Полная версия
Театр отчаяния. Отчаянный театр
В реальность меня вернуло то, что кто-то позвал меня по имени. Я услышал, что меня зовут, как в глубоком сне слышишь что-то из настоящего мира. Сначала совсем приглушённо и очень далеко, потом всё ближе и громче, пока тебя это не будит.
Меня позвали несколько раз, наконец я очнулся, остановился, оглянулся и увидел своих дорогих профессоров. Это они окликали меня.
Как выяснилось, они обеспокоились, когда я в условленное время после лекции не вернулся к ужину, подождали, подождали и решили прогуляться к Дому учёных, чтобы поинтересоваться и по возможности меня встретить.
Дорогой домой я был молчалив, только честно сознался, что на лекцию опоздал и пошёл на спектакль. Ужин мне накрыли одному, но профессора сели за стол со мной. Ел я вяло. Они даже спросили, не обидел ли меня кто-нибудь. Я ответил, что ничего подобного со мной не произошло. Тогда они встревожились, не заболел ли я. И настояли на градуснике, который показал нормальную температуру.
За чаем мне удалось рассказать-таки кое-что о спектакле. Я сообщил, что мне очень-очень понравилось, а А. Постников на меня произвёл особое впечатление, как, впрочем, и вся его студия пантомимы.
– Ах, как жаль, что ты отказался пойти в театр, – сказала профессор. – Посмотрел бы своего Постникова в нормальном спектакле. Он же актёр нашего драмтеатра и занят в постановке. Хороший актёр, весь, как паучок, подвижный. Он из молодых артистов самый интересный. Может, пойдёшь завтра? А после спектакля – на поезд.
Услышанное меня удивило сильно! Хотя «сильно» – не то слово. Я не смог, а точнее, не захотел представлять себе того человека из спектакля в Доме учёных на сцене нормального театра. Я не захотел верить в то, что один и тот же человек мог делать столь несовместимые вещи. Для себя я моментально решил, что в театре – один Постников, в Доме учёных – другой. Однофамилец, родственник, брат-близнец, двойник, кто угодно, но только не один и тот же человек. В противном случае получалась какая-то история доктора Джекилла и мистера Хайда. Так что я не стал об этом думать, а в театр отказался идти категорически.
Лёг спать я сразу после чая. Долго лежал на диване в гостиной и смотрел на едва видимый в темноте потолок. Во мне ворочались огромные, даже колоссальные невыразимые и небывалые прежде переживания. Я не мог тогда оценить их масштаб и суть. Прежде ничего подобного переживать не доводилось. Одно было ясно – я не знаю, как мне жить дальше.
Конечно, я пытался размышлять тогда, пытался понять, что же со мной произошло, но мысли ускользали, или рвались, или путались.
В первую очередь я удивлялся самому себе… Ну что такого особенного я видел? Какие-то люди делали что-то весёлое в небольшом помещении небольшого дома в небольшом городе. Я же к тому моменту прочитал много книг. Какие-то из них были очень хороши, какие-то прекрасны. Мне также довелось уже прочесть великие книги. Роман «Мастер и Маргарита» Булгакова был прочитан почти тайком, в силу полузапрета на это произведение в то время. Он просто ошеломил и восхитил. Диккенс, Эдгар По, Гоголь… Да мало ли? Я к моменту поездки в Томск на каникулы уже видел фильмы Тарковского, Феллини, Куросавы и пережил сильнейшие потрясения. В конце концов я слушал много рок-музыки. Я буквально начал слушать её ни много ни мало с Пинк Флойда… А тут «Шляпа волшебника». Пантомима и танцы. Что такого в этом было? Я не мог понять. К тому же спектакль как таковой я не запомнил. Я запомнил только небывалого качества счастье, которое испытал, да несколько удивительных открытий, которые удалось сделать за время сидения на полу на маленькой подушечке.
Хотел ли я так же научиться двигаться и играть, как это делали люди, исполнявшие «Шляпу волшебника»? Да, наверное, хотел бы… Но это не главное. Хотел бы познакомиться с исполнителями и стать одним из них, стать членом коллектива под названием «Студия пантомимы томского Дома учёных»? Без сомнения, хотел бы. Очень хотел бы!.. Но и это не было причиной тех душевных тектонических процессов, что со мной происходили.
И вдруг я осознал, чего я хочу… Точнее, не хочу, а что мне необходимо! Жизненно необходимо!!! Нужно! Совсем-совсем нужно!..
Я понял, что хочу так жить! Жить так, как со мной было там, в Доме учёных. Но только хочу жить с другой стороны. Мне надо туда, за ширму, и чтобы из-за неё выходить. Мне нужна такая жизнь! Другая не нужна! Другая – не жизнь!
Я осознал это с восторгом и ужасом, потому что мне стало ясно, что это со мной навсегда.
Как только я это осознал, слёзы полились из глаз. Я заплакал. Ни от горя, ни от радости, а оттого, что уже больше не могу, сил нет переживать, думать и осознавать.
Плакал я долго, в слезах и уснул.
Тогда я не знал, что именно так люди влюбляются на всю жизнь.
День отъезда из Томска помню смутно. Была суббота, это точно. Мы с дочерью профессоров съездили по магазинам. Что-то купил я, что-то было куплено для передачи в качестве гостинцев в Кемерово. Налим был приобретён большой, красивый, замороженный и твёрдый. Его плотно завернули в шелестящую бумагу и обвязали бичевой.
К началу вечера, а потом во время прощального ужина я уже очень хотел скорее в поезд и домой. Чудесна юность! Я тогда не старался ничего особенным образом запомнить, не ценил, не вникал в каждое мгновение общения с прекрасными людьми, у которых в доме прожил важные дни своих последних каникул. Жизнь казалась если не бесконечно, то очень, очень, очень длинной. Необозримой.
Профессора, их дочь, внучка, которую я видел всего ничего, их дом, наше знакомство – всё казалось непроходящим. Я не знал тогда, что больше никогда в этом доме не побываю и не увижу больше этих людей. Профессора жизнь знали лучше. Они старались за ужином и за чаем сказать мне как можно больше чего-то важного, умного, хорошего, по возможности, полезного. Я же слушал вполуха, а забыл практически всё и сразу.
Я твёрдо заявил, что на вокзал поеду один. Мне вызвали такси и уже в свою очередь сказали, что я должен взять у них на него деньги. Прощались тепло, улыбчиво и по-хорошему грустно. Меня просили писать, звонить, приезжать учиться или просто приезжать. Я обещал и верил, что исполню обещанное. Когда я садился в такси, мне все махали на прощание, стоя у окна кухни. Из тёмного двора видны были только силуэты этих людей.
На вокзал я ехал в такси впервые один. Мой чемодан и налима таксист взял у меня и положил в багажник. Это было совсем по-взрослому и серьёзно.
Я прощался с Томском, мелькали огни. Людей на улицах было мало, а снега много. Мимо Дома учёных проехали стороной. Но я его увидел и узнал. Над входом горел фонарь. Возле самого Дома не было ни души, светилось одно окно. Ехал я спокойно.
Сама острота сильнейших переживаний вылилась ночными слезами и была потушена сном. Но осознание, что мне не жить без того, что со мной произошло накануне во время спектакля никуда не пропало, оно просто укрепилось во мне. И непонимание, как дальше жить, если у меня этого больше не будет, тоже во мне укрепилось. Просто мне уже не было страшно. О юность!!! О чудесная её жизненная сила!
А ещё я понял, что мне нет нужды, я не вижу необходимости непременно вернуться именно в то самое помещение, именно в томский Дом учёных, познакомиться с А. Постниковым и оказаться за его ширмой, чтобы выйти из-за неё в его спектакле. Мне нужно было моё! Всё только моё. Ещё не существующее.
Я хотел скорее домой! В свою комнату, к моим книгам, музыке. Хотел не для того, чтобы там, в привычной обстановке, на своей территории, успокоиться, втянуться в прежнюю жизнь и чтобы всё пошло, как было. Нет! Мне надо было домой, чтобы спокойно начать что-то делать с тем, что со мной произошло.
Тогда я больше всего верил в книги. Наивный! Я всерьёз был уверен, что книги есть про всё, всё, всё без исключений. Они обязательно есть, если не в детско-юношеской библиотеке, то в центральной областной уж точно.
«Начну с книг, – думал я. – Нужно для начала найти и прочитать всё, что есть про пантомиму. Необходимо выяснить, где и как пантомиме учат. А дальше?.. Дальше – поглядим».
В этих моих мыслях было уже нечто вроде плана. В плане грезилась надежда. А в надежде – радость. На вокзал я приехал почти весёлым.
Возле вагона Пашу и Лену провожали приятные люди. Они смеялись. Паша открыто, по-взрослому курил на перроне. Лена на морозе среди железнодорожных фонарей была не просто очаровательна, а хороша.
– Ты что это тащишь? – спросил Паша, показав на большой бумажный свёрток у меня в руках.
– Налима, – ответил я.
Все захохотали.
– Мы тоже везём налимов, – сквозь смех сказал Паша. – Типичный местный сувенир. Из Томска с любовью.
Я смеялся со всеми.
Потом мы ехали, под стук колёс весело пили чай, говорили. Уснули легко и крепко. Наполненные впечатлениями. Уставшие от каникул. Разбудила нас проводница.
В Кемерово я вернулся совсем не тем, кем уезжал в Томск. Моя жизнь была предопределена.
ГЛАВА 2
ВНАЧАЛЕ СЛОВА НЕ БЫЛО
Когда я вернулся из Томска, мама сразу заметила, что со мной что-то случилось, произошло, стряслось. Дня через три после моего возвращения она спросила, не влюбился ли я.
Как я был возмущён! Самым решительным и детским образом отверг я подобные подозрения. Фыркал, обижался… Сегодня-то я понимаю, насколько мама была права. Однако объект моей влюблённости был настолько неопределённым и таинственным, что если бы я даже согласился с мамиными предположениями, то не смог бы объяснить, что стало предметом моей любви… Если не какая-то конкретная девочка, то кто?.. Что?
Я возмущался мамиными предположениями, но видел по её улыбке, что именно моя бурная реакция убеждает маму в правоте.
Я не буду рассказывать, как трудно мне дались первые две недели по возвращении из Томска. Через день после приезда снова началась школа. Там у меня и без того было не блестяще, а тут я вообще ни на чём не мог хоть как-то сосредоточиться. Всё, как говорится, валилось из рук.
Хуже всего было то, что я ни с кем не мог поделиться своими впечатлениями и переживаниями. Мало того, что они были крайне неоформленными для самого себя, но главное, они были никому не понятны. Я догадывался, что никто меня не поймёт, и поэтому после пары попыток оставил идею хоть с кем-то ими поделиться.
Необходимо напомнить, что интернета и подобных источников информации тогда не существовало даже в самых смелых фантазиях самых фантастических людей. Единственным способом получить искомые нужные знания был поход в библиотеку. И, на худой конец, обращение к знающим людям.
Знающих хоть что-то про пантомиму людей в моём окружении и в самом ближнем круге общения моих родителей не нашлось. Библиотеки же меня поразили!
В детско-юношеской, куда я много лет ходил в читальный зал по выходным, где все меня знали, ценили и давали самые интересные и редкие книги часто без очереди, в предметном указателе не нашлось даже самого слова «пантомима». А когда я задал вопрос самой главной и величественной даме, которая заведовала читальным залом и могла дать полистать даже иностранные журналы, есть ли в наличии книги о пантомиме… Она удивлённо и запнувшись спросила: «О чём? О пантомиме?» Тогда я понял, что с этим вопросом и темой не всё так просто.
В библиотеке института и университета, где работали мои родители, произошло приблизительно то же самое. Я удивился, но успокаивал себя тем, что это были скорее научные библиотеки. А детско-юношеская – она и есть детско-юношеская.
Я, конечно, был удивлён, но ещё не обескуражен. Оставалась областная библиотека, где находились, по моему мнению, все-все книги. Такая она была большая и серая. А если в библиотеке есть все-все книги, рассуждал я, то найдутся таковые и про пантомиму. В этом я был уверен. Я в том моём возрасте был убеждён, что книги существуют обо всём на свете и всегда можно найти книгу с ответом на любой вопрос.
В областную библиотеку я вошёл с трепетом. Размеры, цвет и форма этого здания говорили о предельной серьёзности самого его предназначения и о безусловной серьёзности причин и намерений тех людей, которые в него заходили. Я прежде никогда в жизни по собственной надобности не входил в столь серьёзные здания. Университет и институт, в которых работали родители, были полны шумных, весёлых студентов, и к тому же это были здания, в которых работали папа и мама. Я никогда не входил в них с трепетом, привыкший к ним с детства. Их библиотеки не были для меня чем-то значительным. Разве что в них приходилось говорить шёпотом.
Здание больниц и поликлиник скорее вызывали скуку и страх. Ещё были музеи в Москве и в Ленинграде. Это были солидные здания, но туда я самостоятельно не заходил. Музеи являлись делом серьёзным, утомительным и в основном скучным, за исключением картин со сражениями и страданиями людей. Страдания поражали и впечатляли особенно сильно. Хоть на полотне «Девятый вал», хоть на «Гибели Помпеи».
В правительственные здания или партийно-профсоюзные мне к тому моменту моей жизни заходить не доводилось. Так что областная библиотека была самым значительным зданием, в которое я вознамерился войти по своим собственным мотивам и причинам… Не по чьей-то просьбе, указанию или заданию, не по рабочей необходимости, а потому что мне это было нужно лично.
А в библиотеку заходили и выходили из неё очень серьёзные, все слегка или сильно сутулые люди. Молчаливые. Знающие, зачем заходят и почему выходят.
На минуту я задержался у входа, задал себе вопрос, знаю ли я, зачем и что мне нужно в этом здании, решительно сам себе ответил, что точно знаю, и без сомнений потянул на себя тяжёлую, высокую дверь.
Не буду рассказывать подробно, как я записался в областную библиотеку. Скажу лишь, что с первого раза сделать мне это не удалось. Дело в том, что для записи нужен был паспорт, который я тогда не взял. Паспорт у меня уже был, я получил его, как положено, в шестнадцать лет. Но, когда я впервые вошёл в областную библиотеку, я ещё не был человеком, который привык при себе иметь паспорт или другое удостоверение личности. Такие были времена. Времена, когда паспорт требовался не часто. Поездом можно было ездить без паспорта. Покупка билетов на поезд и проезд не требовали предоставления документов. Областная библиотека оказалась серьёзнее поездки поездом.
Со второго раза в итоге и короче говоря я в библиотеку записался. И тут же поставил её сотрудников своей просьбой в тупик. Хранители бескрайних и бездонных книжных недр озадачились вопросом юного человека, что у них есть о пантомиме. Они были удивлены моим вопросом, а я был удивлён их удивлением.
В конце концов после продолжительного ожидания мне вынесли одну-единственную книгу…
Когда я её увидел, моё лицо приобрело выражение такого крайнего разочарования и растерянности, что вынесшая книгу дама, только и могла сказать: «Больше нету ничего… Даже в зале периодики».
В руках она держала тонюсенькую книжицу. Даже не книжицу, а скорее брошюрку. Бледненькую, похожую на школьную тетрадку. Только меньшего формата, чем школьная.
Как страшно мне было осознать в этот момент, что в этом царстве, в чертоге, где бессчётными этажами громоздятся многотомные собрания сочинений, словари, энциклопедии, атласы, научные трактаты, история, философия, могучие фолианты, подшивки газет и журналов… Все что хочешь и даже больше… Вся человеческая деятельность в виде бумаги и текстов… Текстов обо всём на свете… И вот среди всего этого нашлась только одна тонюсенькая книжка о пантомиме!..
Это сообщило мне тогда, что пантомима занимает ничтожнейшее место в бесконечной череде человеческих интересов и занятий. К тому же очевидным было и то, что в Кемеровской областной библиотеке я первый, кто попросил книгу о пантомиме, первый, кто эту книгу получил, и для сотрудников библиотеки явилось сюрпризом, что такая книжка у них есть.
Книга была маленькая и тоненькая, но она была. Это всё равно явилось хоть чем-то. Чем-то бóльшим, чем ничего. Я взял её и оформил на максимальный десятидневный срок. «Пантомима: Первые опыты» – так она называлась. Автором значился некий Илья Рутберг. Я положил её в портфель. В школьный, который перед походом в библиотеку освободил от тетрадей, учебников и прочих предметов, полагая, что он весь будет заполнен полученными книгами. По дороге домой из центра до моей окраины в автобусе книжку ту я из портфеля не достал, хотя очень хотел немедленно её пролистать. Однако этого не сделал. Чтобы открыть единственный найденный мною источник знаний на самую важную в тот момент для меня тему дома. В одиночестве. За столом. Спокойно. С чувством, с толком и расстановкой.
Я не знал тогда, что Илья Рутберг сыграет в моей жизни существенную роль, не только и даже не столько как автор той самой книжки, а лично. Я не знал, что сама книжка, тонюсенькая и невесомая, окажется ещё одним звеном в цепочке случайностей, как тот самый билет на «Шляпу волшебника» в томском Доме учёных. Я не знал того, что найду, а главное, того, чего не найду в книжице, которая лежала в темноте моего потёртого и избитого школьной жизнью портфеля. Той самой школьной жизнью, которая по причине неожиданно случившегося со мной всепоглощающего интереса к некой пантомиме стала мне окончательно безразлична.
Я смутно помню, поэтому не могу, да и не должен рассказывать о последних моих месяцах школы. Цель этой книги другая. Цель эта ставит передо мной задачи вспомнить определённые подробности и детали. Скажу лишь снова, что учёба моя после последних каникул пошла совсем худо. Особенно по точным предметам. С физикой, алгеброй и геометрией творилась у меня настоящая беда. Точнее, я попросту ничего не делал на этих уроках. Учебники не открывал. Тетради мои по физике и геометрии испещрил я рисунками каких-то фантастических существ или чем-то вроде комиксов. Делал это не из вызова, а просто так, чтобы чем-то занять себя на тех уроках.
Учителя били тревогу. Впереди совсем не за горами уже маячили, буквально нависали выпускные экзамены. Родители тоже беспокоились, и весьма. В том, что мне надо поступать в какое-то высшее учебное заведение, никто да и я сам не сомневался. Однако мои успехи по точным дисциплинам были таковы, что если бы учителя и дирекция школы захотели быть принципиальны, справедливы, честны и не боялись испортить свои рабочие показатели, а также если бы они не были в конечном счёте сердобольными и участливыми людьми, то никакого окончания школы и аттестата зрелости мне не светило. По совести, светили мне неудовлетворительные оценки по всем точным предметам и неведомые мрачные перспективы… Остальные дисциплины, типа географии, истории, литературы, обществоведения и английского как-то катились у меня по инерции, сами собой.
Со мной серьёзно пытались беседовать учителя, со мной говорили родители, несколько раз говорили учителя и родители вместе… Мама раздражалась, отец гневался, с ним случались припадки педагогики, он придумывал и применял санкции или, наоборот, прибегал к дипломатии, действовал мягко и ласково. Ничего не помогало. Меня, как ныне любят говорить, никто и никак не мог мотивировать на последний рывок в учёбе.
Мой взгляд на уроках был расфокусирован, а слух заглушён невнятными, но громкими мыслями, что звучали в голове.
Я помню, что пытался сосредоточиться. Старался себя заставить вникнуть в школьный процесс. Страх надвигающихся экзаменов и неизбежность выхода из школы в открытый космос неведомой и неизбежной дальнейшей жизни страшили. Периодически страх доходил до ужаса. Но сосредоточиться я не мог.
Родители допытывались, что со мной. Я конечно же поведал им о том, что меня страшно интересует пантомима, что я о ней всё время думаю, что мне это очень важно. Но ничего более тонкого и точного о своих переживаниях я сообщить не мог. Я пытался пересказать мною увиденное в Томске, силился найти какие-то слова, но не мог их отыскать. У меня этих самых слов не было даже для самого себя.
Сначала моё невнятное, но всепоглощающее увлечение сердило родителей. Особенно маму. Мама преподавала студентам теплотехнику и термодинамику, а сын её не имел и не желал иметь представление о том, как и с какой стороны открывается учебник физики, и был худшим по этому предмету в классе. Хуже всех. Хуже тех, кто были признанными идиотами и учителями, и одноклассниками.
Отец отнёсся к моему увлечению как к блажи, которая должна вот-вот пройти. Он считал меня неглупым, пытливым, но ленивым. Папа считал, что моя лень быстро одолеет интерес к пантомиме. Он преподавал в университете неведомую мне экономику, страстно любил математику и воспринимал большинство моих увлечений как проявление лени. Только когда я выказывал упорство и постоянство, он начинал это более или менее уважать. Например, будучи человеком напрочь немузыкальным, отец, увидев мою долгую страсть к рок-музыке, сам купил мне магнитофон и очень хорошую акустическую систему. Он где-то раздобыл отличные наушники, каких не было ни у кого. Он даже иногда пытался интересоваться тем, что я слушаю, задавал вопросы. Не из любопытства, а из уважения к моему непроходящему интересу. Он полагал, что мне будет приятно, если отец проявит внимание к увлечению сына. Я понимал отцовскую игру. Но мне действительно было приятно. Я становился счастливейшим человеком, когда отец спрашивал меня о дорогом мне и важном.
Точно так же, разглядев моё увлечение фотографией, а я пребывал в этом увлечении довольно долго, папа в конце концов купил мне хороший фотоаппарат и всё необходимое фотооборудование. Вскоре, правда, получив всё что нужно, я к фотографии охладел и забросил это дело. Он тогда меня жестоко высмеял, объяснил всё моей ленью и долгие годы при любом удобном случае больно напоминал и упрекал меня той самой фотоблажью.
Пантомима же у меня быстро не прошла. И отец увидел, разглядел моё состояние. Признал его. Мы несколько раз говорили. Один раз «по-мужски». Он пытался понять, что же меня так сильно разобрало. Но не понял. Да и не мог. Я же ничего толком сформулировать был не способен. Папа убеждал меня, что увлечение моё несерьёзное, что надо думать о высшем образовании и профессии, о взрослой жизни, в конце концов. Говорил он, что такой профессии, такой работы, такого серьёзного дела, как пантомима, нет и быть не может… Во всяком случае в Кемерово. Говорил, что артистов в нашей фамилии сроду не было… Говорил, что если всё же мне эта пантомима так важна, то на здоровье – сначала поступи в медицинский или в университет, а потом, уже будучи студентом, хоть на голове ходи, хоть марки собирай, хоть пантомимой занимайся в качестве хобби и гимнастики. Говорил папа и о том, что студенческая жизнь так чудесна, что, попав в неё, я забуду свою блажь…
Однако я понял тогда, что папа увидел признаки сильной страсти во мне, увидел и, несмотря на свой гнев по поводу полнейшего краха моей школьной учёбы, всё же мою блажь зауважал… Зауважал не явно. Скрыто. И, скорее всего, зауважал моё упорство, а не предмет моего интереса.
Впоследствии я узнал, что родители даже наводили справки. Они опросили самый широкий круг своих знакомых и коллег, знает ли кто-нибудь хоть что-нибудь о пантомиме. Никто из кемеровских знакомых ничего не мог им сообщить. Тогда они звонили приятелям в Москву и Питер, интересовались книгами, а ещё тем, где и как эту пантомиму можно посмотреть и где ей обучают. Никто ничего толком не знал, и никого, кроме Марселя Марсо и Енгибарова, вспомнить в связи с пантомимой не могли. Какие-то люди что-то видели, что-то слышали, говорили, что пантомима – это интересно, необычно и по большому счёту даже модно и элитарно, но не более того. Ещё родители узнали, что пантомиму чуть-чуть, самую малость, скорее факультативно, преподают в театральных училищах, да и то не во всех. Они выяснили также, что пантомиме учат в цирковом училище… Мама и папа мне об этом не сказали. Наоборот они объявили, что пантомиме не учат нигде.
Имена Енгибарова и Марселя Марсо мне каким-то образом были известны. Леонида Енгибарова любили все интеллигентные люди, даже в провинции, даже те, кто его никогда не видел. Я его видел в кино. Однажды. В котором он играл грустного клоуна. Енгибаров в этом фильме показывал чудеса гибкости, делал сложнейшие акробатические номера и какие-то пластические этюды. Это было удивительно. Даже поразительно. И сам он был какой-то чудесный, с потаённым смыслом. Он на руках стоял как какая-то таинственная метафора, как неразгаданное стихотворение, как строгий иероглиф, который хочется понять и расшифровать. Он был содержательно печален.
Но Енгибаров не ассоциировался у меня с пантомимой. Он умер давно и рано. Остался для всех загадкой, некой порванной струной, которая толком не успела ничего сыграть. К тому же он по основной своей деятельности был цирковой клоун. Ковёрный. Особенный, необыкновенный, но всё же цирковой артист.
Имя Марселя Марсо я услышал впервые и запомнил в песне Владимира Высоцкого: «…Она была в Париже, и сам Марсель Марсо ей что-то говорил». Вот, собственно, и всё. Просто Марсель Марсо звучало красиво и в высшей степени недосягаемо. Да ещё великий Высоцкий говорил про него: «САМ Марсель Марсо…» То есть его имя Высоцкий употреблял в значении символа предельно высших сфер.