Полная версия
Поле боя при лунном свете
Но в этот момент была лишь информация: он здесь – он убил – он должен быть убит. Он должен стать третьим бугром неодушевленной плоти, приросшим к гладкой поверхности баскетбольной площадки. И никто вместо меня его таким не сделает.
Двоих других баскетболистов я тогда не разглядел. Я заметил их спустя мгновение, когда силуэт развернулся, и тишину, нарушаемую доносящимся из общежития криками перепуганных детей, прострочила еще одна очередь. Краем глаза увидав, как две фигурки, проседают у загородки, точно пытаются уйти в асфальт, я начал стрелять в него на бегу. Он, гад, прямо подскочил на месте, а затем как-то геометрически переломился, и я уже обрадовался, но рано. Убийца с натугой распрямился, развернулся в мою сторону, и мимо меня с треском понеслись пули.
И опять же – ни в коем случае не страх, а какой-то компьютер в башке скомандовал: «калаш» против «беретты» – никаких шансов – погибнешь бессмысленно, и дети останутся без прикрытия.
Меня развернуло, и я понесся в сторону общежития, а он за мной. Я нырнул между эшкубитами, завернул в комнату, ударился лбом о койку второго яруса и не почувствовал боли. Сжал в руке «беретту», ожидая, что он появится в дверном проёме, а он вместо этого появился в оконном, но не весь, а только его голова, глупая голова, в которую невесть откуда приперлась мысль перехитрить меня. Эта голова нуждалась в немедленной порции свинца, и я ей эту порцию великодушно предоставил. Я чуть палец не сломал о курок, с такой силой сдавил его, и у араба посреди лба расцвел красивый цветок, который при свете фонаря казался черным, а на самом деле был красным. Мой собеседник начал что-то бормотать, словно торопился объяснить мне нечто очень важное, однако я не стал его выслушивать, решив, что еще чуток свинцовой начинки пойдет его мозгам исключительно на пользу.
Моя «беретточка» послушно плюнула ему в голову еще пару раз, глаза ублюдка закатились, он несколько раз раскрыл рот, как рыба, выброшенная на берег, и провалился, исчез с экрана оконного стекла.
Вместо него – следующий кадр – возник с «узи» в руках учитель иврита Ави Турджеман, прибежавший, на звук выстрелов.
Честно говоря, над Ави мы всегда немного подсмеивались – он и на работу-то приезжал в бронежилете, походя одновременно на черепаху, броненосца и пациента зубной клиники в защитном свинцовом фартуке. А оказалось, нормальный мужик – заслышав стрельбу, сразу примчался сюда.
Увидев улегшегося наземь террориста, он подскочил к нему и начал всаживать в беднягу заряд за зарядом. Тот первые пару раз дернулся, а потом, видно, решил поспать.
Потом появились вожатые, вызвали полицию. Она оформила дело, всё как водится. Совместными усилиями взгрустнули по поводу того, что школьному охраннику разрешен лишь револьвер. Предполагается, что из длинного оружия, как-то «узи», «эм-шестнадцать» и т. д. пуля, пробив террориста, воткнется ненароком в кого-нибудь из подопечных. А из «беретты» – погладит и дальше повальсирует.
Когда ребята высыпали посмотреть на убитого араба, один из них – Шарон Исраэли из двенадцатого класса спросил меня:
– Рувен, ты такой смелый – потому что веришь в вечную жизнь и не боишься смерти?
Тут я неожиданно вспомнил историю о том, как вел себя на допросе в ГПУ предпоследний любавичский ребе. Когда следователь направил на праведника револьвер, он сказал: «Этим вы можете напугать того, кто верит в один мир и множество богов. Я же знаю, что есть один Б-г и два мира»
Он имел в виду, что со смертью ничего не кончается, с чем я полностью согласен, но повлияло ли это на мои действия – не знаю. Может быть, на уровне подсознания, но не выше. Не отсутствие страха за ненадобностью, которое должно быть присуще религиозным людям, двигало мною и не бесстрашие бойца, но автоматизм.
Оставаясь ходячим автоматом, я приперся домой примерно в час ночи. Мой эрдель Гоша, увидев меня, поднял голову – дескать, где загулял, козел? – и снизошел с дивана, на котором, после моих бесчетных попыток пробудить в нем совесть, ему было категорически разрешено валяться. Затем он подошел ко мне и повилял хвостовой культей, что должно было означать: «Фиг с тобой. Если уж не запылился, так и быть, можешь пройтись со мной по воздуху полчасика, не больше. Сейчас самое время» Я посмотрел на часы и решил, что время все-таки не самое.
– Щас! – ответил я и, приоткрыв дверь, добавил: – Марш, отдать честь ближайшему кустику и сразу же обратно! И вообще, не трогай меня. Я – герой. Я сегодня араба убил. Будешь много выступать – разделишь его судьбу.
– Ну и сволочь же ты, – с горечью посмотрел Гоша и отправился в сочащийся ночною тьмой дверной проем выполнять мою инструкцию. Правда, не поднял лапку, как я ему велел, а присел, как последняя сука. Возможно, этим самым он хотел намекнуть на мое место под солнцем.
– Ты у меня договоришься, – заметил я ему, когда он вернулся. – «Муму», небось, читал?
Он не стал обсуждать со мной нравственную сторону поступка немого слуги Герасима, утопившего по приказу злобной хозяйки несчастного пса, а улегся спать. Я тоже плюхнулся на койку, нажал на «off» и погрузился во тьму.
Следующий день прошел, как во сне. В памяти остались какие-то обрывки – еще и еще раз восхищение спасенных ребят, постоянные сводки из больницы по поводу раненых – Шмулика да Итамара, слава Б-гу, удовлетворительного, благодарные звонки матерей, как тех, чьи дети были ранены, но спасены, так и всех остальных. Кроме того, я узнал, что Управление охраной рассматривает вопрос о выдаче мне премии в пятьдесят тысяч шекелей, а также о немедленном предоставлении «квиюта» – возможности работать без угрозы быть уволенным. А еще прибыли результаты экспертизы. Выяснилось, что среди бесчисленного количества «узиных» пуль, которыми Ави щедро нашинковал грудь и брюхо араба, были и две из «беретты», то бишь мои. Нет, это помимо тех, что я вогнал ему в голову. Но ведь через окно я ему в живот не стрелял. Эти две пули попали в него возле площадки. И, оказывается, он, паразит, вместо того, чтобы, как порядочный, упасть и умереть, бегал с ними, палил в меня из «калаша» и так далее. Оборотень чертов. Эта мысль застряла во мне, спряталась, скрылась, чтобы позже расцвести ночным кошмаром. А пока…
Уроков в школе, конечно, не было – какие тут уроки, когда и ученики и учителя в истерике? В одиннадцать подошло два желтых автобуса компании «Шомрон Питуах». Притихшие дети и взрослые – и те и другие с заплаканными лицами – медленно поднявшись по ступенькам, ныряли в черную прохладу кондиционируемого воздуха. Затем их лица, приобретя, благодаря двойным пуленепробиваемым стеклам, синеватый оттенок, столь же медленно проплывали по салону и прирастали к окнам. Последним влез я, найдя себе замену на боевом посту. Нас повезли на похороны. Половину – в Офру к Цвике, половину – на Голаны, к Ноаму.
Пока мы ехали, в ушах все время звучал голос Цвики – как он поет «Мама, мама, что я буду делать…» Потом представилось, как мы оба хохочем. Ноама я почти не знал, а вот Цвика… Я почувствовал, как некая анестезия, полученная мною в момент перестрелки, вроде заморозки перед тем, как зуб дергают, начинает отходить, как мне вдруг становится невыносимо оттого, что я уже больше никогда не увижу этого мальчишки, не буду в его громадные глаза рассказывать всякие байки про жизнь в России… Да и Ноам. Гордость школы. Цвика, Ноам… Все они мне родные!
В доме Цвики, вернее, в их двухэтажной квартирке, толпились люди. Когда я вошел, мать его стояла посреди комнаты. Под глазами у нее были не черные круги, не черные пятна – нет, две пропасти. Ее обнимала девушка со щедро рассыпанными по плечам каштановыми волосами, длиннющими черными ресницами и пронзительно карими глазами. Цвикина мать молчала, а девушка все время пришептывала: «Цвика… Мой Цвика…. Что же ты, Цвика?!..» Это явно не была его сестра – она внешне ничем не походила ни на него самого, ни на его мать, ни на отца. Отец сидел в соседней комнате на кровати, обхватив голову руками, и слегка раскачивался. Справа и слева от него сидели родственники и друзья – мрачные бородатые поселенцы. В углу комнаты с каким-то ужасно виноватым видом примостился серый полосатый кот.
– Это уже третий, – заговорил вдруг отец, указывая пальцем на кота. – Один попал под машину. Другой куда-то пропал. Говорят, животные погибают вместо людей… Этот будет жить долго.
Он закрыл лицо руками и зарыдал.
Потом все пошли в синагогу. Рав поселения тихо поднялся на возвышение в центре зала. Наступила тишина, прерываемая лишь раздающимися с разных сторон всхлипами да тихим плачем родителей.
– Г-споди, – сказал раввин, глядя поверх голов. – Ну, сколько можно? Убивают нас… убивают наших детей? Когда же это все прекратится, а, Г-споди?
За двадцать дней до. 28 сивана. (7 июня). 22.30
На вторую ночь после убийств на баскетбольной площадке я проснулся оттого, что кто-то стучал в дверь моего эшкубита.
– Кто там? – крикнул я, не вставая с постели.
Никто не ответил, но стук возобновился. Даже стал настойчивее. Я подошел к окну, отстегнул застежку, отодвинул влево створку окна и высунул голову. Он стоял там. С «калашом». Во лбу его цвели черные провалы, морда была перемазана кровью, кровь сочилась и из пробитого пулями живота, однако на ногах он держался твердо и автомат сжимал в руках очень твердо. На сей раз, он был в чалме, и борода его вилась с такой интенсивностью, словно ее только что сняли с горячих бигудей. Луна светила как-то по – особенному ослепительно. Можно было рассмотреть каждый волосок. Я уставился на него, и он тоже меня увидел и дал очередь в окно. Пули пролетели мимо меня в темноту, куда я юркнул вслед за ними. В темноте я схватил «беретту» и несколько раз выстрелил через дверь. Думаю, не промахнулся, но звука падающего тела не последовало. Гошка забился в угол и завыл. Я замер.
Ногою, обутой в тяжелый бутс, араб легко высадил дверь. Я был наготове и залепил в него несколько пуль в упор, но он даже не дрогнул, а лишь направил на меня дуло своего «калаша». И я понял, что это – всё. Сейчас будет подведен итог моему сорокасемилетнему существованию. Так вот и прожил – когда-то пил чай с бабушкой и дедушкой на террасе подмосковной дачи, затем в московских подъездах – водку и «Солнцедар», прежде, чем последний был снят с производства и, возможно, засекречен как оружие массового поражения, дышал пробензиненным московским воздухом, банным воздухом Тель-Авива и кристальным воздухом Самарии, а сейчас возьму – и дышать перестану.
Послышался треск автоматной очереди, и я ощутил такую боль, какую никогда в жизни и представить себе не мог – будто сама жизнь, рванувшись навстречу пулям, раздирала мою плоть, высвистываясь наружу. И луна – последнее, что я в этой жизни видел – стала меркнуть…меркнуть… но не померкла вовсе, а, лишившись своей ослепительности, осталась сверкать в окне, и я смотрел на нее, лежа в постели, не понимая еще, что проснулся.
Левой рукой я провел по своей груди и животу, как бы пытаясь убедиться, что кожа цела, что пули, выпущенные из «калашникова» ее не пробили.
Г-споди! Это был сон, всего лишь сон, и я не только жил, я жив и буду жить, как Ленин, даже еще лучше.
Да, я знаю, что есть «аолам аба» – Грядущий мир – и что еврей, которого убили за то, что он еврей, получает его, что бы дурного он ни сотворил в жизни. И вообще наш мир есть коридор в иной, в лучший. Это, конечно, всё понятно. Но понятно ровно до того момента, как араб ногою, обутой в тяжелый бутс, высаживает дверь твоего эшкубита.
Не вставая с кровати, правою рукою я потянулся за мобильником, лежащим на стуле. Нащупав его в темноте, я нажал на кнопку включения. Вспыхнул зеленоватый экран, и на нем появилась надпись на иврите «Реувен» – то бишь я – а над нею в верхней кромке экрана жалобно прижались крохотные к слепоте ведущие цифры один пятьдесят семь.
Меня, невесть почему, начала бить жуткая дрожь, отголосок сна, вернее то, что казалось мне отголоском сна, а потом я понял, что это позавчерашний страх, запоздавший на баскетбольную площадку, догоняет меня, чтобы утянуть назад.
Пытаясь отвлечься от своих мыслей, я еще раз вонзил взгляд в экран и обомлел: на нем было час тридцать семь. Я зажмурился и тряхнул головой. Один тридцать семь… один тридцать шесть… один тридцать пять…
– Гоша, – позвал я. – Но Гоша исчез.
– Рувен… – послышалось. – Рувен…
Сначала я не понял, чей это голос. Потом понял – Цвикин. Слабый такой голос.
– Что, Цвика? – спросил я.
– Очень жить хотелось, – ответил невидимый Цвика и заплакал.
У меня сдавило горло. Через несколько мгновений плач стих. Луна – блеклая, жалкий отблеск той, что была во сне – медленно поползла по горизонту. Комната закружилась, и я вновь с «береттой» в руках очутился на тропинке между баскетбольной площадкой и общежитием. Я вновь убегал от террориста. Но сейчас я был уже не механизм, а живой человек, умирающий от страха, и самое главное было – бежать, бежать, бежать – бежать куда глаза глядят, и вовсе не для того, чтобы дальше драться, а только бы спастись.
И тут – очередь. Я почувствовал, как земля, поросшая рыжею шевелюрой травы, поднимается мне навстречу, и мое лицо вжимается в нее, и вот я уже не могу дышать и из последних сил пытаюсь оторвать от нее лицо, приподнять голову, и вижу – это подушка. Я дома, я в своем эшкубите, а в окне… а в окне нет никакой луны.
Куда она, зараза, делась? Я подскочил к окну. Нет, слава Б-гу на месте. А который час? Я посмотрел на мобильник и обомлел. Три пятнадцать. Это что же, я больше часа с четвертью с телефоном в руке ворочался? А ведь сон был какой-то мгновенный. Может, я ошибся? Я еще раз взглянул на телефон и понял, что действительно ошибся. Только в другую сторону. Было не три пятнадцать, а четыре пятнадцать. Пять пятнадцать… шесть пятнадцать…
Меня опять закрутило, кровать исчезла, и я оказался в кресле, обтянутом синим с красными и желтыми вкраплениями чехлом. Снова сон, которому суждено было через двадцать дней стать явью. Я сидел в голубой «Субару» рядом с Шаломом. Мимо пролетел дом с мозаичной мечетью, особнячок с антенной в форме Эйфелевой башни, коровья шкура… Машина, поднимая пыль, двигалась по узкому переулку через арабскую деревню.
Восемнадцатое таммуза. 15.40
Машина, поднимая пыль, движется по узкому переулку через арабскую деревню. Двух-трехэтажные каменные дома, а вокруг – ни цветочка. Всё это уже было, правда, не наяву, а в том кошмаре, который привиделся мне через ночь после побоища.
«Форд мондео» летит впереди нас, временами подскакивая, как каяк на излучине в верховьях Иордана. Через несколько мгновений на тех же камнях подскакивает и наша «Субару». Ах, если бы в том сне я разобрал, что гонюсь за белым «фордом-мондео», а потом наяву опознал бы его на улице нашего поселения. Впрочем, представляю:
– Алло, полиция! Тут мне сон привиделся…
Но шутки шутками, а я помню вот этот напоминающий пагоду особнячок с черепичной крышей, увенчанной антенной в виде Эйфелевой башни, я знаю, что будет вон за тем углом. Там, на крючьях, торчащих из бурой каменной стены, висит коровья шкура. Мы заворачиваем. Пожалуйста, вот она – скукоженная, потерявшая свой цвет от солнца. Корову, небось, зарезали уже давно – и ели тайком от оголодавших за время блокады соседей. В былые времена арабы забивали и свежевали коров и лошадей прямо на улице, на глазах восхищенных ребятишек. Там же совершалось и разделывание туш. Однажды, проезжая через арабскую деревню, я видел, как аксакал в белом уборе, похожем на чепец, отпиливал бурёнке голову, а пацаны вокруг что-то радостно кричали.
Так жили арабы. Но не в радость было им мясо – евреи портили настроение. Вот и начали они эту войну. А война всегда война. От евреев пока избавиться не удалось, а вот от мяса… Жалко их, дураков. В дурацком мы положении – гонимся за ним при том, что местность он знает куда лучше нас. Вихляющие переулки, сужаясь у нас за спиной, уходят в бесконечное прошлое. Я потерял счет (по правде говоря, и не пытался считать) проносящимся справа и слева грязно-белым зданиям, которые в жизни бы не назвал деревенскими. В окне машины вспыхивают и гаснут живые картинки, которые не время рассматривать – подросток в боковом переулке, ведущий под уздцы низкорослую белую кобылу, открытый гараж, где на фоне старенького «Мерседеса» два араба сидят на табуретах и задумчиво курят, еще один араб, в шляпе, забрался на огромную глыбу и обтесывает ее киркой.
«Форд» выскакивает на проселочную дорогу. Мы – за ним. Как всегда, в машине Шалома нестерпимо жарко и душно, как всегда, окна задраены, как всегда, кондиционер не работает.
– Рувэн! Ест у тэб'а што-то курыт.
Вопросительная интонация в голосе Шалома практически не слышна. Неужели они на английском всегда так вопросы задают?
Я угощаю его сигаретой. Зажигаю огонь и вновь смотрю в окно. Расстояние между нами и «фордом мондео» начинает сокращаться, и я, не спрашивая разрешения у Шалома, открываю окно, высовываю в него свою «беретту», но не стреляю. Если солдаты чутко откликнутся на выстрел, в тюряге окажемся мы, а он смоется. Поэтому, если бить, то наверняка. С другой стороны, я понимаю, что он сейчас отколет еще какой-нибудь трюк. Проблема ведь в том, что не только мы его раскусили, но и он нас. То есть он раскусил, что мы раскусили. Следовательно, добра от встречи с нами он не ждет и встречи этой всеми силами пытается избежать. А местность он знает лучше, чем мы, значит, стрелять надо сейчас, а не то уйдет и уже наверняка. Шалом понимающе кивает и берет чуть левее, чтобы я мог выстрелить. Я палю – и мажу. Скорость все-таки. «Форд» срывается с «шоссе» и едет по относительно широкой террасе между олив. Мы, естественно, следом. При этом и мы, и он все равно замедляем ход, поскольку терраса, хотя и широкая, но относительно, очень относительно, к тому же врезаться в оливу – а они здесь старые, толстые, кривые – можно только так. Из-под колес летят комья вспаханной сухой земли, Вся-то террасочка длиной примерно сто метров. Она оканчивается каменной кладкой, но метрах в трех перед нею торчит гряда серых пористых глыб, из расселин между ними свисают сухие корни и сухие стебли каких-то вьющихся растений. У этой гряды его машина останавливается. Расстояние между нами – метров сорок, не больше. Мы уже ликуем, но тут очередь прошивает лобовое стекло нашей «Субару». Пули проходят между мною и Шаломом и, сказав «гудбай», удаляются через заднее стекло. Ни фига себе! Значит, у него есть автомат… Судя по звуку, тоже «эм-шестнадцать». Интересно, как он его провозит через блокпосты? Ведь разрешения на оружие у него наверняка нет. Неужели не боится проверок? Эти мысли проносятся у меня в голове в тот момент, когда мы с Шаломом инстинктивно пригибаемся. При этом Шалом не забывает нажать на тормоз. Положение у нас, прямо скажем, аховое. Он уже выскочил из своей машины, и целится, прячась неизвестно где. Может, за какой-то оливой, скажем, вон той, с черными выемами под стать дыркам в камнях, может, за одной из этих здоровенных глыб. Если мы сейчас вывалимся в разные стороны, оба окажемся перед ним на ладони, но один из двоих при этом, может, и уцелеет. А вот если мы еще на секунду задержимся в кабине, тут-то он нас обоих точно чпокнет.
За двадцать дней до.28 сивана. (8 июня) 9.00
«Он нас чпокнет…» – закричал я во сне и проснулся от собственного крика. Всё, что мне виделось или привиделось, стало чернеть, рассыпаться в прах и уноситься потоком из памяти.
Утренний туман давно уже приказал долго жить, поскольку было уже девять часов. На работу идти не нужно было, – пятница, ребята уехали еще вчера. А утреннюю молитву в синагоге я безнадежно пропустил.
И вот я, умывшись, одевшись и безжалостно обстреляв себя дезодорантом «Клео», приступаю к беседе с Творцом. И что с того, что слова всегда одни и те же – я-то каждый раз другой.
Главное, никогда не знаешь, на какой строчке молитвы начнется парение. Сегодня это – самое начало «Шмоне эсре»:
«Благословен ты, Г-сподь, наш Б-г,
Б-г отцов наших,
Б-г Авраама, Б-г Ицхака и Б-г Яакова…»
Взгляд уходит куда-то вверх, и ты физически ощущаешь, что Он, невидимый – там. Над тобой вырастают фигуры праотцев.
Они – немножко ты и немножко – Он. То есть они – ключ к Нему. И ты уже рядом с ними и рядом с ним.
«Б-г великий, могучий и грозный…»
Перед тобой раскрывается космос, и твой недавний Собеседник вырастает во всю свою
бесконечную величину, а ты начинаешь уменьшаться до размеров бесконечно меньших, чем самая бесконечно малая песчинка.
«И помнящий благие дела отцов,
И приносящий избавление сынам».
Да ведь этот Бесконечно Великий меня, бесконечно малого, любит.
И защитит. И бояться нечего.
Тут я действительно успокоился и даже рельефное воспоминание о ночном кошмаре с мертвецом, равно как и смутное воспоминание о какой-то пригрезившейся мне погоне, не помню с кем и за кем, всё это малость померкло.
Затем, правда, засвербило: «А Цвика с Ноамом? Их Он, что, не любил?» В воздухе нарисовалось лицо Цвики, веселого, того, каким я его помню.
И все-таки, эта мысль не могла помешать разливающемуся по телу, вернее, по душе, блаженству защищенности, чувству, что всё, решительно всё, что Он делает – правильно, а значит, всё в порядке, как бы страшно оно ни казалось со стороны.
В общем, к концу молитвы я уже полностью пришел в себя. Но не успел произнести заключительные слова – «Г-сподь един и имя Его едино», как раздался стук в дверь. Гошка залаял и бросился встречать гостя.
– Входите! – крикнул я ему вслед.
Дверь эшкубита распахнулась и появился Йошуа. Йошуа – браславский хасид. Внешне это выражается в том, что на голове у него большая белая кипа с маленькой кисточкой. Вернулся к Торе восемь лет назад. До этого был художником, а по слухам еще и хиппи. Художником он и остался, но картины сейчас пишет, разумеется, совершенно иные, чем до Тшувы. Я видел одну из его старых картин – не собственно картину, а репродукцию с нее в каталоге какой-то стародавней выставки. На картине – фантасмагория бесчисленных нагих торсов обоих полов, безголовых, безруких и безногих. Хаос венер милосских и соответствующих аполлонов. Вернувшись к Тшуве, Иошуа замолчал как художник и молчал довольно долго, несколько лет, пока некий религиозный гипнотизёр-психоаналитик не ввел его в транс, во время которого он увидел себя в какой-то из прежних реинкарнаций стоящим у горы Синай. После этого его прорвало. Он начал писать картину за картиной. Названия говорят сами за себя – «Подготовка к откровению», «Души у горы Синай».
Я верю, что его путешествие в прошлую жизнь – не шарлатанство. Тем не менее, я не в восторге от его «синайских» картин. Это, конечно, не реализм в чистом виде, но все-таки они какие-то репортажные; материал явно подавляет художника. Я же, человек грешный, привык главным материалом для искусства считать душу автора, а потом уже реальность которую я и без него могу на вкус попробовать. Поэтому, когда он спросил мое мнение, я плюнул ему в душу, сказав: «Слава Б-гу, что ты к Синаю видеокамеру не прихватил». Ко всему прочему Йошуа жуткий жмот. Ни мне, ни Шалому, никому за всю жизнь он не подарил ни одной картины. Однажды я намекнул ему, что мы где-то как-то друзья, и я, мол, не собираюсь отказываться от дружеского презента. Он почесал пепельный затылок и ответил:
– У Гофмана есть повесть – возможно, первый в истории детектив – не помню, как называется. Так там главный герой – ювелир, влюбленный в свои творения. Он вынужден, дабы не умереть с голоду, продавать свои шедевры – всякие там перстни да колье, а потом ночью где-нибудь подстерегает человека, купившего их, убивает, а драгоценности забирает обратно. Ты ведь не хочешь, чтобы я Гошу осиротил?
Йошуа почесал Гошу за ушами, и тот, получив своё, удовлетворенно растянулся на диване.
– Кофе? Чай? – спросил я, не будучи уверен, что у меня есть что-либо из вышеперечисленного.
Кофе нашелся. Сделав несколько глотков, Йошуа протянул мне руку. Правда, левую. Во-первых, потому, что левша, а во-вторых, потому, что правую ему недавно прострелили на нашей дороге. Теперь правая перебинтована, причем цвет бинта заставляет заподозрить, что со дня ранения его ни разу не меняли. С чувством пожав мне руку, Йошуа торжественно провозгласил:
– Я уже слышал, что случилось. Молодец! Прости, вчера не смог зайти. Уезжал из Ишува.
Затем, после небольшой паузы, спросил:
– Страшно было?
– Да, – сказал я. – Особенно сегодня ночью.
– Сейчас будет еще страшнее, – обнадежил он меня. – Пошли.
Он залпом влил в себя остатки кофе и встал, словно собираясь выйти.
– Куда? – удивился я, не двигаясь с места.
– Ко мне. Кое-что покажу.
– А словами объяснить не можешь?
– Не могу.
– Слушай, Йошуа, – протянул я лениво. – Я старый, больной. Чем тащить меня к себе через всё поселение, объяснил бы лучше, что произошло. Ты, конечно, без машины, а живешь высоко. Мне переться…