на поле брани – это тоже было предупреждение – о грозном и неотвратимом наказании за Каинов грех, за попрание клятв, за зависть, козни, за то, что думал, в сущности, только о своей выгоде, о корысти, о власти. А теперь – вот она, власть, бери, держи! Но валится она, выскальзывает из рук, ибо всё «суета сует и томление духа». И что остаётся теперь ему? Ждать, ждать кары Божьей, на иное нет сил!
«И пошлю на тебя гнев Мой, и буду судить тебя по путям твоим, и возложу на тебя все мерзости твои. И не пощадит тебя око Моё, и не помилую», – речет Господь.
Не про него ли, Всеволода, сказано это?!
Ужас сковывал сердце, руки немели, зубы отбивали дробь.
…Наконец он приподнялся на локтях, медленно, с трудом встал, чуя слабость в коленях; велел гридням трогаться. Забрался в седло; пустив коня шагом, качаясь из стороны в сторону, въехал в ограду красного двора.
В горницах стоял чад. Загородный красный двор никак не подходил для жилья. Выстроенный в ромейском вкусе, не годился он для русских холодов, а когда поставили в нём печи, утонул он в угаре, в дыму и в копоти.
«Так же вот и душа моя», – подумал Всеволод, устало опускаясь на лавку.
Вокруг чихали и кашляли гридни и челядь. Кто-то догадался раскрыть окно. Холодный осенний ветер ворвался в горницу, взъерошил волосы, обдал свежестью лицо.
«А может, ещё не всё кончено, не всё для меня потеряно? – вдруг подумал Всеволод. – Ведь Бог милостив. Сказано же: “И беззаконник, если обратится от всех грехов своих, какие делал, и будет соблюдать уставы Мои и поступать законно и праведно, жив будет, не умрёт”. Господь дарит надежду на искупление. Я должен, должен справедливым правлением изгладить грехи свои! О Боже! Дай же мне сил!»
По щеке Всеволода скатилась, утонув в долгой седой бороде, одинокая слезинка.
– Едем в город. Задохнёмся здесь, – коротко бросил он гридням и, поднявшись, решительно толкнул плечом дубовую дверь.
Страхи и ужасы как-то отхлынули, упрятались в глубинах души. Вонзая бодни[75] в бока коня, мчал Всеволод по днепровским кручам. Ждала его суета державных забот – ведь он взвалил себе на плечи крест вышней власти. Стиснув зубы, превозмогая слабость и боль, проникся он решимостью и жаждой действия. Надолго ли? Нет, прочь, прочь страхи, долой отчаяние, долой тяжкие воспоминания! Только благими деяниями смоет он с души своей грехи! И он сможет, сможет это! Он умирит всех и вся!
Свист стоял в ушах от бешеной скачки.
«Ничего, ничего ещё не потеряно!» – словно стучало у него в висках.
Глава 10. Купля-продажа
Едва только в Берестово[76] пропели петухи и розовый круг солнца выплыл из-за левобережных низин, отражаясь в днепровских водах огненными сполохами – языками, как застучали по дороге конские копыта. Большой княжеский возок, подпрыгивая на ухабах, выкатился к высоким холмам у околицы села.
– Приехали, княгиня! – крикнул с козел весёлый возница.
Гертруда высунулась в оконце.
– Здесь енто! – Возница указал на расписные, подведённые киноварью и золотом хоромы. – Тут князь Изяслав девок держал!
Дом, обнесённый палисадом, стоял на отшибе, над самой кручей. Гертруда спустилась наземь и, приказав жестом руки следовать за собой гридням, пешая пошла к воротам. С реки веяло холодом, княгиня запахнула полы пышной, бобрового меха шубы, спрятала руки в широкие рукава. Чёрный вдовий плат закрывал её лоб и щёки.
Зачем приехала она сюда, что хочет тут найти? Ведь пока Изяслав был жив, с равнодушием выслушивала рассказы о его беспутстве, о пьяных пирушках в этих нарядных хоромах. Нет, она не любила Изяслава, сама иной раз изменяла ему, беря от жизни всё, что было можно, и не раскаивалась в содеянном, не простаивала часы на коленях перед иконами. А может, потому и блудила, потому и не каялась потом, что не нашла в муже того, что хотела видеть в мужчине? И всё-таки она была его женой, матерью его сыновей и дочери, и теперь, когда Изяслава не было в живых, этот дом и эти непотребные бабы-рабыни казались ей оскорблением его памяти. И её, Гертруду, они тоже теперь оскорбляли и унижали.
Управитель хором, старый евнух Иоаким, как увидел её, испуганно отпрянул в сторону, побежал куда-то, в доме поднялась суматоха, всполошно застучали ставни на окнах.
Княгиня, не раздеваясь, быстрым шагом вошла в гридницу. Навстречу ей поднялась толстомордая белотелая молодая баба в цветастом саяне[77], с золотой гривной на шее. Эта чудинка, как слышала Гертруда, была у Изяслава любимой наложницей. Несколько других рабынь испуганно жались к дверям.
«Сколько их тут? – Гертруда пересчитала в уме. – Десятка три с лихвой наберётся. И чаши серебряные небрежно по полу раскиданы, и блюда дорогие видны в незакрытом ларе, и ковёр хорезмийский через всю стену. Верно, и после Изяславовой кончины пировали тут, и не раз. Что им! Иоакима подкупили да и пошли блудодействовать с ратными! Эх, Изяслав, Изяслав! И здесь тебя обманули!»
– Раздевайся! Живо! – грозно приказала Гертруда чудинке.
Та глумливо заулыбалась, хотела, видно, заспорить, и тогда княгиня, вне себя от гнева, захлестала её по румяным щекам, разорвала саян на груди, вцепилась в волосы.
– Дрянь! Дрянь! – Она повалила блудницу на пол и в остервенении пинала ногами полное похотливое тело. Чудинка визжала, уворачивалась.
Утолив первый гнев, Гертруда отступила. Гридни по её приказу сорвали с рабыни одежды и драгоценности и выволокли её, визжащую от ужаса, во двор.
– Всем, всем наготу свою яви! – кричала в исступлении Гертруда.
Глядя на эту голую развращённую бабу, которая даже сейчас над ней, княгиней, хотела насмеяться, вдруг подумала она, что вот из-за таких, собственно, и был Изяслав никудышным мужем и правителем. Всю жизнь удовлетворял бабьи прихоти и похоти, во всём уступал, всем и всему покорялся.
Она не выдержала снова, ударила блудницу в её высокую бесстыжую грудь и била бы ещё и ещё, но бросила невзначай взгляд на кучи соломы в саду у ограды.
«Сжечь, сжечь этот вертеп вонючий!» – Она велела запереть все двери и ставни, с четырёх сторон обложила хоромы соломой, сама зажгла лучину, с хищным удовлетворением следила, как разгорается пламя.
…Святополк, которого спозаранку предупредил евнух от Иоакима, примчался в Берестово вихрем.
«Что ты за женщина, мать! И тут поперёк пути встала!» – в ярости кусал он губы.
Только намедни он уговорился с Иоанном Козарином, сыном купца Захарии, о продаже Изяславовых наложниц. Козарин обещал баснословную сумму серебра – ведь среди рабынь более десятка были девственны. Да и иных красавиц можно было выгодно продать на невольничьих рынках. Святополк ещё спросил, кто покупатель живого товара, на что Иоанн с улыбкой ответил: «Ты удивишься, князь. Мустансир, египетский халиф. Ему и его приближённым нужны рабыни для пополнения гаремов».
«Но до Египта путь далёкий и многотрудный. Вы подвергаете себя большому риску!» – изумился князь.
«Наши дороги давно налажены», – скромно опустив взор долу и засунув ладони в рукава цветастого халата, пояснил ему Козарин.
И вот когда уже почти всё было готово, когда они ударили по рукам, мать по злонравию своему всё может испортить!
…Святополк вырвал из руки Гертруды горящий факел, в бешенстве стал топтать ногами огненные языки пламени.
– И ты такой, как твой отец! – вопила Гертруда. – Что, похоть одолела?!
«И что она понимает, дура! Дура!» – Весь в дыму, Святополк вместе со своими людьми тушил пламя водой из вёдер. В конце концов хоромы удалось спасти, рабынь вывели во двор. Прискакал Иоанн, запыхавшийся, с трясущимися руками; удовлетворённо кивнул, увидев свой товар в целости и сохранности.
Гертруда хрипела, брызгала слюной, билась в истерике. Уже теряющую сознание, её отнесли в возок.
– Отвезите княгиню на Новгородское подворье! Уложите в постель. Княгиня больна! – приказал Святополк челядинцам.
Сам он, весь чёрный от копоти, ворвался в горницу. Воровато озираясь, засунул за пазуху поливное круглое блюдо восточной работы. Подумав, спрятал в рукав чашу с драгоценным камнем – не досталась бы под шумок кому другому. Воротившись во двор, подскочил к какой-то черноволосой девке, велел снять из ушей серьги с самоцветами, бросил их в калиту. Мрачно, исподлобья оглядел стенающих рабынь. Да, хороши, даже когда растрёпаны и унижены. Отец знал толк в наложницах.
– Иванко! – окликнул он Козарина. – Сребро нынче же ко мне на подворье привезёшь. И забирай этих блудниц. Хоть в Египет, хоть в Кордову, хоть на край света их отправляй! Только я чтоб их боле здесь не видел!
– Сделаем, князь. – Иоанн с лукавой улыбкой поклонился Святополку в пояс.
Глава 11. Одна семья
У Гертруды разболелась голова. На Новгородском подворье в Киеве было не тихо, то и дело до ушей её доносились голоса и топот ног. По покоям сновали бояре, дворня, гонцы, какие-то владычные люди в монашеских одеяниях, и едва не каждый нёс с собой весть, искал ответа или ждал приказаний.
Гертруда зло оттолкнула непроворую девку, легла, положив на лоб влажную тряпицу. Девка угодливо укрыла её медвежьей полостью, задёрнула окно пёстрой занавеской.
– Уйди! Оставь меня! – раздражённо прикрикнула на неё княгиня. Так, в одиночестве, лежала она уже вторую седмицу[78]. Ни Ярополк, ни Кунигунда-Ирина, ни дочь ни разу не навестили больную. Одна Лута приходила каждый день, садилась у постели, вела длинные пустые разговоры, присматривала за ней, да Святополк иной раз показывался в дверях, справлялся о здоровье с напускным, деланым беспокойством. Ещё однажды был гонец от Всеволода, великий князь желал ей скорейшего избавления от болестей.
Позже Гертруда узнает, что Святополк запретил своему младшему брату и сестре навещать её – дескать, нужен матери покой, а позаботиться о ней найдётся кому.
Близился Михайлов день[79] – Святополковы именины, но так как со смерти князя Изяслава не минуло ещё сорока дней, праздника в доме не было. После же сороковин новгородский князь и его люди собирались в дальнюю дорогу. Потому и шум, и голоса громкие нарушали покой болеющей Гертруды.
…Княгиня Лута, как обычно, быстрая в движениях, юркая, шурша тяжёлой парчой, показалась на пороге. Следом за ней явилась вдруг жена Владимира Мономаха, англосаксонская королевна Гида, худенькая, с правильными чертами лица, белокурая и темноглазая, вся в чёрном, как монашка, с двухлетним Мстиславом, который, держась за материну руку, сосредоточенно переступал ножками по дощатому полу.
Княгини сели на скамью у постели. Мстислав вскарабкался Гиде на колени.
– Здравствуй, княгиня, – начала, мягко улыбаясь, англичанка. – Вот. Пришли узнать, как ты… Владимир пишет из Чернигова. Город сильно погорел. Много церквей и домов сгорело. Пострадал даже собор… Собор Спаса. Да, тот, где нас венчали. Он каменный… Строят сейчас стены, дома. Почти новый будет город.
– Только люди те же. Непросто с такими лиходеями ужиться вам будет! – хрипло заметила Гертруда.
– Ничего, уживёмся. – Гида снова улыбнулась, не понимая, что собеседница едва сдерживает раздражение и злость.
Святополкова жена, почуяв неладное, быстро перевела разговор на другое.
– Мы скоро поедем в Новгород. Если только захочешь, княгиня, поедешь с нами. Ведь Святополк, как и Ярополк, – твой сын, ты его родила и воспитала.
Она подвинулась ближе к Гертруде и ласково положила руку ей на плечо. Гертруда внезапно нервно расхохоталась.
– Нет, не хочу. Не вытерпим мы с тобой, изругаемся, подерёмся! Прямо на Великом мосту вцепимся друг дружке в волосы! Ты – чешка, я – полька. Чехи с поляками испокон веков живут в ссоре.
– Будет кому нас унять, – поддержала её смешком Лута. – Боярин Яровит не допустит, чтобы мы царапали друг другу лицо. Как Фредегонда с Брунгильдой[80]. Ведь это ущемляет княжеское достоинство.
– Мой брат Магнус тоже уезжает в Новгород. Будет служить там, – со вздохом сказала Гида. – Теперь я не скоро его увижу.
Княгини умолкли. Маленький Мстислав, которому надоело сидеть без движения, спрыгнул на пол и побежал по покою. Гида ухватила его за руку. Малыш, указывая пальчиком, пробормотал:
– Тётья… Баба Гера.
Гертруда прослезилась. Странно: живя с Изяславом или теперь, с сыном, снохой и внучатами, она не чувствовала себя частью семьи, словно была всегда как бы сама по себе, отдельно от них от всех. А сейчас это детское «баба Гера» показалось ей таким трогательным, таким милым и простым, что она вмиг неожиданно перестала ощущать себя одинокой и покинутой. Да, Гида, Владимир, маленький Мстислав, Святополк со своей женой – ведь они, по сути, одна, единая семья. Они вместе оплакивали Изяслава, и им всем дана в удел огромная бескрайняя земля – Русь.
Гертруда понимала, что потом, позже это чувство схлынет, забудется за большими и малыми делами и заботами, за спорами и пересудами, но сейчас, в эти мгновения, она была, едва ли не впервые за многие годы, счастлива. Восторженно целуя Мстислава, она вся светилась радостной улыбкой, и мучившая её весь день тяжкая головная боль внезапно отступила. С удовольствием наблюдала Гертруда, как обе посетительницы её возятся с малышом и как Лута, словно малое дитя, хромая, бегает за ним по покою под серебристый смех молодой Гиды.
И даже появившийся в дверях Святополк, вечно злобно огрызающийся при виде матери, застыл на пороге с каким-то безмятежно-спокойным выражением лица.
Глава 12. Тяготы власти
На поставцах[81] мерцали лампады. Запах церковного ладана окутывал палату. На крытой бархатом лавке напротив Всеволода восседал, весь прямой и твёрдый, новый митрополит Иоанн, болгарин из знатного рода Продромов. Чёрная шёлковая ряса облегала стан почтенного старца, клобук с окрылиями покрывал голову, на груди золотился наперсный крест-энколпион и панагия[82] чудной царьградской работы с изображением Богородицы. Ярко горели, переливаясь в свете свечей, разноцветные дорогие камни.
Всеволод исподлобья, испытывая смущение и неудобство, взирал на острые скулы митрополита, на его упрямый подбородок, на небольшой рот с тонкими губами. Почему-то он не мог смотреть Иоанну в глаза – маленькие, чёрные как угольки – и постоянно опускал рассеянный беспокойный взгляд.
Про нового митрополита говорили, что это человек редкого ума и духовной чистоты. «Подобного ему ещё не было на Руси, да и не будет. Муж, сведущий в книгах, искусный в учении, милостивый к убогим и вдовицам, равно ласковый к богатому и бедному, смиренный и молчаливый, владевший даром слова и утешавший святыми беседами печальных», – писал о нём летописец.
Иоанн неторопливо, ровным спокойным голосом наставлял князя:
– Много, княже великий, волхвов и язычников в земле твоей. Требы чародейские правят, мерзости творят, пляскам сатанинским и песням греховным предаются. Особо в сёлах дальних, в деревнях глухих. Не согреты ещё солнцем веры православной многие и многие души.
– Так, отец. Правду ты говоришь, – вздыхая, кивал в ответ Всеволод. – Но знаешь ведь – дело просвещения и наставления в вере долгое и многотрудное.
– Ты верно сказал, княже: наставления. Ибо тех, кои творят волхвования и чары, будь то муж, али старец седой, али жёнка младая, вразумлять дóлжно словом наставления и отвращать от всякого зла. А еже которые не отвратятся, еже упорны и упрямы будут в заблуждении греховном, тех подвергать следует наказанью строгому. Но лишать жизни аль уродовать не мочно никоторого, княже! Упаси тя Господь от лютостей сих!
– Иногда, отец, в редких случаях, не помогают никакие наказания! – в очередной раз отведя в сторону очи, промолвил Всеволод. – Есть люди упрямые, склонные ко всякому греху. Такие не боятся ни Бога, ни дьявола. И кроме смерти, не заслуживают они ничего.
– Не ожесточай сердце своё супротив них, княже. Ибо Бог – судия худым и заблудшим душам. Не будь, яко мнихи и бискупы латинские, кои тысячами ведьм да чародеев на кострах жгут. Страхом, княже, доброго христианина не вскормишь. Ибо зло токмо зло единое порождает. Вот брату твому Изяславу, не тем помянут будь покойник, терпенья и мудрости в делах николи не доставало. И твёрдости в вере такожде. Пото[83] и бегал он по ляхам да по немцам, пото и зло великое на Руси творилось.
– Что вспоминать об этом, отец! – с сокрушением сказал Всеволод. – Бог – судья ему. Сам же говоришь.
– Об ином хотел я, княже! – Митрополит нахмурил лохматые седые брови. – От латинян на Руси много зла исходит. Много овец заблудших зрю в стаде своём. Негоже вам, княже, дщерей своих за латинских крулей и князей выдавать и самим латинянок в жёны брать. Тако вот и плодится зараза, чума рымская на Руси. Поглянь: три снохи твои – латинянки. Чужие они здесь, чужим свычаям и обычаям чад своих научают. Вред великий от сего грядёт, княже. Вырастут бо внучата ваши, будут на папу да на бискупов глядеть.
– А вот в этом ты неправ, отче. Вернее, не совсем прав, – мягко возразил Всеволод. – Все мои снохи: и Гида, и Лута, супруга князя Святополка, и Ирина – крещены в нашу веру. А о вдовой княгине Гертруде, упрямой в своём латинстве, скажу словами пророка Екклесиаста: «Кривое не может сделаться прямым».
– Но, может, княже, снаружи токмо[84] покорны они и благочестивы? – Иоанн упрямо мотнул головой. – А внутрь, в души их ты заглядывал ли? Княгиня Гертруда же, мнится мне, душою открыта, лжи не приемлет. Таковы ли снохи твои, княже великий? Вот совет мой тебе: приглядись к сим жёнкам получше. О вере с ними потолкуй. А то как бы волчиц мы в стадо Христово не пустили. Сдаётся мне, Лута с Гидою полукавей да поумней княгини Гертруды.
…Митрополит благословил Всеволода на прощание и давно ушёл, а князь, уставший после долгого спора, стоял у окна, тупо глядя вдаль на крутой днепровский берег. Ноябрь, минули сороковины по Изяславу, скоро льдом скуёт реки, снег укутает землю, и прошлое постепенно уйдёт, отодвинется посторонь, затаится в глубинах памяти. Уже одно то хорошо, что чёрные одежды сняли с себя снохи и племянники. Ничто не будет непрестанно, из часа в час, напоминать об убитом Изяславе.
Всеволод невзначай бросил взор в сад. Там медленно прохаживались все три невестки. Иоанн прав – Бог весть, что там у них на уме. Вот идут – чуть впереди Ирина, красавица – дух захватывает. Лицо набелено чуть не до блеска, колты переливаются у висков, а какие мысли под высокой кикой, в голове таятся – разве выведаешь?
Засмотревшись на Ирину, Всеволод не сразу заметил, что две другие княгини вернулись в терем. Вскоре весело и задорно застучали по лестнице ноги в сафьяновых сапожках. И вот уже стоят они обе перед ним, кланяются, Гида просит:
– Великий князь, отец мой! Если можно, дай нам Псалтирь и Апостола.
Всеволод, порывшись, достал из ларя просимые книги, тяжёлые, с медными застёжками.
– Читайте на здоровье. Сказано мудрым: «Велика есть польза от книжного чтения».
– «Кто же книги часто читает, тот беседует со святыми мужами», – продолжила, улыбаясь, княгиня Лута.
Её долгая горностаевая шуба плавно струилась с плеч, парчовая шапочка была сплошь заткана смарагдами[85], рубинами и яхонтами[86], на шее блестела толстая золотая цепь в три ряда. Наоборот, Гида была одета очень скромно, в простой шушун. Голову её покрывал шёлковый плат – Всеволодов подарок, на руке виден был серебряный браслет – вот и все украшения молодицы. Князь вспомнил давний уже разговор с сыном – это Владимир, конечно. «Не до чермных одежд», «Обойдётся княгиня», «Нечего злато на себя цеплять», – так и слышит Всеволод полные презрения сыновние слова.
Даже жалко немного стало молодую княгиню. Ведь, наверное, тоже хочет покрасоваться, как любая жёнка, как эта темноволосая чешская богачка со слегка вздёрнутым носиком и ярко накрашенными алыми устами. Чем-то Лута вдруг напомнила Всеволоду покойную старуху Хильду, служанку его матери Ингигерды. Вроде ничего общего, дочь чешского князя Спитигнева намного моложе и красивей, но вмиг возникла перед князем Хольти избёнка у Лядских ворот, двор, обрамлённый крепким частоколом, седые, разметавшиеся по подушке волосы и сказанные шёпотом, с присвистом слова признания: «Твой настоящий отец – конунг Олав Харальдссон!»
Стиснул Всеволод уста, отогнал прочь неприятные воспоминания, улыбнулся обеим женщинам, поцеловал сначала сияющую от удовольствия Луту, а затем Гиду по-отцовски нежно в лоб.
…Позже явился к нему Святополк, он всё жаловался на «жженье огненное» в боку, они допоздна играли в шахматы в верхней горнице. Двигая фигуры, Всеволод вдруг вспомнил покойного племянника Ростислава[87]. Боже, как было это давно?! И был ли Ростислав вообще, или это просто некий призрак прошлого, фантом языческой разгульной эпохи посетил его тогда в Переяславле, дыхнув в лицо удалым бесшабашным ветром?
– Эй, стрый, куда ты ходишь? – оборвал его мысли Святополк. – Вот мат тебе! На-ка, заполучи!
Всеволод неожиданно разозлился. Вторую партию он выиграл в каком-то бешеном порыве, а над третьей они сидели битый час, оба осторожные, задумчивые, усталые. На сундуке у двери храпел челядин, уже не один раз просовывала любопытный нос в покой удивлённая долгим отсутствием мужа в ложнице супруга Всеволода, половчанка Анна, а дядя с племянником всё терпеливо сидели на лавках, всё не желали уступить друг другу.
Наконец Святополк не выдержал.
– Давай, стрый, отложим игру нашу. Я как следующим летом в Киеве буду, продолжим, возобновим. А то аж голова разболелась.
– Ну что же, сыновец[88]. Согласен, отложим. И партию, и дела наши. – Всеволод растолкал челядина и велел ему осторожно, не сдвигая фигур, убрать со стола доску.
Святополк отправился спать, а великий князь прошёл в другой покой, тот, где он беседовал с митрополитом. Тяжело рухнув на колени перед ликом Спасителя, он со слезами в глазах прерывисто зашептал:
– Господи, спаси и помилуй! Каину уподобился я, грешный! Не хотел, не хотел я убивать его! Бес меня попутал! Изяслав, брат!
Всеволод не заметил застывшую в ужасе у двери Гиду с Апостолом в руках. Неслышно положив книгу на столик, молодая княгиня быстро выскользнула за дверь. Всё хрупкое тело её содрогалось от страха. Она неожиданно узнала то, о чём знать никак была не должна. И она не могла никому ничего сказать, не с кем было ей поделиться ужасной тайной! Нет, она всё же скажет потом Владимиру! Пусть и он знает! А вдруг он и так знает, вдруг они с отцом вместе?! Как огнём обожгла Гиду показавшаяся ей в первый миг чудовищной мысль. Нет, нет, этого не может быть! Владимир – он не такой!
Мучимая тяжкими сомнениями, Гида до утра не сомкнула очей.
Глава 13. В дальней дороге
Медленно трусили по заснеженному зимнику статные добрые кони. Сверкала богатая сбруя, серебром блистали стремена, ярко горели цветастые попоны. Глубокие следы от полозьев тянулись вослед возкам.